355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антонио Ларрета » Кто убил герцогиню Альба, или Волаверунт » Текст книги (страница 5)
Кто убил герцогиню Альба, или Волаверунт
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:45

Текст книги "Кто убил герцогиню Альба, или Волаверунт"


Автор книги: Антонио Ларрета



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)

(Гойя вкладывает столько страсти в свой рассказ, что в какой-то момент все, что случилось в июле 1802 года, становится все ближе и ближе к настоящему дню, и в силу волшебного эффекта воспоминаний сам Гойя кажется все более и более молодым, его голос набирает силу и становится звонким, глаза горят задором, движения делаются проворными, и мне уже чудится, что передо мной Гойя моих первых воспоминаний о нем, а вовсе не тот старик, который объявился вчера в кондитерской Пока.)

Я так и не сказал ей ничего. Я выложил на столик свои самые маленькие кисти, взял широкую палитру с красками и приступил к работе; я пустил в ход не только мое мастерство, но и все то, чему я научился, наблюдая, как мои подруги-актрисы, особенно Тирана и Рита Луна, изящно и изощренно подкрашивали лица, прежде чем начать позировать для моих портретов. [68]68
  Действительно, Гойя дважды писал Тирану – в 1794 и 1799 годах, но Риту Луна, насколько известно, он не писал до 1814 года, поэтому либо существовал какой-либо другой утерянный к этому времени портрет актрисы, либо Гойю обманывает память, либо память обманывает Годоя, когда он вспоминает рассказ Гойи. Тирана и Рита Луна были знаменитыми актрисами, и вполне логично, что именно они приходят Гойе на ум в тот драматический момент, когда он гримирует герцогиню.


[Закрыть]
Для меня как для художника не составило труда воспроизвести эту технику: охра кладется как грунт, карминные разной интенсивности идут на скулы и виски, черными подводятся глаза, охряные, зеленые и фиолетовые тени наносятся под изгибы бровей и на веки. Можете вообразить, какие противоречивые чувства обуревали меня, когда я, намазав пальцы краской, как какая-нибудь донселья или цирюльник, размалевывал ими это лицо, теперь такое дряблое, но все же ее, лицо женщины, которую я когда-то так любил, да и в тот момент, возможно, еще… Но довольно. Это не относится к делу. В мои пятьдесят девять лет я по-прежнему неисправим. Ну так вот, мало-помалу я вернул ее лицу свежесть, девичий румянец, мягкие переходы тона, бархатистость, все это было совершенно искусственным, но выглядело безукоризненно. Я закончил свою работу; нетерпеливо и властно она потребовала зеркало – я бросился за ним бегом, но ей казалось, что я двигаюсь невероятно медленно. Это было уж слишком. Не знаю, кто из нас двоих был более жалок. Я стал собирать кисти.

Она сказала мне что-то относительно шеи. Я не смотрел на нее и едва слышал, что она говорит, я был слишком раздосадован и не обращал на нее внимания. Но когда я собрал кисти и повернулся в ее сторону, то увидел, что она запрокинула лицо, подняла вверх зеркало и красит себе белилами шею, мягко, но неровно водя пальцами под подбородком. Я медлил мгновение, пока до меня не дошло, что происходит, а потом с криком кинулся к ней, вырвал у нее из руки банку с белилами и, опрокинув ее на диван, принялся отчаянно тереть ей шею своей рубашкой. Она не сразу поняла, что случилось, – да и вы, дон Мануэль, судя по тому, какими глазами на меня смотрите, не вполне это понимаете, а? – но достаточно было одного слова, которое мне с трудом удалось вставить в поток возмущенных восклицаний, сопровождаемых протестующими жестами, как до ее сознания тут же дошло: яд! Да, яд. Серебряные белила – это яд, и очень опасный, поэтому я всегда заботился о том, чтобы держать их вместе с другими вредными красками отдельно от остальных, и уж конечно от тех, которыми собирался тонировать лицо женщины. [69]69
  Серебряные белила, называемые также свинцовыми или белилами Кремса (углекислый свинец), практически были единственной белой краской, которой пользовались художники вплоть до середины XIX века; они относятся к самым ядовитым художественным краскам. Вызываемая ими болезнь носит мрачное название «сатурнизм» [Отравление свинцом.]. От сатурнизма умер бразильский художник Портинари. Однако в данном случае опасения Гойи явно чрезмерны, ибо, хотя и не рекомендуется глубоко вдыхать запах серебряных белил, эффект отравления ими имеет кумулятивный характер: он проявляется лишь при накоплении определенного числа незначительных воздействий. Правда, не один Гойя преувеличивал опасность серебряных белил, их всегда считали опасными и применяли все меры предосторожности.


[Закрыть]
Наконец мы успокоились, я умерил свои упреки, она – свои сетования и насмешки, мне удалось снять разбавителем остатки белил, и, хотя теперь она жаловалась на жжение, опасность отравления миновала.

«Какая досада, – продолжала сокрушаться она, – придется мне сегодня весь вечер прикрывать шею газовым платком, а ведь это – уловка старух». И она все изумлялась тому, что краски, которыми пользуемся мы, художники, могут быть такими вредными, так что мне пришлось рассказать ей о кобальте фиолетовом, о желтой неаполитанской, о веронской зелени… [70]70
  Фиолетовый кобальт представляет собой мышьяковистую соль кобальта и требует особой осторожности в обращении; желтая неаполитанская – антимониат свинца, а веронская зелень (как ее называют во Франции), или темно-зеленая (в Испании), или изумрудно-зеленая (в Англии), швейнфуртская зелень (в Германии) является соединением соли мышьяковистой кислоты с ацетатом меди. Это и есть самая опасная из всех красок; чтобы скрыть ее ядовитость, ей дают самые фантастические имена. (Зеленая Шеля, употреблявшаяся в более отдаленные времена, была простым арсениатом – не исключено, что Гойя использовал именно эту краску, называя ее именем другой, близкой к ней зеленой.) Не должно удивлять, если Гойя называл ее веронской зеленью. Не говоря уже о том, что он вполне мог привыкнуть к этому названию во время своего пребывания в Италии, существует и другое объяснение: дело в том, что на испанскую живопись второй половины XVIII века большое влияние оказал венецианец Тьеполо, известно также, что Гойя не избежал этого влияния; Тьеполо же, по-видимому, называл зеленую краску «веронской», восприняв это название от маэстро Паоло.


[Закрыть]

«Но какая хитрость, – заметила она, – иметь такие нежные поэтические имена и быть такими ядовитыми, как цианистая соль или мышьяк…» Она рывком поднялась на ноги, на этот раз я действительно надеялся, что она уйдет, но она, вопреки моему ожиданию, снова принялась расхаживать по мастерской, останавливаясь перед «Обнаженной», отпуская для себя самой какие-то замечания, которые я не мог расслышать, и все высматривала что-то среди полотен, искала и тут, и там, по всей мастерской, так что я уже начал терять терпение, но она наконец нашла то, что ей было нужно: последний портрет, который я сделал ей еще в Санлукаре, она называла его «мой портрет в черном». Теперь ее уже ничто не могло остановить: она заставила меня поддерживать этот портрет высотой в добрые два метра, прислонив его к спинке креста, а сама стала перед ним, как перед зеркалом, вглядываясь в себя, другую, и обе они были написаны мной, но вся ирония заключалась в том, что та, на картине, обладала более естественной, подлинной красотой, она как бы говорила: «Такой ты была». И тут, словно эхо моих мыслей, я слышу, как она в самом деле произносит: «Такой я была». И, подбежав к «Обнаженной», обличающе указывает на нее пальцем и добавляет: «И такой тоже…» Она смотрит на меня с негодованием, потому что мои картины причиняют более жестокую боль, чем ее собственная память, и говорит с угрозой: «В один прекрасный день я приду к тебе, Фанчо, и ты распишешь мне тело, я заставлю тебя покрыть его этими серебряными белилами, чтобы изобразить саван, и тут же умру…»

И с унылым видом – она ведь была из тех пылких и неровных натур, которые мгновенно падают духом, и уже ничто на свете, ни сама жизнь, ни борьба не стоят их внимания – снова принялась рассматривать «Портрет в черном», спокойно, молча, как прилежная девочка перед аспидной доской, погруженная в свои занятия. И на этот раз она не сделала ни одного замечания ни о надписи «Гойя» на перстне, ни о другой, на песке – «Только Гойя», – на которую я заставил ее указывать пальцем. Она никогда не делала о них никаких замечаний. Я полагаю, что ее молчание говорило о неодобрении. Но в то же время она воздерживалась от возражений. И мне представляется, что таким образом эта необыкновенно чувствительная и деликатная женщина выражала свое уважение к любви, которую она вызывала, сама того не желая. Потом она подошла ко мне, взяла за руку и усадила рядом с собой на диван. Не отпуская мою руку, грустно сказала: «Спасибо, Фанчо, что ты сохранил меня навсегда молодой, и прекрасной, и такой жизнелюбивой в портретах, в рисунках и в „Обнаженной" – мне хотелось бы, чтобы у нее было мое лицо, чтобы все знали, какой я была. В эти дни я думала лишь о том, как бы умереть или исчезнуть, избавиться от всех и избавить всех от зрелища моего упадка. Ты помог мне жить, – она указала на свои портреты, – и именно ты смог бы помочь мне умереть, оставить как-нибудь пистолет среди картин или… Не перебивай меня! Не говори, что это выглядело бы некрасиво. От чего умерла эта несчастная? От желтой неаполитанской! Насколько это лучше, чем умереть от обычной желтой лихорадки, как умирают в наше время». Смеялась она или плакала, я не мог разобрать, так я был ошеломлен, но вдруг, смахнув слезу, зависшую на самом кончике ресниц, она сказала: «Я не должна плакать. Ведь слезы могут испортить всю твою дьявольскую работу». И, подхватив мантилью, она пошла к выходу, однако на этот раз с бесконечной осторожностью, как выходят из комнаты, где остается спящий ребенок. Нашим спящим ребенком, которого она оставляла, была мысль о ее смерти.

(Гойя наливает себе другой бокал бренди. На этот раз он забыл налить мне. Он сбросил куртку и развязал галстук. Волосы потемнели от пота. И хотя его история печальна, рассказывая ее, он помолодел, он похож теперь на Гойю 1802 года. Не требуется больших усилий, чтобы представить около него Каэтану, полную благодарности и противоречивых чувств к этому смуглому, невысокому, но крепкому человеку, такому упрямому в своей несокрушимой верности.)

II

Я приехал на бал, как всегда, слишком рано: она еще не выходила из своих комнат, и я коротал время в разговорах с людьми из ее ближайшего окружения – с капелланом доном Рамоном, ее секретарем Бергансой и казначеем Баргасом, [71]71
  Как мы помним, эти три человека, а также дон Карлос Пиньятелли, оба домашних врача герцогини и ее камеристка донья Каталина Барахас были наследниками, которым герцогиня завещала свое личное состояние в завещании, составленном в Санлукаре-де-Баррамеда еще пять лет назад – 16 февраля 1797 года, – из чего можно заключить, что ее уже давно посещали мысли о смерти.


[Закрыть]
имевшими обыкновение появляться к началу званого вечера – сарао – и благополучно исчезать к моменту, когда гости мало-помалу начинали чувствовать себя хозяевами дома; меня связывала с ними давняя дружба; в тот вечер, насколько я могу вспомнить, мы беседовали о серьезной опасности, которой подвергся на днях дворец, – в нем чуть было не занялся пожар. Все говорило о поджоге. Негодование народа, возбужденное этой, как тогда считали, узурпацией земли под дворец, было настолько велико, что его не смог умерить даже королевский указ, подтверждавший право собственности герцогини на эту землю. [72]72
  Во время возведения дворца, как свидетельствуют документы, было совершено несколько попыток его поджога.


[Закрыть]
Немудрено, что верные ей люди, и особенно впечатлительный Берганса, опасались прямых нападок на свою госпожу, ибо такие нападки могли угнетающе подействовать на состояние ее духа, которое после возвращения из Андалузии и без того было крайне подавленным. В самый разгар беседы, словно для того, чтобы рассеять их беспокойство, она вошла в зал, отдавая направо и налево последние распоряжения, поправляя и переставляя по своему вкусу цветы, мимо которых проходила; в ней не было и тени той меланхолии, что так удручала секретаря и близких к ней людей и что так поразила меня в мастерской всего несколько часов назад. Она была прекрасна, как в лучшие свои годы, и я испытывал тайное чувство гордости оттого, что в этом имелась и моя заслуга. Ее красоту искусно оттеняло воздушное платье из муслина, в котором желтые и огненно-красные полосы ткани, накладываясь друг на друга, вспыхивали причудливыми переливами красок, усиливая сияние золота и рубинов на ее шее, в ушах и на пальцах. Она была ослепительна и, наверно, сама чувствовала это. Резко повернувшись, она взяла меня за руку, слегка откинулась назад и сказала: «Вот видишь, Фанчо, я обошлась без ядовитых красок и не надела ни серебряных украшений, ни моего любимого белого платья, хотя мне так хотелось быть в нем в этот вечер». И отошла поправить цветы в большой вазе китайского фарфора. Розы, украшавшие зал, повторяли цвета ее наряда, это было похоже на вариацию музыкальной темы. Пока она занималась цветами, я старался проникнуть в смысл ее слов: следовало ли мне понимать их в прямом значении или в них была заключена какая-то тайная мысль, связанная с нашим дневным разговором о серебряных белилах и с ее фантазиями о смерти. Но так или иначе, что бы она ни имела в виду, меня снова охватила тревога и полностью улетучилось радостное настроение, возникшее при ее появлении в зала. В этот момент начали прибывать гости.

Никто не мог сравниться с ней в естественности и грации, в изысканном искусстве гостеприимства, позволявшем смело объединять в одном зале, в одной театральной ложе или вокруг одного стола людей самого разного общественного положения. И заметьте: никто никогда не оспаривал эту ее власть, разве не так? И всем было известно, что таков ее дом, где можно было встретить тореадора, беседующего с грандессой Испании, или глубокомысленного философа, ухаживающего за комической актрисой. И всегда это доставляло всем удовольствие, потому что сама хозяйка умела создать атмосферу доброжелательности и непринужденности; вы должны помнить, как она, не меняя ни на йоту манеру речи, обращалась на ты и к принцу, и к простому человеку из народа, и с важной аристократкой она шутила точно так же, как с какой-нибудь махой с Лавапьес. И если она со временем в чем-то изменилась, то, к счастью, не в этом, что легко было заметить, наблюдая, как она обращается с гостями. А гости между тем продолжали съезжаться, и вскоре, словно так было задумано заранее, составились группы: здесь сам принц Астурийский беседовал с Исидоро Майкесом и Ритой Луна, а там тореро Костильярес говорил о чем-то с графами-герцогами Бенавенто-Осуна. [73]73
  Исидоро Майкес и Рита Луна составляли супружескую пару, оба были известными комиками; Костильярес – один из лучших тореро тех лет; графы-герцоги Бенавенто-Осуна – представители самой древней и самой знатной испанской аристократии, причем в первую очередь это касается графини-герцогини – блестящей женщины, достойной соперницы герцогини де Альба при сверкающем предзакатным блеском дворе Бурбонов.


[Закрыть]
Не знаю, в какой момент появились вы, дон Мануэль, но хорошо помню вас, помню, как вы вели оживленный разговор, и присутствие ваших политических противников (а ведь там был не только принц, но и Корнель, верно? Да и саму хозяйку дома следовало бы, пожалуй, отнести к их числу) не доставляло вам ни малейшего неудобства. Да, она обладала этим искусством, и в тот вечер оно ей не изменило. Вы не могли этого не видеть, дон Мануэль, и вы действительно видели, как она сумела отрешиться от всех забот, как сверкали у нее глаза, отражая игру света ее муслинового платья. Она так и излучала радость жизни.

(Но как ни велико было искусство Каэтаны, начало вечера прошло отнюдь не столь безмятежно, как это хочет изобразить Гойя. По-видимому, из-за присущей ему деликатности он не позволяет себе ни малейшего намека на инцидент, случившийся в самом начале бала и заставший всех нас врасплох. Когда мы с Пепитой уже некоторое время были во дворце, неожиданно в зал вошла моя жена в сопровождении своего брата кардинала Луиса. Ни я, ни Майте не ожидали встретиться у Каэтаны, ведь она даже не знала, что я в тот день вернулся из Ла-Гранхи. Встреча была неприятной неожиданностью для нас обоих, а кроме того, она поставила в неудобное положение Каэтану и вызвала чувство неловкости у всех, кто оказался свидетелем нашего конфуза. Я говорю об этом Гойе, и он вынужден признать, что заметил эту сцену.) [74]74
  Этот досадный эпизод (а также, как мы еще увидим, письмо Ховельяноса) ставит под сомнение умение Годоя, которым он так гордился, вести сразу несколько параллельных жизней таким образом, что они не сталкивались и не мешали друг другу. Раньше это называлось грубой бестактностью.


[Закрыть]

Не буду отрицать: я уловил что-то в самой атмосфере. Глухой, да к тому же еще и художник, или, если угодно, художник, имеющий несчастье быть к тому же глухим, может слышать по-особому, так сказать глазами, ибо из того, что он видит, он способен извлечь и то, что обычно воспринимается слухом. Да, я прекрасно помню этот момент. Донья Пепита, стоявшая недалеко от меня, вдруг сложила веер и так стиснула его, что у нее побелели и задрожали пальцы; я обернулся и увидел застывшую в воздухе руку кардинала, он помедлил – гораздо больше, чем требовали обстоятельства, – прежде чем протянуть ее хозяйке дома, которая уже наклонилась, чтобы поцеловать перстень; я заметил также изумление, мелькнувшее в слабой улыбке Майте, то есть графини, – простите, что я так ее назвал, ведь я знал ее еще совсем маленькой; [75]75
  Гойя знал ее совсем маленькой, потому что в 1783 году, в самом начале своей карьеры придворного художника, он писал инфанта дона Луиса (брата Карла III) вместе с его морганатической семьей – женой и двумя детьми – в их загородном доме в Аренас-де-Сан-Педро. Существует семейный портрет, где они изображены все вместе, и отдельный портрет Марии Тересы (того же 1783 года), на котором сделана следующая надпись: «Сеньора донья Мария Тереса, дочь сеньора инфанта дона Луиса, в возрасте двух лет и девяти месяцев». Это объясняет, почему девятнадцать лет спустя Гойя продолжает называть ее Майте.


[Закрыть]
я видел и вас, вы спешили ей навстречу более быстрыми, но менее уверенными, чем подобало случаю, шагами, заметил и злорадный огонек, вспыхнувший в тот момент в глазах дона Фернандо, уловил в ваших фигурах растерянность и напряженность, которую, как мне было нетрудно представить, вы пытались замаскировать оживленным обменом реплик; но главным было то, что, обернувшись к ней, я различил в ее черных глазах мелькнувшее вдруг смятение, раздражение и даже веселое любопытство, а на щеках – яркий румянец, освеживший мой кармин. А вскоре она, уже смеясь, объясняла мне все случившееся как забавное недоразумение; не знаю, успела ли она прокомментировать его таким же образом и вам. Кардинал был приглашен потому, что был другом Аро и к тому же именно он должен был заключать его брак, и он заранее сообщил, что явится на праздник вместе с сестрой; герцогиня думала, что речь идет о донье Лусите, вашей свояченице, а не о супруге; но она забыла и об этом, когда встретила вас в моей мастерской и пригласила на праздник. [76]76
  По-видимому, Каэтана де Альба, приглашая Годоя так неформально и наспех, тем не менее предполагала, что он явится на праздник со своей законной супругой, и поэтому именно появление Пепиты положило начало всему происшествию.


[Закрыть]
Могу только сказать, что она не придавала большого значения подобным ошибкам в этикете, да и вообще нарушениям жестких правил светских приличий; чего стоит, к примеру, ее веселье, которому я случайно стал свидетелем, когда вошел в столовую и увидел, как она со своим родственником Пиньятелли перекладывает на столе карточки с именами приглашенных, чтобы разрядить немного обстановку и облегчить ситуацию для всех – и для вашей супруги, и для вас, и для доньи Пепиты, и для самого кардинала. «Представляю, какую физиономию состроит Берганса!» – смеялась она: Берганса, ее секретарь, был помешан на этикете; все еще смеясь, мы вместе вернулись в зал, где нас уже дожидались жених и невеста – граф де Аро и маленькая, изящная Мануэлита. [77]77
  Мануэлита де Сильва-и-Вальдстейн, вышедшая замуж за графа де Аро, когда ей еще не исполнилось четырнадцати лет, год спустя после свадьбы была изображена Гойей (подробнее об этом будет рассказано ниже), а в 1805 году она умерла. По отцовской линии она приходилась близкой родственницей герцогине, которая также принадлежала к роду Сильва-и-Альварес де Толедо.


[Закрыть]

Всеобщая неловкость к тому моменту сгладилась. Возобновился непринужденный разговор, приближалось время ужина, настроение у всех было прекрасное. Но если бы вы, дон Мануэль, могли видеть, как я напрягался, стараясь разобраться в моих наблюдениях и найти в том, что видел, другой смысл – не улыбайтесь, я имею в виду скрытый смысл, а не двусмысленность, – вы смогли бы тогда наказать меня за мою проницательность, то есть смогли бы по моему поведению догадаться, что сам я переживал в тот момент. Думаю, мои чувства было нетрудно разгадать хотя бы по тому, как я подходил к окнам и притворялся, что рассматриваю сад. На самом же деле это были приступы ревности. Да, она обладала удивительным даром объединять вокруг себя самых разнообразных людей, но при этом ее одолевала проклятая страсть окружать себя своими бывшими любовниками и поклонниками, вот и в ту ночь они были там, не скажу, что все, но все же именно они составляли предосудительно большую – если можно так выразиться – часть гостей. И со всеми, кроме меня, конечно, по крайней мере я так чувствовал, так мне нашептывала моя застарелая ревность, – со всеми она кокетничала, словно желая вновь разжечь уже подернувшийся пеплом костер страсти, – и с Пиньятелли, имевшим на правах родственника свободный доступ во дворец, и с Корнелем, продолжавшим конспиративно встречаться с ней у дона Фернандо и поэтому часто навещавшим ее, и даже с Костильяресом, который безоговорочно принял сторону простого народа и бесстрашно боролся против проекта ее же дворца… Каждому из них она успевала шепнуть что-то ласковое на ухо и подарить мимолетную улыбку, каждого успевала как бы невзначай коснуться веером или будто в бессознательном порыве сжать ему руку и больше, чем нужно, удержать ее в своей руке, и, наконец, – что хуже всего – для каждого была припасена своя слеза – из тех, знаете, быстрых слез, что вдруг набегают на глаза, никогда, впрочем, не проливаясь, но их блеск проникает вам прямо в сердце. Мое беспокойство было так велико, что глухота стала совсем непроницаемой. Никогда ее губы не казались мне такими яркими, такими вызывающими, как в тот раз, когда она произносила неслышимые мне слова, может быть и безобидные, но обращенные к другим и поэтому заставлявшие меня предполагать, что она говорит о чем-то чувственном, сугубо интимном. Охваченный ревностью, остро переживая свою глухоту, я молча крутил в руках табакерку рапе, [78]78
  Сорт нюхательного табака.


[Закрыть]
пока не наступило время садиться за стол.

(Гойя прямо-таки молодеет, когда в нем оживает ревность; возможно, он еще сдерживается, потому что его ревность, несомненно, направлена и на меня, ведь с его необыкновенной врожденной интуицией, которую он не раз демонстрировал и которая еще более обострилась с его глухотой, он не может не знать, что я, подобно Корнелю, Костильяресу, Пиньятелли и подобно ему самому, тоже был одним из многих любовников Каэтаны, собравшихся на ее последний праздник.) [79]79
  Годой здесь впервые открыто признает то, что до сего дня было лишь предметом противоречивых спекуляций, основанных на слухах, зафиксированных бытописцами той эпохи, а также на знаменитом «ревнивом» письме королевы и на некоторых других косвенных свидетельствах.


[Закрыть]

Мы сидели друг против друга в центре большого овального стола; на почетные места справа и слева от себя она посадила обрученных, чтобы, как я подозреваю, немного отдалиться от самых докучливых гостей – принца Фернандо и графа-герцога Бенавенто-Осуна, которым, впрочем, она тоже оказала уважение, посадив справа от них графа де Аро с будущей графиней. Сама же она, довольная и улыбающаяся, сидела между кардиналом и Костильяресом и явно забавлялась их полным несходством во всем, начиная от характеров и кончая манерой одеваться; с кардиналом, как мне было известно, ей нравилось вести долгие разговоры о ботанике – ее новом увлечении, что же касается тореро, то их отношения в последнее время были очень неустойчивыми и напряженными, и невольно закрадывалось подозрение, что сжигавший их огонь уже совсем угас; моими соседями – с моей стороны стола – оказались Рита Луна, с ней мне было довольно легко общаться, потому что она обладала превосходной дикцией профессиональной актрисы, и графиня-герцогиня, которая с достойной уважения старательностью собирала и растягивала тончайшие губы над своими огромными зубами, стараясь, чтобы я как можно лучше понял, что она хочет заказать новую серию маленьких панно для нового кабинета и полагает, что теперь мне будет легче их сделать, поскольку меня больше не отягощают обязанности Первого Художника Короля. [80]80
  Либо графиня-герцогиня отказалась впоследствии от этого проекта, либо Гойя, который уже за пятнадцать лет до этого разговора писал народные сцены для Аламеды, а пять лет назад – свои не менее известные сцены с колдунами, на этот раз не пожелал браться за третью серию подобных картин. Не забудем, что после смерти герцогини Гойя, как он рассказывает сам, долгое время вообще ничего не писал.


[Закрыть]
Но вот все частные разговоры, случайные и отрывочные, в том числе, разумеется, и мои, вдруг смолкли: всеобщее внимание переключилось на другую тему. Кто-то упомянул о неудавшейся попытке поджога. Посыпались вопросы, объяснения, предположения, шутки, которые не вполне доходили до меня, пока все не умолкли, давая возможность хозяйке дома высказать свое мнение и изложить свой взгляд на этот случай. Она была не склонна принимать его близко к сердцу и предпочитала говорить в шутливом тоне, высказывая самые абсурдные предположения; однако я слишком хорошо знал ее, чтобы не заметить горечь в беспокойном взгляде и резких жестах: происшествие действительно задело ее, и она была подавлена в гораздо большей степени, чем ей хотелось бы признать, у нее не укладывалось в голове, что кто-то оказался настолько озлобленным против нее, что у него поднялась рука поджечь ее любимый дворец. Но она, как я уже сказал, предпочла скрыть свои чувства за шутками. Сначала принялась поддразнивать Костильяреса, смеясь, обвиняла его в подстрекательстве к поджогу, который якобы был нужен ему потому, что он вообразил себя «вождем простого народа», а затем начала выискивать других возможных врагов, обегая взглядом сидевших у овального стола гостей. Она подтрунивала и над вами, дон Мануэль, утверждая, что вы затаили на нее обиду за то, что она часто встречается с вашими политическими противниками. Подшучивала она и над графиней-герцогиней, говоря, что та навсегда останется ее соперницей во всем, что касается покровительства комическим актерам, тореро и поэтам. И вдруг повернулась в мою сторону, наши глаза встретились, и по легчайшему движению ее губ я прочитал – уверен, что прочитал правильно, – обращенные ко мне слова: «А тебе, Фанчо, не нужны даже горящие факелы; чтобы покончить со мной, у тебя есть твои фиолетовые и зеленые краски, но ты это сделаешь только тогда, когда я сама попрошу об этом, правда?» Я растерялся, ведь другие тоже могли догадаться, о чем она говорила, и к тому же сам не мог понять, насколько это было шуткой, а насколько это надо было принимать всерьез. После этого эпизода я замкнулся в себе и до конца ужина больше не вслушивался в разговоры за столом. Я только наблюдал за ней, смотрел, как она поворачивается то в одну, то в другую сторону, как жестикулирует и смеется, и без конца спрашивал себя, откуда взялась эта нелепая идея о яде, которой она явно была одержима.

(Удерживаюсь, чтобы не сказать дону Фанчо, что ядами, как мне кажется, был больше одержим он сам. А фраза Каэтаны – если она ее действительно произнесла, сам я ничего не слышал, – была случайной, сказанной между прочим в весьма сложном разговоре, который Каэтана вела в своей обычной манере, как опасную игру, неожиданно говоря в глаза правду: о политическом противостоянии со мной, о заговорщических встречах с Фернандо, Экойкисом и Корнелем, даже о своем соперничестве с королевой, о чем с присущим ему ехидством не преминул напомнить сам принц, для которого не было большего удовольствия, чем поставить присутствующих в неловкое положение. Но Гойя, уйдя с головой в мысли о ядах, при всей своей восприимчивости не заметил, конечно, этих подспудных столкновений. Хотя, по правде говоря, сейчас я начинаю думать, что случайная фраза Каэтаны, которую я не расслышал, была услышана и взята на заметку кем-то из сидящих за столом, кто в тот момент уже имел причины заинтересоваться смертельными ядами…) [81]81
  Новое предположение о возможном убийце. Теперь мы по крайней мере знаем, что, по мнению Годоя, убийцей был один из сотрапезников на том праздничном ужине.


[Закрыть]

Гостей принимали в нескольких подготовленных комнатах первого этажа и там же ужинали в зале, который впоследствии должен был использоваться как кабинет хозяйки дома, ее секретаря и казначея; кроме этих помещений, во дворце были закончены еще часовня, ризница, кухни, комнаты для слуг и родственников, а также четыре комнаты на верхнем этаже – личные апартаменты Каэтаны. Однако, когда ужин уже подходил к концу, ей вдруг взбрело в голову показать гостям весь дворец таким, каким он был к тому моменту, – незаконченным, неотделанным, еще без украшений, она не желала слушать никаких возражений, и вот уже на лестнице выстроились в ряд слуги с масляными светильниками и факелами в руках, готовые сопровождать гостей. Так началась та необычная ночная прогулка, живописное шествие в неровном свете факелов; пестрой толпой мы поднимались по ступеням величественной лестницы, которую, я знал, мне нелегко будет украсить росписью так, чтобы она соответствовала пышному великолепию этого мрамора и золота; Каэтана подробно рассказывала о дворце, стараясь не упустить ни одной детали и внимательно следя, чтобы слуги освещали все пространство и мы ничего не упустили; по мере того как мы поднимались, наши тени все более удлинялись и уже касались высоких потолков, а голоса становились все возбужденнее, так что я уже начинал улавливать громкие восклицания, гулко отражавшиеся от голых стен; потом мы прошли по застекленной галерее вокруг патио – плясавшие в стекле отблески факелов придавали шествию еще более фантастический вид – и оказались в восьмиугольном салоне, выходившем одной из своих граней в зеркальный зал, который мне тоже предстояло украсить моей аллегорией. И там, в плотном кольце пылающих факелов, свет которых бесконечно преломлялся и дробился в зеркалах, – что это было за зрелище, дон Мануэль! достойное гения Тинторетто! – там мы столпились все вокруг застывшей в гордой позе хозяйки дома и, подняв бокалы, которые разносили подоспевшие слуги, выпили за благополучное завершение строительства дворца вопреки всем потугам клеветников и поджигателей. Я любовался причудливой игрой бликов на потолке, завидуя живости и легкости, с которой огонь пылающих факелов набрасывал и смешивал яркие мазки света, создавая фантастические полотна, сменявшиеся с такой непостижимой быстротой, что казалось, будто это одна-единственная картина стремительно развертывается во времени – завораживающая, динамичная и несравненно более интересная, чем все мои эскизы, – и в этот момент кто-то коснулся моей руки, я обернулся: это была она. Я догадался, о чем она говорила мне: сейчас мы все пойдем в твою импровизированную мастерскую; я хотел было возразить, но что могли значить в тот момент мои возражения? Я вообще терпеть не мог показывать незавершенные работы, мне претили бестолковые комментарии и неуместные советы, тем более мне не хотелось демонстрировать мои черновые наброски в тот раз, они мне самому совершенно не нравились. Но не мог же я устроить там сцену и остановить это веселое праздничное шествие, во главе которого шла она сама в развевающихся огненно-красных одеждах, похожая на царицу огня! И вот все мы направились в музыкальный салон, временно превращенный в живописную мастерскую, а теперь вдруг преобразившийся в зал для приема гостей, потому что слуги [82]82
  Для тех, кого поражает, что герцогиня, если верить Гойе, имела в своем распоряжении целую армию слуг, поясним, что после ее смерти их насчитали триста с лишним душ.


[Закрыть]
успели внести туда стулья и разносили напитки и сласти, а в углу уже расположились три музыканта, которые при нашем появлении принялись играть сонату Боккерини. Доведенный до кипения замечаниями болвана Корнеля и невежи Костильяреса, я едва сдерживался, чтобы не показать им на дверь. Но сделать это, конечно, было невозможно, и мне не оставалось ничего другого, как постараться отвлечься от всего, погрузившись в очаровательную музыку маэстро. Кстати, знаете ли вы – правда, я сам только что осознал это, – знаете ли вы, что я даже теперь могу воспринимать музыку настолько, что она доставляет мне удовольствие? Однако в моей мастерской процессия задержалась ненадолго. Герцогине уже не терпелось идти дальше. Она вообще была необыкновенно возбудима, пылкая натура заставляла ее мгновенно и живо реагировать на все, она схватывала все на лету и явно испытывала наслаждение, первой постигая глубинную сущность вещей и положений, когда другие лишь начинали смутно прозревать ее. Вот и тут, не успели гости опомниться, как она уже приказала слугам принести еще вина и объявила, что прогулка окончена. Но…

«Минуту внимания! – обратилась она вдруг к тем, кто находился в голове процессии. – Забыла предупредить вас кое о чем. Знаете ли вы, что Фанчо может стать опасным отравителем? Что в его банках с красками, таких безобидных с виду, хранится больше яда, чем во всех медальонах и табакерках Борджиа?» Я стоял как громом пораженный. Она говорила, не делая пауз, видимо, для того, чтобы я не вставил ни слова, а я не мог взять в толк, зачем ей понадобилось устраивать этот абсурдный спектакль. С кошачьей ловкостью она протиснулась среди растерявшихся гостей к столу, на котором громоздились банки с красками, и выхватила одну из желтых. «Смотрите, эта желтая – видите? А вам известно, что она прямо из Неаполя, прямо оттуда? Осторожно! вы можете умереть даже оттого, что будете долго смотреть на нее! И кстати, я вовсе не намекаю на твою невесту, Фернандо, – дерзко добавила она, неожиданно обращаясь к принцу. – Упаси боже! Надеемся, ты не набрался в Италии отвратительных местных обычаев! [83]83
  Весьма неосторожный (или, наоборот, хорошо обдуманный – все зависит от того, как посмотреть) намек герцогини на мрачную славу неаполитанского двора в связи с принятым там слишком свободным обращением с ядами. Не будем забывать, что – как можно видеть из «Мемуаров» Годоя, а также из его переписки с Наполеоном и даже с самой Марией-Луизой – три года, прошедшие после свадьбы Фернандо до смерти его жены принцессы Марии-Антонии Неаполитанской, ознаменовались целой чередой покушений на королеву, которая опасалась, что в любой момент ее могут отравить люди, подосланные неаполитанским королем. Не исключалось также, что отравителем могла стать и ее собственная невестка. По иронии судьбы обстоятельства смерти принцессы, которая скончалась от туберкулеза, но при жизни боялась взять в рот хоть что-нибудь, что не прошло строжайший контроль (о ее «пристрастии к салату, чистому уксусу и блинчикам с моццареллой и острым перцем» упоминает сама королева в одном из своих писем), породили подозрения, павшие как раз на ее свекровь. Годой старался развеять их. Вся эта история достойна того, чтобы изобразить ее «неаполитанской желтой».


[Закрыть]
А посмотрите на эту лиловую, вроде бы ничего особенного, он всегда пользуется ею, когда пишет плащ Иисуса Назаретянина, она кажется такой безобидной, фиолетовый кобальт – так ее еще называют. Но не вздумайте вдохнуть ее запах – у вас тут же застынет кровь в жилах!» Раздались изумленные восклицания, вопросы, чей-то нервный смех. Но я был слишком ошеломлен происходящим, чтобы хоть как-то возразить ей, к тому же в таком состоянии я слышу хуже, чем обычно. А она между тем не унималась. Порхнув, словно бабочка, в развевающихся муслинах, она с ловкостью ярмарочного фокусника заменила фиолетовую на зеленую и теперь демонстрировала ее гостям, поднося банку к их глазам: «А вот зеленая! Цвета лугов и ангельских глаз. Или глаз Люцифера? Так будет точнее! Веронская зелень! Чистый яд!» На этот раз она открыла банку – вы помните это? – насыпала немного порошка на тыльную сторону левой руки и затем поднесла ее к носу – проклятый жест, который я видел столько раз, когда она вдыхала белый андский порошок; она и на этот раз была уже готова вдохнуть его, но тут я опомнился и, бросившись к ней, резким ударом стряхнул порошок с ее левой руки, выхватил банку из правой и в бешенстве закричал: «Вы с ума сошли? Это смертельный яд!» – «Видели? Видели все?» – закричала она в ответ, вырываясь из рук державших ее гостей, – мой удар, на самом деле очень сильный, заставил ее вскрикнуть от боли. Уж и не знаю, что еще мы сделали бы или сказали друг другу, не случись в тот момент происшествие, которое вывело нас из этой достойной сожаления ситуации. Майте – простите, дон Мануэль, ваша супруга, сеньора герцогиня де Чинчон, – вдруг застонала, и начала оседать на пол, и упала бы, если бы ее брат, кардинал, с удивительной быстротой не подхватил ее буквально в самый последний момент. Герцогиню посадили в кресло, и все расступились, чтобы ей было легче дышать, кто-то вспомнил о нюхательной соли, и дон Фернандо тут же достал из кармана и предложил свой флакон с солями, но кардинал успокоил нас всех: «Ничего страшного. Легкий обморок. Быстро пройдет. Наверное, в факелах слишком много смолы», и, вернув флакон принцу, он стал приводить в сознание герцогиню – называл ее по имени, легко похлопывал по рукам и вискам, тихо читал молитву, которую я, еще не придя в себя и будучи довольно далеко от них, не мог расслышать. Через минуту, если помните, по настоянию кардинала все вышли в зеркальный салон, оставив их одних. Помню все довольно полно, не правда ли? Ведь это кардинал, а не вы, пришел на помощь герцогине? Возможно, мне не следовало бы спрашивать об этом…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю