355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антонио Ларрета » Кто убил герцогиню Альба, или Волаверунт » Текст книги (страница 3)
Кто убил герцогиню Альба, или Волаверунт
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:45

Текст книги "Кто убил герцогиню Альба, или Волаверунт"


Автор книги: Антонио Ларрета



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)

Вопрос. – Ваше имя?

Ответ. – Томас де Берганса-и-Гарсия де Суньига.

В. – Кем вы являетесь покойной?

О. – Ее личным секретарем, в течение трех последних лет. Но уже многие годы до этого она была моей благодетельницей – с того самого времени, когда я остался сиротой после смерти отца, а было мне тогда шесть лет. Сеньора герцогиня оказывала мне покровительство, следила за моим воспитанием, оплатила учебу и потом взяла к себе на службу. Я обязан ей всем.

В. – В чем состояла ваша работа?

О. – В том, чтобы следить за корреспонденцией, самому писать ответы, когда дело не касалось сугубо личных писем, делать для нее записи о светских обязательствах, встречах, принимать некоторых посетителей, делать кое-какие покупки и, конечно, вы меня понимаете, в том, чтобы выполнять все поручения, которые требовали доверия поручителя к моему вкусу, к моему выбору… Возьмем для примера хотя бы последний праздник: я должен был решить, как рассадить гостей за столом, закупить цветы, нанять музыкантов и выбрать музыку, которую они будут исполнять: Боккерини, Гайдна, Корелли. Видите, сколько всего? Тысяча деталей. То была утонченная жизнь, и без герцогини она уже никогда не станет такой, как прежде. Несмотря на ее необыкновенную щедрость…

В. – Когда вы видели ее в последний раз?

О. – В день праздника – когда он начинался – и еще один раз, когда я выглянул к гостям, чтобы посмотреть, все ли идет как надо. И все шло как надо. Это был незабываемый праздник. Сеньора герцогиня в ту ночь была просто великолепна в своем платье огненного цвета. Кто бы мог подумать, что всего через несколько часов… Простите, не могу вспоминать об этом без…

В. – Вы не видели ее во время агонии?

О. – Я не хотел, не мог. Был слишком потрясен. Я не мог бы сдержаться перед нею. И все решили, что мне лучше не входить… Да и я предпочитаю остаться с тем моим последним воспоминанием. Она была королевой праздника! Богиней! Именно так: богиней!

В. – Как по-вашему, от чего умерла герцогиня?

О. – О господи, она была такая деликатная, такая хрупкая, что любая вещь могла бы… И было чистым безумием с ее стороны отправиться в Андалусию, несмотря на то что все ее отговаривали. Известно ли вам, что она даже провела там всю ночь у постели больного негра, страдавшего от этой страшной лихорадки? И ни под каким видом мы не могли воспрепятствовать этому. Пока наконец нам не удалось увезти ее в Мадрид… А для чего, боже мой, для чего? Для этого печального конца?… Простите, вы уже проявляете нетерпение. От чего она умерла? По-моему, она заразилась лихорадкой… Но вы не спрашиваете меня о яде?

В. – Расскажите нам, пожалуйста. Об этом.

О. – Что я могу вам сказать? Кто может знать о яде? Яд, яд, яд! – это была бы трагическая развязка прекрасной жизни… Это почти… логично, разве не так? И однако когда ей могли дать яд? Во время праздника? Но разве осмелился бы кто-нибудь насыпать яд в ее бокал на глазах у всех? И кто? Один из гостей? Бог мой! Вы ведь видели список! Сама королевская семья, кардинал, графы-герцоги де Осуна… а другие: Гойя, Костильярес, супруги Майкес – все ее обожали… Кто же тогда? Кто?

В. – Вот об этом мы и хотели бы спросить вас, сеньор де Берганса. Кто?

О. – Изверг. Только изверг мог бы решиться оборвать из зависти такую прекрасную и такую блестящую жизнь, как жизнь нашей герцогини… именно так, изверг. Вам надо бы искать изверга, сеньор шеф полиции.

В. – Благодарю вас за содействие, сеньор де Берганса. Можете удалиться.

О. – Могу я сказать сеньору Баргасу, чтобы он вошел?

В. – Будьте столь любезны.

Сеньор Баргас оказался человеком преклонного возраста, он был одет в черное платье и напоминал осторожного судейского казуиста. Показания он начал давать с большой осмотрительностью и в мгновение ока рассеял атмосферу несколько лихорадочного возбуждения, остававшуюся после ухода сеньора де Бергансы. Он молча сел и почти не поднимал глаз, скрытых за очками-пенсне.

Вопрос. – Ваше имя?

Ответ. – Антонио Баргас.

В. – Баргас – и дальше?

О. – Баргас Баргас.

В. – Кем вы являетесь покойной?

О. – Я был ее управляющим и казначеем. А раньше я был казначеем у покойного герцога.

В. – Когда в последний раз вы видели герцогиню живой?

О. – За несколько часов до ее смерти. Я был в передней комнате и не хотел входить, боялся ее беспокоить. Она приказала меня позвать. Хотела видеть.

В. – Она хотела вам что-нибудь сообщить?

О. – Я думаю, что, несмотря на свое недомогание, она хотела закончить день, как всегда, – вызвать меня и сделать необходимые распоряжения. Но мне достаточно было взглянуть на нее, чтобы понять, что это невозможно. Бедная маленькая герцогиня… Простите, для меня она всегда была маленькой герцогиней, ведь я знал ее с тех пор, когда она была еще почти девочкой – со дня ее свадьбы. Так вот: сеньора герцогиня умирала. Я понял это сразу.

В. – Так для чего она приказала вас позвать? Чтобы проститься с вами?

О. – Может быть. Может быть, и для этого тоже. Бедняжка. Но у нее было что мне сообщить: имя нотариуса, которому она передала на хранение свое завещание.

В. – Чему вы приписываете смерть герцогини?

О. – Я присоединяюсь к тому, что говорят врачи. Все остальное я считаю пустой болтовней.

В. – И вам ни разу не пришло в голову, что какое-нибудь постороннее воздействие, какой-нибудь…

О. – Яд? Ни разу. Выдумки бездельников.

В. – Не знаете ли вы людей, которые хотели бы причинить зло герцогине?

О. – Никого. Самое большое, что могли чувствовать к ней некоторые люди, – немного ревности. Но учитывая цель, с которой вы задаете этот вопрос, – никого. Она была открытой, прямой, щедрой женщиной. Обезоруживала любого, самого строптивого.

В. – Вы можете быть свободны, сеньор Баргас. И – спасибо.

О. – Спасибо вам.

Помедлив минуту, чтобы протереть свои очки, сеньор Баргас удалился, и допрос… 1

1На этом прервалось мое чтение. Не хватало, думаю, одной или двух страниц донесения с выводами, которые не меняют существенно содержание донесения. Гипотеза об отравлении была отвергнута из-за отсутствия улик, непризнания ее врачами и особенно из-за отсутствия видимых причин. Ее посчитали плодом народного воображения и придворного злословия, подогретых царившей тогда жарой.

М.Г.
Рим, ноябрь 1824 года

(Продолжение)

Была половина пятого утра, когда я закончил читать донесение, – и насыщенность, живость воспоминаний и всплывших в памяти ярких, почти телесных образов, излучавших тепло и даже имевших свой собственный неповторимый запах, так же, как в ту ночь двадцать два года назад, оставили во мне густой осадок минувшего; донесение оказалось успокаивающим, потому что после всех сплетен, разбежавшихся, как огонь по хворосту, после нависшей угрозы скандала, после тревоги первых дней расследования, после мрачных предчувствий и ожидания всего самого худшего, оно принесло мне безмерное облегчение. Все вернулось на круги своя, порядок был сохранен в неприкосновенности, а ведь сохранение порядка и составляло мои обязанности перед короной и перед моим любимым сеньором Карлосом IV; рассеялись все тени – не только те, которые злонамеренно и каверзно затрагивали особу самой королевы по причине ее постоянного соперничества с герцогиней де Альба, и затрагивали также меня из-за того, что Каэтана поддерживала партию, враждебную моей [22]22
  Не известно, по какой причине, возможно, что и по более веской, чем застарелое соперничество с королевой, герцогиня де Альба входила во враждебную королеве и Годою тайную группу, объединявшуюся вокруг вызывающей споры фигуры молодого принца Астурийского; другой заметной личностью в этой группе был министр Корнель, имевший интимную связь с герцогиней где-то около 1800 года, однако было бы весьма рискованным предполагать, что кто-либо из любовников имел на герцогиню сильное интеллектуальное влияние и мог склонить ее примкнуть к той или иной политической партии. С другой стороны, было так же маловероятно, что существовала хоть какая-нибудь естественная симпатия между двумя столь разными личностями – такой жизнелюбивой и независимой женщиной, как герцогиня, и таким бездушным и мрачным мужчиной, как будущий Фердинанд VII. Уместно предположить, что герцогиня с увяданием ее привлекательности просто решила немного поиграть в политику, как это делали в ее положении многие другие замечательные женщины.


[Закрыть]
(в ту эпоху любой скандал неизбежно касался нас всех), но и те, которые менее заметно, но более опасно и близко затрагивали другое значительное лицо; его причастность к загадочной и странной смерти, не говоря уже о преднамеренном убийстве, явилась бы настоящей трагедией для чести Испании. Но мне кажется, я опять предвосхищаю события.

Приказ о тщательном расследовании причины смерти герцогини был отдан самим королем, и я, не уклонившись ни на йоту от веления долга, принял все меры к его исполнению, не оставляя без внимания некоторых подсказок и рекомендаций, полученных мною по ходу расследования, но вместе с тем и не ограничивая себя в принятии окончательного решения: исключить из донесения некоторые высказанные во время допросов крайности по причине их несостоятельности, а также из-за того, что они способствовали бы распространению новых сплетен и подозрений. Поэтому если тщательность расследования своевременно и была дополнена строгостью цензуры, то это делалось лишь с целью избавить корону от неприятностей еще больших, нежели те, которые уже побудили к действию самого короля. И вот результат: достигнутое облегчение, возвращение вод в свое русло, профессиональный и лаконичный тон донесения, о который должны разбиться и рухнуть, потеряв силу, как злостные умыслы клеветы, так и безобидные проявления праздного любопытства. Дело было официально прекращено.

Однако это не могло успокоить мою совесть, даже напротив, ведь я знал, что донесение было намеренно неполным, что некоторые важные данные были сокрыты – мной самим! – а выводы были не то чтобы необоснованными или недостаточно ответственными, они были просто-напросто плодом подтасовки. Вот почему, читая донесение, я испытывал противоречивые чувства: вновь переживаемое облегчение – и пришедшее теперь беспокойство, старое удовлетворение от выполненного перед моим сеньором долга – и новое осознание моей ответственности за ту неправду, которая содержалась в документе, даже если она заключалась просто в умолчании. [23]23
  Наверняка найдутся люди, которые будут считать, что угрызения совести Годоя граничат с лицемерием, но если вспомнить тот образ неподкупной личности, который он сам несколько лет назад пытался создать в своих «Мемуарах», то надо признать, что в этом свидетельстве восьмидесятилетний старец старается быть искренним.


[Закрыть]
Столько лет прошло, и вот беспокойной ночью на вилле Кампителли я перечитывал донесение, и во мне непостижимым образом оживали эти противоположные чувства, будто снова вернулось то время, будто снова прошло лишь несколько дней после смерти Каэтаны, и к страху, охватившему меня, когда я узнал, в какой форме протекала ее агония, снова добавилось ползущее по дворцу шушуканье, сочившееся ядом извращенного воображения, вновь превращавшего нас, «старуху и любовника» (как безжалостно называли королеву и меня кучки людей, собиравшихся на площади Пуэрта дель-Соль, в закоулках вокруг нее и на улице Пасео), в злоумышленников, задумавших отравление; [24]24
  В дальнейшем мы еще подчеркнем специально: употребление яда было так распространено в Европе начиная с Возрождения, что приписывать венценосцу или высокому правителю убийство путем отравления выглядело не более необычно, чем в наше время предполагать, что какой-нибудь глава государства подстрекает тайные службы устранить политически опасное лицо посредством огнестрельного оружия.


[Закрыть]
и еще больший страх: как бы при доказательстве нашей невиновности не возник вдруг, как чертик из табакерки, другой подозреваемый, которого я сам и, еще ужаснее, сама королева смогли бы посчитать убийцей. Этот убийца был так близко, что мне почудилось, будто я слышу его дыхание прямо около моей кровати… Но боже, боже! Я ведь находился в Риме, и уже в 1824 году, а Мадрид и тот день 23 июля 1802 года были теперь так далеки от меня и во времени, и в пространстве. Но однако…

Проклятый Гойя! Что ему стало известно? Что он разнюхал, этот неотесанный крестьянин, в маленьких черных глазках которого было что-то от колдуна? И если его сведения или его домыслы обвиняли именно того человека, то разве мог он думать, что его открытие доставит мне теперь удовольствие или какую-то мстительную радость?

Сквозь занавески уже пробивался свет. И когда я совсем уже начал было засыпать, мне вдруг понравилась идея вызвать дона Франсиско в Рим…

На следующий день я изменил обычный порядок моей утренней прогулки и первым делом пошел на почту и отправил письмо в Бордо. В письме говорилось:

Уважаемый дон Франсиско!

Я испытал большую радость, когда получил от Вас письмо и узнал, что Вы по-прежнему полны сил и творческой энергии, необходимой для создания новых шедевров, и готовы предпринять такие длительные путешествия, как, например, то, что привело Вас во Францию, или то, что Вы предполагаете совершить в Рим с целью навестить меня. Но я, хотя и прожги, к моему сожалению, все эти долгие годы в Риме, решил сменить воздух, и несмотря на то, что еще не знаю, окажусь ли я в Лондоне или в Вене, – поскольку я исключаю Париж по причинам, о которых Вы можете догадаться, – я тем не менее обязательно куда-нибудь вскоре отправлюсь. [25]25
  Годой явно лжет Гойе. Идея обосноваться в Англии никогда не была более чем смутным прожектом, обсуждавшимся в его дружеской переписке с лордом Холландом. Замечание об «исключении Парижа» – несомненно, из-за большей нестабильности французских правительств той эпохи – призвано подкрепить правдоподобие высказанной лжи. Письмо в целом выдает его автора как хитрого политика, всегда способного уклониться от ответа, который мог бы его скомпрометировать, в данном случае – от ответа, который он должен был дать на предложение Гойи «сообщить ценные факты, относящиеся к прискорбному происшествию».
  (Как у меня было заведено, я сохранил копию этого письма.)


[Закрыть]
Но об этом я еще напишу Вам, потому что мне действительно понравилась мысль встретиться с Вами и потолковать о прошлом, хотя мои «Мемуары» пока не больше чем намерение, и когда я буду их писать (если это время когда-нибудь настанет), я буду касаться только политических событий, от которых Вы, на Ваше счастье, всегда были весьма далеки. [26]26
  В этом отношении Годой сдержал свое слово. В «Мемуарах» он практически не уделяет внимания ничему личному, ничему частному. Даже намек на его женитьбу на герцогине Чинчон связан исключительно с политическим аспектом этого союза. Ни разу не появляется в нем Пепита Тудо, не упоминается не только о его отношениях с королевой, не упоминается даже молва о существовании этих отношений. Все это он пытается покрыть неопределенной и никогда не уточняемой формулой – «клевета и злословие».


[Закрыть]
Не исключено, что если нам удастся встретиться, Вы сможете написать мой портрет: Вы ведь не потеряли руку, я хорошо вижу это по наброску, что Вы мне послали, – я Вам очень за него признателен,
 – столь интересный по замыслу и столь мастерский по рисунку. Я же, напротив, как Вы убедитесь, если мы увидимся, много потерял и в осанке, и в силе, для меня слишком быстро промчались эти печальные годы. [27]27
  Годою, когда он писал это письмо, было 57 лет. И возможно, что бездействие и неудачи действительно могли пагубно подействовать, как он сам утверждает далее, на его некогда сильное и красивое тело бывшего генералиссимуса и бывшего гвардейца.


[Закрыть]
Прошу Вас передать от меня привет испанским друзьям, с которыми Вы там встречаетесь, и засвидетельствовать мои добрые чувства сопровождающим Вас родственникам. С Вами ли Хавьер? [28]28
  Годой столько лет не видел Гойю, что предпочитает весьма туманно говорить о «родственниках, которые сопровождают» его, нигде не упоминая ни подругу Гойи допью Леокадию Вейсс, ни ее сыновей; он, правда, рискует вспомнить Хавьера, сына Гойи, которого, возможно, он видел вместе с отцом до 1808 года, когда тому было 24 года и который теперь, когда ему было уже за сорок, вероятнее всего, жил отдельно.


[Закрыть]
Примите уверения в моей дружбе и неизменном к Вам уважении.

Дон Мануэль де Годой, Князь мира

Бордо, октябрь 1825 года

В октябре 1825 года я решил совершить инкогнито путешествие в Париж, к чему меня побудили чисто политические соображения, раскрывать которые сегодня уже не имеет смысла. [29]29
  Ни в одной биографии Годоя, ни, разумеется, в его «Мемуарах» нет и намека на это путешествие и на связанные с ним надежды: надежды на что? – на возвращение в Испанию? на государственный переворот?


[Закрыть]
Чтобы усыпить бдительность ватиканского ведомства иностранных дел, я сделал вид, что отправляюсь в Пизу, куда ездил ежемесячно навещать графиню Кастильофьель с сыновьями, – с молчаливого папского согласия это уже вошло у меня в обычай; но из Пизы, где меня ожидали заранее нанятые лошади, карета и кучер с форейтором, я направился в Париж. Там все мои дела разрешились гораздо быстрее, чем я рассчитывал, – выражаясь яснее, они попросту провалились, – и я решил не мешкая возвратиться в Пизу, столько же из желания найти утешение около Пепиты и всех моих, [30]30
  Обратите внимание, как Годой бессознательно колеблется между лицемерной условностью и доверительной простотой, называя одних и тех же лиц в одном и том же абзаце то «графиня Кастильофьель», то «Пепита и все мои». Это, подобное маятнику, качание между соблюдением приличий и исповедальной откровенностью присуще всему «Краткому мемуару».


[Закрыть]
сколько из-за нелишней предосторожности: не дать возможности восторжествовать папским шпионам, считавшимся тогда самыми искусными в Италии. [31]31
  Возможно, что Годой непреднамеренно преувеличивает беспокойство, которое могла причинить его поездка в 1825 году папскому ведомству внешних сношений и его секретным службам. Попросту говоря, это еще одна его иллюзия.


[Закрыть]

А посему я отправился назад по Лионской дороге, чтобы потом доехать до Женевы, а оттуда через Милан въехать в Тоскану. И вот, когда я был в Лионе – я остановился на окраине на постоялом дворе, где действительно кормили отменно, [32]32
  Гастрономические традиции Лиона уходят в глубокую древность.


[Закрыть]
– мой взгляд случайно упал на знак королевской дороги – большую деревянную стрелу, выкрашенную белой краской, на ней черными буквами с сильным нажимом было написано «БОРДО». Не знаю, то ли на меня повлияло ощущение довольства, вызванное хорошим пищеварением, то ли, напротив, столь отличная от него горечь неудачи, вновь отбросившей меня в опостылевшее затворничество в Италии, только я вдруг забыл о шпионах и без долгих колебаний приказал повернуть на Бордо. Лошади были добрые, кучер бойкий и умелый, а осенняя Франция услаждала взор, так что путешествие вышло необыкновенно приятным и я даже не заметил, в какой момент мои мысли перенеслись к событиям, которые неизбежно станут предметом нашей беседы со старым маэстро. Знаю только, что меня охватил вдруг страх, что за прошедший год Гойя мог умереть, – ведь тогда мое любопытство так и осталось бы неудовлетворенным; ну что ж, решил я, в этом случае я смогу встретиться с изгнанными из Испании либералами, осевшими в Бордо, поговорить с ними о родине и об – увы! – все более и более далеких перспективах возвращения к режиму, который будет столь гнетущим и жестоким, как правление Фердинанда, и в большей степени будет отвечать нашим старым мечтам об Испании, живущей во времени, отмеряемом часами современной и просвещенной Истории. [33]33
  И в своих «Мемуарах» Годой так же, а может быть еще, более пространно и настойчиво, стремится создать «привлекательный образ», когда дело касается его культурно-политической программы конца XVIII – начала XIX века; при этом действительно нельзя не признать, что его правительства были умеренно просвещенными и в них входили многие выдающиеся мыслители и ученые того времени, благодаря которым было сделано много хорошего, но их, надо сказать, никто не преследовал, как это делал впоследствии одержимый инквизиторским рвением Фердинанд VII.


[Закрыть]

Я отправился на улицу Фоссе де л'Энтанданс – любопытно, что ее название запечатлелось у меня в памяти по той причине, что экзотическая испанская орфография художника оказалась безупречной французской орфографией, это меня позабавило. Но Гойя больше не жил тут, по указанному адресу; его бывшая соседка, весьма словоохотливая дама, вспомнила его как человека с неровным характером («tantôt gentil, tantôt farouche» [34]34
  То любезный, то угрюмый (фр.).


[Закрыть]
), a его жену как взбалмошную особу («une cancannière, une espagnole trop bavarde qui adore le raffut du ménage» [35]35
  Сплетница, испанская болтушка, обожающая семейные скандалы (фр.).


[Закрыть]
), но не смогла сколько-нибудь уверенно сказать, живут ли они по-прежнему в Бордо или переехали в Пломбьер, потому что ей не раз доводилось слышать, как они говорили о такой возможности. [36]36
  Гойя, как мы уже видели, начинал говорить о Пломбьере и своем водолечении всякий раз, как наступало время просить короля Испании о продлении отпуска, однако в действительности он, кажется, никогда не собирался ехать туда лечиться, что бы там ни говорила в своих путаных воспоминаниях эта услужливая дама.


[Закрыть]
Болтливая собеседница дала мне в конце концов и очень ценные сведения: Гойя, судя по всему, имел обыкновение каждый день «после полудня» встречаться с друзьями в «кондитерской» одного соотечественника по фамилии не то Пок, не то Пот. Нет, Пок, точно: Пок. Теперь она уверена. Она хорошо помнит, как несколько молодых людей, ее родственников, часто насмешливо декламировали: «Выпьем шоколад у Пока – так велит теперь эпоха». Кондитерская, как оказалось, пользовалась большой популярностью и у коренных бордосцев, поэтому мне не составило труда разыскать ее. [37]37
  Кондитерская, в которой собиралась испанская «intelligentsia», принадлежала находящемуся в изгнании испанцу по имени Браулио Пок.


[Закрыть]

В тот же день на постоялом дворе, где я остановился, мне дали адрес кондитерской, и, чтобы попасть туда, мне даже не понадобилось воспользоваться экипажем, потому что я за считанные минуты дошел не спеша до улицы Птит-Топ, совершив таким образом и приятную короткую прогулку по довольно ровной и прямой дороге. По пути, переходя площадь, устланную ковром сухих листьев, позолоченных уже склонившимся солнцем, я увидел афишу, которая раньше уже привлекла мое внимание на постоялом дворе: в ней сообщалось, что сегодня вечером в городском «Grand Theatre» состоится представление «Севильского цирюльника». Меня это обрадовало, я решил, что если не встречу Гойю, то найду утешение у маэстро Россини, а главное, смогу тогда посетить театр, считавшийся одним из самых красивых в Европе, недаром у нас в Мадриде в свое время изучали вопрос о возможности построить его точную копию прямо напротив королевского дворца. [38]38
  И на самом деле он был скопирован Гарнье и без ложной скромности воплощен в Парижской Опере.


[Закрыть]

А немного погодя, когда я обходил памятник, стоящий в центре площади, я вдруг услышал кастильскую речь. Два сеньора разговаривали громкими голосами, как мы имеем обыкновение выражаться на улицах и в харчевнях, и я замедлил шаг, чтобы не поравняться с ними и не быть узнанным, но сам в одном из них сразу узнал Мануэля Сильвелу, несмотря на то что столько воды утекло со времени нашей последней встречи: его неповторимый бас и острый, как лезвие ножа, нос с годами стали еще приметнее. [39]39
  Сильвела действительно находился в Бордо в 1825 году, ему было тогда только сорок четыре года.


[Закрыть]
Что касается другого сеньора – с обрюзгшим лицом и согбенной фигурой, – в нем я не мог в тот момент признать никого из старых друзей. Я отстал еще больше, и вдруг до меня дошло, что они движутся в том же направлении, что и я, вот они свернули в узкий переулок и вышли к улочке, которая называлась «Заведение Пока». И тут со мной что-то произошло. Меня охватило смятение, потому что мне ясно, как при вспышке молнии, представилось, каким нелепым самообманом с моей стороны было предполагать, будто встреча с кем-нибудь из этих либералов, укрывшихся в Бордо, может быть для меня приятной или полезной; ведь хотя и я, и они вот уже двадцать пять лет желали для Испании почти одного и того же, мы тем не менее принадлежали к противоположным лагерям, и было бы наивным надеяться, что только потому, что меня, как и их, четверть века преследовало правительство, только из-за этого они встретили бы меня с распростертыми объятиями, хотя ранее я был их врагом и мою политику они считали роковой. [40]40
  «Нелепый самообман», о котором пишет Годой, обусловлен всей совокупностью противоречий, свойственных испанским идеологиям в эпоху правления Карла IV, когда одни и те же идеалы просвещения и прогресса нередко разделялись представителями противоборствующих политических лагерей; противоречия достигли наибольшей остроты в период между нашествиями французов, то есть во время правления Наполеона и Войны за независимость. Но в целом эта тема выходит за рамки данных комментариев.


[Закрыть]

Я уже склонялся к тому, чтобы не искушать судьбу и не подвергать себя опасности попасть в неловкое положение или получить оскорбление, однако я находился уже в двух шагах от заведения Пока и, вероятно, от Гойи, но тем не менее я хотел держаться как можно дальше от этих людей. Пока я колебался, не зная, на что решиться, мой взгляд скользнул по зеркалу, висевшему у входа около вывески с надписью «Шоколад и пирожные». И вдруг меня осенило: образ человека, нечаянно схваченный рассеянным взглядом, решительно отличался от того Годоя, которого эти люди видели почти двадцать лет тому назад и которого, несомненно, помнили… Теперь мое лицо казалось изрытым и опавшим, истончились некогда мясистые чувственные губы и нос, поползли над висками залысины, забираясь туда, где время посекло густые волнистые волосы, ослабло и усохло сильное тело, погас блеск в глазах и выцвел на щеках румянец, наведенный астурийскими ветрами. Никто меня не узнает. Чтобы остаться нераскрытым, достаточно надеть очки, обращаться к гарсону на хорошем французском языке и быть начеку.

Мое появление было едва удостоено несколькими беглыми любопытными взглядами, я сел у окна, чтобы падающий со спины свет, добавившись к моим возрастным изменениям, сделал меня совсем неузнаваемым, и тотчас признал во втором сеньоре, которого видел перед тем на улице, дона Леандро де Моратина. Бедняга Моратин! Он превратился в развалину. [41]41
  Моратину в 1825 году было шестьдесят четыре года, и в декабре того же года, спустя шесть недель после встречи с «дряхлым», как пишет Годой, старцем, с этой «развалиной», Моратин тяжело заболел, и после нескольких кратковременных периодов улучшения болезнь свела его в могилу, он умер в 1828 году.


[Закрыть]

Сильвела и Моратин были теперь не одни. За их столом сидело еще три незнакомых мне человека, явно испанцы, судя по их речи, так как все они говорили громко, перебрасываясь незамысловатыми шутками с тем, кто, по-видимому, был хозяином кондитерской (Пок?). [42]42
  Баулио Пок, как мы уже сказали, был земляком Гойи.


[Закрыть]
Они, разумеется, не были конспираторами, не готовили заговора против испанского правительства, пока я их слушал, они даже ни разу не упомянули Испанию, один из них просто рассказывал, живописуя детали, о нелепой бюрократической волоките в каком-то богом проклятом учреждении. И тон их разговора совсем не изменился с приходом Гойи.

А Гойя вошел вскоре после меня, он задержался на мгновение у порога, наверное, чтобы перевести дыхание после того, как, подобно маленькому кроту, взбежал по улочке, французское название которой как раз и значило «маленький крот», и мне было приятно спустя столько лет увидеть его крепко сбитую фигуру, уверенный взгляд, твердые складки рта, и хотя он с годами несколько отяжелел, тем не менее, будучи старше всех здесь присутствующих, отнюдь не выглядел дряхлым. Единственное, что меня в нем удивило, это его несколько неестественный, напыщенный вид, который ему придавали серый переливчатый сюртук, черные гетры и светло-кремовое жабо; похоже, что пятнадцать месяцев во Франции в гораздо большей степени, чем тридцать лет при испанском дворе, смогли наложить печать безликой буржуазной благопристойности на его внешность, в которой было что-то и от крестьянина, и от цыгана, и от махо – таким я помнил его по Мадриду. [43]43
  Меткое наблюдение Годоя, которое, возможно, дает нам ключ к правильному пониманию портрета Гойи, написанного Висенте де Лопесом в 1826 году, на котором Гойя изображен «обуржуазившимся», весьма непохожим на свои автопортреты; до сих пор это различие приписывали скорее особенностям видения самого Лопеса, чем каким-либо изменениям его модели, но именно это предположение следует из замечания Годоя.


[Закрыть]

Он сел напротив меня, и два или три раза, не больше, вскинул на меня все еще пронзительные глаза, напряженные от постоянной необходимости читать по губам, что говорят другие, поскольку он, несомненно, не мог их слышать. Но и этих двух или трех взглядов было достаточно, чтобы меня охватило беспокойство, я сделал вид, что мне нужно больше света из окна для чтения газеты, и пересел на другой стул, спиной к нему. Однако и после этого я не решился задерживаться надолго. Компания, судя по всему, не собиралась уходить, и вряд ли можно было надеяться, что Гойя останется один и я смогу поговорить с ним; наверное, было бы лучше оставить ему утром записку в этой же самой кондитерской, чтобы он сам решил, объявлять или не объявлять своим друзьям о моем пребывании в Бордо; и я вышел, надеясь, что остался таким же неузнанным, как и при входе. Я не смог бы сказать, хорош или отвратителен шоколад у Пока, – настолько меня поглотили там заботы о сохранении инкогнито.

Я сидел в одиночестве в ложе на представлении «Цирюльника», нелепо переведенного на французский язык («Una voce poco fa», [44]44
  Голос мало что может (um.).


[Закрыть]
например превратилось в «Une voix ne trompe pas»); [45]45
  Голос не обманывает (фр.).


[Закрыть]
когда начался второй акт, какой-то мужчина сел около меня и, низко наклонившись, оперся о стоящее впереди кресло. Я не обратил на него внимания. Контральто была хорошенькой и весьма аппетитной, хотя и не обладала изяществом Малибран. [46]46
  Безусловно, Годой восхищался искусством Малибран в более позднюю эпоху, когда он уже жил в Париже, но это ретроспективное сопоставление, напомним, сделано им уже в 1848 году.


[Закрыть]
Когда смолкли аплодисменты, неизменно следующие после арии дона Базилио (в которой легкое «un venticello» [47]47
  Ветерок (um.).


[Закрыть]
превратилось в громоздкое «une brise légère» [48]48
  Легкий ветер (фр.).


[Закрыть]
), человек, сидевший рядом, положил мне на колени свою узловатую руку и прошептал гораздо громче, чем было необходимо: «Вам тоже нравится опера, ваша светлость?» Сразу же кто-то зашикал. Я смутился, повернулся и, пораженный, лицом к лицу встретился с Гойей, который, не обращая внимания на поднимающийся ропот ближайших к нам зрителей и не дожидаясь моего ответа, продолжал говорить, посверкивая лукавыми глазами из-под нависающих бровей: «Ничто так не выдает человека, как шея и затылок или соотношение между головой и плечами, что особенно заметно для художника. Я видел вас сегодня у Пока и предположил, что вы меня разыскиваете». Он, конечно, продолжал бы говорить так и дальше своим несоразмерно громким голосом глухого, но шикание вдруг усилилось, сам дирижер метнул на нас испепеляющий взгляд, прежде чем снова взмахнуть своей палочкой после овации, и я, почувствовав неловкость создавшегося положения, сделал ему знак замолчать – может быть, даже слишком резкий.

Во время антракта мы пили шампанское на верхней площадке парадной лестницы, Гойя увлеченно говорил о театре, и я не мог не восхититься его просторным вестибюлем, строгим соотношением объемов, богатством украшений и в особенности изысканным изяществом высокого купола, венчавшего сооружение. «Вы помните, ваша светлость, – в какой-то момент сказал Гойя, тяжело дыша и неотрывно глядя мне в глаза, – вы помните, – он слегка наклонил свой мощный торс, – помните, как в тот вечер она показывала нам дворец, его галереи и потолки, которые мне предстояло расписать, и парадную лестницу, похожую на эту, она показала бы нам и купол, если бы к этому времени его успели соорудить, ее же ничто не могло остановить, вы помните, она ведь хотела сделать из этого дворца, из Буэнависта, памятник своей жизни… или свой мавзолей… Бедная». Он вдруг резко оборвал свою речь, подавил вздох, потупился, распрямился, допил оставшееся шампанское и, желая, как мне показалось, скрыть нахлынувшие чувства, повернулся ко мне спиной и пошел поставить бокал на самый дальний стол.

Он не называл ее по имени, но говорил о ней и о том вечере так, будто полностью исключалась сама возможность какой-нибудь ошибки или недоразумения, будто само собой разумелось, что с момента, как он обратился ко мне в ложе, мы не думали ни о чем другом, кроме как о Каэтане, о ее дворце и той роковой ночи. И тут я спросил себя: если глухой человек, каким был Гойя, посещает оперу, то разве он делает это не затем только, чтобы воскресить в своей памяти другую парадную лестницу, другие фризы и мраморные стены, другие зеркала?

Разумеется, в последнем акте я уже не мог с должным вниманием следить за интригами Фигаро и любовными переживаниями Альмавивы и Розины; под мелодии месье Крещендо перед моим мысленным взором кружились и танцевали гости, приглашенные на последний бал Каэтаны. [49]49
  И в данном случае говорить о «месье Крещендо» мог только Годой 1848 года: этим насмешливым прозвищем французы наградили Россини уже в последние годы его карьеры.


[Закрыть]

Гойя жил теперь на улице Круа-Бланш, в самом, пожалуй, уютном уголке Бордо: среди деревьев, не сбросивших еще листву, виднелись нарядные, но скромные домики с окнами в частых переплетах, а за ними уже убранные сады. Дверь мне открыла моложавая женщина, скорее хорошенькая, чем красивая, с очень темными, выразительными глазами, довольно небрежно одетая и так же небрежно причесанная. «Добро пожаловать, ваша светлость. Я Леокадия», – сказал она несколько развязно и, отведя взгляд, протянула руку, но, не дав мне поцеловать ее, сама крепко пожала мою ладонь.

Я никогда не видел ее раньше. Она, вероятно, входила в девический возраст, когда я покинул Испанию, и я знал о ней только, что она двоюродная сестра невестки Гойи и уже давно жила у него вместе со своим сыном, мужа она оставила. Меня поразило в ней сочетание живости и робости, а более всего – резкость, которая, по-видимому, была их единственной общей фамильной чертой, а также ее манера говорить – то сдержано и сухо, то вдруг почти развязно, и ее привычка сначала отвести глаза, а потом неожиданно упереться в собеседника вызывающим взглядом, будто испытывая его. Судя по всему, это была женщина, которой ничто в жизни не давалось даром. [50]50
  Леокадия Вейсс познакомилась с Гойей на свадьбе его сына Хавьера с Гумерсиндой Гойкоэчеа, ее двоюродной сестрой; тогда Леокадии было 15–16 лет, поэтому в описываемое время ей должно было быть около тридцати пяти. Что касается связи с Гойей, то, хотя и нельзя точно датировать ее начало, известно, что она возникла где-то в 1813 году, когда Леокадия окончательно порвала с Вейссом.


[Закрыть]

Гойя не заставил себя долго ждать, он появился одетый так же, как и накануне, но при утреннем свете его наряд выглядел менее чопорным. «Ступай, принеси нам кофе, Леокадия, – приказал он женщине. – Нам надо поговорить», – и кивком пригласил меня присоединиться к нему. Этот в сущности мусульманский и все еще не изжитый на родине обычай в категорической форме исключать женщину из мужской беседы перенес меня на много лет назад. Живя за рубежом, я уже стал забывать его.

Маэстро провел меня на маленькую голубую веранду, выходившую застекленной стеной в сад; удобные плетеные кресла, клетки с птицами, журналы и книги, стол под светло-желтой скатертью, разрисованной цветами, – все наводило на мысль, что в этом уютном уголке Гойя любил отдохнуть, погреться на утреннем солнце, а может быть, и укрыться от raffut [51]51
  Гвалт (фр.).


[Закрыть]
и bavardage [52]52
  Болтовня (фр.).


[Закрыть]
Jleокадии.

Она принесла нам кофе, сказала несколько слов, не потребовавших иного ответа, чем полученный ею, – улыбку от меня и ворчание от маэстро, – и снова оставила нас вдвоем. После упоминания о герцогине в фойе «Grand Théâtre» мы больше не говорили о ней, и теперь, казалось, нам предстояло молчаливо решить, кто из нас двоих первым отважится на это, и, конечно же, мы не думали ни о чем другом, пока вежливо обменивались впечатлениями о нашей жизни в изгнании – его в Бордо и моей в Риме. Разговор был нелегким; он и раньше не бывал у нас легким – с тех пор как тридцать лет тому назад Гойя начал терять слух; а теперь говорить с ним было совсем трудно, потому что он совершенно оглох, а у меня не было никакого опыта общения с глухими, я не умел говорить так, чтобы меня понимали по движению губ, не умел пользоваться созданным специально для них языком жестов.

К счастью, против меня на стене висел очень приятный рисунок, на котором был изображен мальчик, играющий с собачкой. Я принялся внимательно его рассматривать, не столько потому, что он меня на самом деле так заинтересовал, сколько чтобы сделать небольшую передышку в нашем разговоре. «Прелестный рисунок, правда? – спросил Гойя и после моего утвердительного кивка радостно продолжал: – Это ведь не мой рисунок. А знаете, кто его сделал? Подойдите сюда». Он заставил меня подняться, подвел к окну и указал в сад. Там играли с обручем пятеро или шестеро детей, их крики и смех, приглушенные стеклами, едва долетали до нас. «Видите девочку в синем платье? Это наша Росарита. Она сделала этот рисунок, когда ей было два года. А сейчас ей только десять. Я никогда не встречал такого необыкновенного природного дарования. Мадам Виже-Лебрён потерпит неудачу в споре за титул первой в истории великой художницы».

Гордость так и переполняла его. И по тому, как он гордился талантом девочки, я предположил, что она – его дочь. До сих пор я не уверен, что у него была дочь. Но что мне известно доподлинно, это что ей так и не удалось стать великой художницей, о чем мечтал Гойя, хотя, как мне писала из Мадрида Пепита, она обучала рисунку саму королеву Испании. [53]53
  Не только Годой, но и вообще никто не мог с уверенностью определить, была или не была Росарита Вейсс дочерью Гойи, хотя Гойя любил ее как отец. Годой также не грешит против истины, говоря, что о ее дальнейшей судьбе как художницы мало что известно и что она была учительницей рисования молодой Исабелы II.


[Закрыть]


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю