Текст книги "Том 7. Публицистика. Сценарии"
Автор книги: Антон Макаренко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц)
«Одиннадцать щенят побежали вслед…»
«Голос возник в темноте, удивленный и звонкий. Одиннадцать щенят торопливо слизывали с песка разбрызганную кровь».
«Три толстых щенка перелезли через порог землянки и, испугавшись, выкатились обратно».
«Наташа улыбнулась Кадыру. „Не целуйся с волками!“ – Она присела на песок и набрала в колени щенят».
Эти щенята как будто нарочно приглашены, чтобы самым милым образом подчеркнуть и умиротворить жизнь. И Наташа среди них, в несложных проявлениях этой жизни, кажется счастливой, радостной и прелестной в своей радости. Автор только мимоходом, в отдельной, как будто случайной строчке приоткрывает какую-то истину, может быть, даже и не важную. Вот Наташа заигралась с ишаком и вспоминает Орешкина, своего мужа.
«Как они похожи, – прошептала Наташа…»
Читатель о чем-то начинает догадываться, но автор, как ни в чем не бывало, рассказывает дальше:
«Ишак круто повернулся, и повлек Наташу за собой. Это ему понравилось. Он стал крутиться. Наташа, не выпуская платка, летала, откинувшись, вокруг упрямца. С ноги ее слетела туфля. Она смеялась и кричала.
На крик прибежали одиннадцать щенят…»
Прибежали эти самые щенята, и читатель снова спокоен. Все благополучно у хорошей, симпатичной, живой Наташи. Она начинает хлопотать, чтобы достать воды для подсосных овец. Это очень сложно. Никто не хочет ей помочь, она сама пытается достать воду из глубокого колодца, роняет тяжелое кожаное ведро и, смущена и деятельна, спускается на дно колодца, задыхается, ее вытаскивают в обмороке. Попытки других достать это ведро также оканчиваются неудачей. Только прискакавший на белом коне красивый и удачливый Сафар-Али достал ведро.
«Сафар-Али выпрыгнул из колодца. Наташа обняла его и поцеловала. Пастухи засмеялись».
И этот случайный поцелуй проходит мимо читателя почти как шутка. Только постепенно автор показывает ничтожество Орешкина и дает основание читателю о чем-то догадываться. Но Наташа рассказывает пастухам сказку о рыбаке и рыбке, и читатель снова любуется Наташей и не хочет думать о каких бы то ни было ее душевных ранах.
Рассказ Наташи о рыбаке и рыбке и отзывы слушателей сделаны Козиным в таком ярком плане, что читателю и в голову не приходит, что в это самое время Наташа страдает от неудовлетворенности своей личной жизнью, от тоски жизни рядом с ленивым, пустым Орешкиным. Только когда этот Орешкин говорит Наташе:
«Иди, стели постель, давно пора тебе спать. Все бродишь, блох набираешься», —
читатель начинает ощущать подземную сюжетную линию и понимает, почему Наташа обращается к ишаку с такими словами:
«Счастье бывает и с трещинкой».
Гораздо проще и доступнее рассказана история Белудж-Хана. Столетний пастух, только к концу жизни прибившийся к советскому берегу, нашедший здесь смысл жизни, покой и долг перед людьми, – тема незаурядной трудности, и Козин рассказывает о старике без усилий, просто и мудро, тем же лаконичным языком большой и скромной человеческой любви.
В повести Козина есть и небольшие срывы, может быть, только потому заметные, что они происходят на слишком хорошем фоне, автор сам заставляет читателя быть к нему очень требовательным. К таким срывам я отношу несколько фарсовую завязку истории с Кулагиным. Муж возвращается из поездки по степи, жена ожидает его с любовью, но он немедленно должен уезжать. Несколько часов, оставшихся в распоряжении супругов, заполняются досадными посетителями. Подбор этих посетителей, их разговоры и шутки автором сделаны небрежно.
Еще раз повторяю: все это бросается в глаза только на фоне литературной удачи автора.
Я не сомневаюсь, что в манере рассказа и мироощущения Владимира Козина заложены чрезвычайно большие возможности. Его «Рассказы о просторе» вызывают чувство настоящей литературной радости.
Но совершенно необходимо, чтобы автор перешел к темам более сложным и социально широким. В «Рассказах о просторе» больше хорошего зрения и хорошего слуха, чем мысли и анализа. Поэтому собаки, ишаки, ягнята часто выступают в таком же стильном антураже, как и человек, и автор встречает их с такой же большой симпатией. В описании пастушеской жизни это не вызывает особенной диспропорции, но хочется пожелать Козину, чтобы он не ограничивался только пастушеской жизнью.
Нельзя скрыть того, что в том виде, как эта жизнь описана у Козина, это все-таки примитивная жизнь, и даже Метелин и зоотехник Кулагин не избежали признаков примитивности. Надо, чтобы свой свежий талант Козин проверил на темах более сложных.
О темах для писателей
В нашей литературной среде меня больше всего удивляет растерянность некоторых писателей; они ждут тем, они сидят без тем, они без тем страдают.
А в то же время тем так много, что я мог бы декламировать их список без передышки в течение нескольких часов. Их так много, что об отдельной теме нельзя даже и говорить. Можно говорить только о целых узлах тем, о тематических кустах и группах.
Лично мне самой значительной и требующей срочной разработки представляется та группа тем, которая касается самочувствия гражданина нашего, социалистического отечества. В особенности сейчас, когда не забыто еще дореволюционное время, эти темы должны быть разработаны, мы должны использовать метод сравнения. Ведь следующее поколение будет иметь такую возможность в более ограниченных размерах.
Это самочувствие нового гражданина, вот это ощущение новой эпохи, нового общества, новой свободы, нового человечества, новых психологических ходов и представлений, – в конечном счете есть тот советский патриотизм, который делает наш Союз таким уверенно сильным и уверенно счастливым.
Но это самочувствие в то же время не так просто и примитивно, чтобы о нем можно было говорить поверхностно, в форме простой констатации его существования. Эта группа тем требует глубокой и очень тонкой разработки, которая должна проникнуть до самых интимных и таинственных глубин человеческой психики. Это важно еще и потому, что в новом человеке мы не встретим ничего стандартного, остановившегося, мы должны изобразить его «на походе», – в процессе самого бурного, невиданного в мире развития.
Художественная разработка этого тематического узла должна отразить в литературе тот мировой сдвиг в сущности человеческой жизни, который выражен в сталинской Конституции.
Радость нашей жизни
На просторной площади 1-го Государственного подшипникового завода сегодня похоже на праздник. И небо над заводом как будто праздничное, ясное, веселое, украшенное нарядными облаками. А на самом деле сегодня на заводе рабочий день, меняются смены, бегают грузовики, приходят и уходят переполненные трамваи.
Еще так недавно здесь не было никакого завода – голое поле и мелкие огороды. Сейчас к самому горизонту уходят заводские корпуса, асфальтные ленты дорог и тротуаров, цветники. Здесь сегодня оживленное, говорливое, радостное движение. Вечерняя смена вступает на работу, а между сменами собирается митинг.
В каждом слове оратора живут энергия и оптимизм счастливого, творящего советского народа. Речи звучат молодо. Они насыщены силой и уверенностью в силе. Некоторые из ораторов вспоминают старое, недоброе время, они знают цену этому старому.
Товарищ Кашин из механически-ремонтного цеха говорит: «В магазинах было всякое изобилие, а я ходил униженный и оскорбленный, я ходил без работы». И многие вспоминают в этот момент прошлое. В этих воспоминаниях сейчас больше гордости, чем грусти. Мы сейчас достаточно сильны для того, чтобы нас могли испугать призраки прошлого. И когда я сообщаю собранию, что число клубов за двадцать лет возросло в несколько сот раз, собрание хохочет так весело, как будто я рассказал им действительно смешную историю.
Много величественной силы в этом нашем уверенном тоне, в этом могучем ощущении нашей победы. Это чувствуется в каждом слове, сказанном на митинге, в каждом взгляде людей.
И совершенно очевидно, что о врагах никто ни на минуту не забывает, что врагов встретит та же спокойная, уверенная сила.
И шарикоподшипниковцы с той же уверенной силой немедленно после митинга подтверждают свои слова делом. На самом митинге по предложению кузнечного цеха объявлена третья, стахановская декада.
Стоит зайти в кузнечный цех, чтобы понять всю величественную серьезность этого решения: сегодня кузнечный цех дает рекордный выпуск колец, перекрывающий все предыдущие стахановские рекорды, – 180 тыс. Главный инженер отмечает уже более быстрый ритм работы, более дробные шумы, более четкие движения. Все идет спокойно, никто не торопится, не волнуется. Начальник цеха подходит к нам и… улыбается, улыбка у него добродушная и уверенная: он не сомневается в успехе.
Здесь, в кузнечном цехе, не меньше, чем на митинге, чувствуется великолепный стиль могущества, того самого могущества, которое звучит в каждом слове нашей Конституции, в каждой детали выборного закона. Это стиль нашей жизни.
В самом же кузнечном цехе штамповик Т. Кирсанов в честь призыва своего в Красную Армию устроил такой цеховой праздник: в один день он отковал 5040 колец при норме 2500. Отковал и ушел в армию. В Красной Армии он сегодня представляет те же чувства уверенности и силы, которые он проявил на заводе. Таких кирсановых десятки миллионов и в наших цехах, и в наших полках.
Новая жизнь
Тесно, бочком уселись на партах юноши и девушки, тесно стало в проходах, у стен и окон. Это ученики старших классов московской 67-й средней школы.
Директор школы открывает митинг. Его речь слушают со вниманием. Он сравнивает старые и новые дни.
На первой парте сидят трое, все они поддерживают головы кулаками, только по-разному: один подпер голову кулаком возле уха, другой – у щеки, третий – у подбородка. И все трое смотрят на директора с простым ученическим вниманием, на лбах у них чуть-чуть обозначились складки – требуется довольно значительное напряжение фантазии, чтобы представить себе старую жизнь.
Выходит на трибуну ученик Х класса Богданов – один из 24 избирателей, учеников 67-й школы. Верхняя губа у Богданова уже потеряла детскую нежность, на ней осторожно оттушеваны усики. Богданов улыбается и начинает:
– Я, конечно, не застал старой жизни, но моя тетя видела все и рассказывала…
Эта самая старая жизнь, которой совершенно не испытали наши школьники, о которой они узнают из разговоров с тетей, на самом деле грозила этой молодежи тяжелым и глубоким несчастьем, если бы не совершилась Великая Октябрьская социалистическая революция. Сколько из этих юношей и девушек, тесно сидящих на партах, закончило бы свое образование в «мальчиках» у сапожников и портных, сколько из них до конца жизни не узнало бы, что такое средняя школа!
Выборы в Верховный Совет – это наше настоящее и будущее, поэтому и учителя молодеют, когда говорят о выборах.
Предложение заведующего учебной частью прийти к дням выборов только с хорошими и отличными оценками заставляет некоторых смущенно оглянуться:
– Это… довольно трудное дело!
– Подумать нужно…
Но именно потому, что это дело трудное, собрание находит, что достойно будет отметить таким делом избирательную компанию. В глазах загораются задорные огоньки, собрание аплодирует своему решению. И чтобы показать, что это не только радостная демонстрация чувств, а деловое и солидное обязательство, тут же постановили: 13 декабря проверить выполнение.
«Чапаев» Д. Фурманова
Со времени выхода в свет «Чапаева» прошло почти полтора десятка лет. За это время мы несказанно разбогатели новыми ощущениями нашего советского могущества. При свете нашего сегодняшнего знания, в ощущении силы наших сегодняшних мускулов, в дисциплине и радости двадцатилетнего советского народа мы имеем возможность видеть в книге Фурманова больше и дальше, чем видели мы в 1923 году, чем видел сам Фурманов. Но эта книга дает нам не только материал для сравнения.
«Чапаев» производит, прежде всего, впечатление добросовестности. Это документальный отчет комиссара дивизии. Отчет снабжен датами, точными именами людей и селений, копиями документом и писем. Текст Фурманова на каждой странице несет в себе деловые сентенции, примечания автора, поправки, оговорки, формулировки. Ни фантазия, ни художественное преувеличение у Фурманова невозможны. Казалось бы, современный читатель и должен принять эту книгу с таким же добросовестным, узкопознавательным интересом, кое на чем поставить знак внимания, а вообще порадоваться тому, насколько далеко ушли мы от времен гражданской войны, насколько мы выросли, поумнели, разбогатели. Такое впечатление может произвести книга, написанная с холодной добросовестностью.
Но против воли автора при чтении «Чапаева» мы раньше всего другого воспринимаем у него нечто большее, чем добросовестность. Это «нечто» главным образом и захватывает читателя, волнует его, оставляет глубочайший след в его душе, заставляет отложить в сторону сравнения, заставляет находить в Чапаеве и его бойцах грандиозное могущество, личность неизмеримой высоты, которой страстно хочется следовать, у которой нужно честно и скромно учиться. У читателя представление о нашей технике, о нашем политическом и научном знании, о высокой ясности нашего народного духа не исчезает, не отстраняется рассказом Фурманова, не служит только данным для сравнения, а остается как непременный, необходимый, мажорный фон, на котором только ярче рисуется прекрасная, родная для нас чапаевская сила. Это основная схема того большого художественного впечатления, которое производит «Чапаев» Дм. Фурманова.
Но сам Фурманов этого не знает. Он рассматривает Чапаева на слишком близком расстоянии и меньше всего задается целью произвести именно такое впечатление. Его добросовестный рассказ до краев наполнен осторожностью, щепетильным анализом, слишком понимающей трезвостью, слишком большим участием интеллекта. От первой до последней страницы открыто звучит авторское напряжение, преследующее одну цель: удержаться на линии реальности, не проявить чувства восхищения, избежать путей к легенде.
В сущности, эта авторская напряженность составляет основную стилевую линию.
На с. 51–52 автор описывает разговор в пути. Гриша – возчик, доставляющий Федора Клычкова (Фурманова) и Андреева к фронту, – впервые в книге упоминает имя Чапаева. Гриша – участник чапаевских походов, оставивший отряд по причине ранения.
«– Из себя-то как? – жадно выпытывал Федор, и видно было по взволнованному лицу, как его забрал разговор, как он боится проронить каждое слово.
– Да ведь што же сказать? Однем словом – герой! – как бы про себя рассуждал Гриша. – Сидишь, положим, на возу, а ребята сдалька завидят: „Чапаев идет, Чапаев идет…“ Так уж на дню его кажись, десять раз видишь, а все охота посмотреть: такой, брат, человек! И поползешь это с возу-то, глядишь, словно будто на чудо какое. А он усы, идет, сюда да туда расправляет: любил усы-то, все расчесывался.
– Сидишь? – говорит.
– Сижу, мол, товарищ Чапаев.
– Ну, сиди, – и пройдет. Больше и слов от него никаких не надо, а сказал – и будто радость тебе делается новая. Вот што значит настоящийон человек!
– Ну, и герой… Действительно герой? – щупал Федор.
– Так кто про это говорит, – значительно мотнул головою Гриша. – Он у нас ищо как спешил, к примеру, на Иващенковский завод! Уж как же ему и охота было рабочих спасти: не удалось, не подоспел ко времю.
– Не успел? – вздрогнул Андреев.
– Не успел, – повторил со вздохом Гриша. – И не успел-то малость самую. А што уж крови за это рабочей там было – н-ну!..»
Гриша с первого слова называет Чапаева героем, настаивает на этом высоком определении и старается доказать его правильность. Но какие у него доказательства? Он сказал: «Сидишь?» У него была «охота рабочих спасти». И даже то обстоятельство, что Чапаев «не успел», в глазах Гриши ничего не изменяет. И в дальнейшей беседе Гриша не упоминает ни о каких подвигах Чапаева, а с наибольшей экспрессией рассказывает о случае, когда Чапаев за беспорядочную стрельбу на посту «двинул» Гришу прикладом в бок.
Фурманов проводит эту беседу с определенной целью. Это пролог к развертыванию образа Чапаева. В прологе Чапаев выступает как «герой» без достаточных оснований. Даже Гришкина вера в героизм Чапаева очень далека от мистического преклонения и легенды. Гриша – человек здравомыслящий и реальный, он даже не прочь дипломатически сыграть на героический исключительности Чапаева:
«– Да как двинет прикладом в бок! Молчу, чего ему сказать? Спохватился, да поздно, а надо бы по-иному мне: как норовил это за винтовку, а мне бы отдернуть: не подходи, мол, застрелю – на карауле нельзя винтовку щупать. Он бы туда-сюда, а не давать, да штык ему еще в живот нацелить: любил все бы простил разом…
– Любил? – прищурился любопытный Федор.
– И как любил: чем его крепче огорошишь, тем ласковее».
Но Гриша все-таки убежден, что Чапаев – герой. Фурманов старается быть последовательнее: он не предъявляет доказательств героизма и в согласии с этим утверждает, что Чапаев даже и не герой. У Фурманова читатель не увидит Чапаева, летящего с занесенной шашкой на черные колонны врагов, не увидит воодушевленного отвагой лица. Только один раз на все 300 страниц книги Фурманов изображает Чапаева в бою – это Сломихинский бой.
«Позади цепей носился Чапаев, кратко, быстро и властно отдавал приказания, ловил ответы».
Но и в описаниях этого боя вы не столько видите боевого вождя, сколько хорошего военного распорядителя. Еще в одном месте, в картине Пилюгинского боя, Фурманов глухо упоминает:
«Здесь я встретился с Чапаевым – он объезжал части. В той атаке, что была перед овином, он участвовал лично и оттуда же вошел в село».
И это все, а между тем Пилюгинскому бою было посвящено восемь страниц, только Чапаева в них нет.
Непосредственное участие Чапаева в бою под Уфой изображается так:
«Находясь при переправе, Чапаев каждые десять минут сносился телефоном то с Сизовым, то с командирами полков. Связь организована была на славу… Он нити движения ежеминутно держал в своих руках, и короткие советы его по телефону, распоряжения его, что посылал с гонцами, – все это показывало, как он отчетливо представлял себе обстановку в каждый отдельный момент».
В этом описании Чапаев выступает меньше всего как легендарный герой. Это добросовестный, внимательный, способный командир, не больше.
Здесь приведены только те строки, в которых описывается непосредственное участие Чапаева в бою, конечно, в качестве командира. Но других строчек, сверх приведенных, в книге и нет. Эта явная сдержанность в изображении Чапаева-героя в то же время ни в какой мере не похожа на намерение умалить военные успехи Чапаева. Фурманов добросовестно отмечает эти успехи:
«Чапаевская дивизия шла быстро вперед, так быстро, что другие части, отставая по важным и неважным причинам, своею медлительностью разрушали общий, единый план комбинированного наступления».
«Чапаевская дивизия не знала поражений, и в этом немалая заслуга самого Чапаева».
Не скрывая от читателя действительных военных успехов Чапаева, Фурманов избегает показывать его на боевом поле. Посвятив Чапаеву большую книгу, подробно описывая его характер, привычки, мысли, встречи и столкновения с людьми, выступления и речи, словечки и странности, Фурманов всегда делается лаконичным или молчаливым, когда дело касается участия Чапаева в сражении. Иногда эта тенденция решительно противоречит теме. Самое неудачное, композиционно скомканное место книги относится к самому важному стратегическому моменту на колчаковском фронте – моменту перелома под Бузулуком.
Фурманов начинает в свойственной ему напряженно-краткой форме:
«Колчак двигался широчайшим фронтом на Пермь, на Казань, на Самару, – по этим трем направлениям шло до полутораста тысяч белой армии. Силы были почти равные – мы выставили армию, чуть меньшую колчаковской. Через Пермь и Вятку метил Колчак соединиться с интервентами, через Самару – с Деникиным; в этом замкнутом роковом кольце он и торопился похоронить Советскую Россию».
Но вслед за этими строчками автор спешит разрешить напряжение. Он ни одной минуты не задерживает читателя в состоянии беспокойства. Он немедленно говорит:
«Первые ощутительные удары он получил на путях к Самаре: здесь вырвана была у него инициатива, здесь были частью расколочены его дивизии и корпуса, здесь положено было начало деморализации среди его войск. Ни офицерские батальоны, ни дрессировка солдат, ни техника – ничто после первых полученных ударов не могло приостановить стихийного отката его войск до Уфы, за Уфу, в Сибирь до окончательной гибели. В боях под Белебеем участвовали полки каппелевского корпуса – цвет и надежда белой армии; они были биты красными войсками, как и другие белые полки. Красная волна катилась неудержимо, встречаемая торжественно измученным и разоренным населением».
Решающий момент на Восточном фронте Фурманов «проходит» скороговоркой, не уделив ему ни одного живого, художественного штриха. Читателя поражает эта экономность автора, читатель возвращается к прочитанным страницам и соображает: может быть, так и нужно? Может быть, дивизия Чапаева была в стороне от главного участка борьбы? Может быть, на этом участке добывали победу другие части? Читатель, уже сроднившийся с Чапаевым и его бойцами, жадно ищет ответов на эти вопросы, но автор не спешит отвечать. Только что в таких коротких словах описав переломный момент на фронте, отметив и такой финальный момент, как гибель колчаковцев в Сибири, автор вдруг возвращается к исходной точке, к дням величайшего напряжения, подробно изображает суматошную энергию военных поездов и останавливается снова на вершине военного перевала:
«Стоит готовая к бою, налитая энергией, переполненная решимостью Красная Армия… Ощетинилась штыками полков, бригад, дивизий… Ждет сигнала… По этому сигналу – грудь на грудь – кинется на Колчака весь фронт и в роковом единоборстве будет пытать свою мощь…
28 апреля… незабываемый день, когда решалось начало серьезного дела: Красная Армия пошла в поход на Колчака».
И снова читатель в нетерпении ждет, чем разрешится это страшное напряжение, он хочет увидеть в художественных образах, что случилось в этот день, 28 апреля, какую боевую страду пережила в этот день чапаевская дивизия. В том, что ей была поручена самая ответственная часть фронта, читатель уже не сомневается, на предыдущей странице перед ним промелькнула короткая, но ясная строчка, указывающая, что бригады Чапаева сосредоточились под Бузулуком. Вторично поставленный автором на самом остром участке борьбы, читатель вправе ожидать ответов. Но их не будет. «Красная Армия пошла в поход на Колчака». На этом текст обрывается, и начинается глава с довольно неожиданным и странным заглавием: «Перед боями».
Так читатель и не узнает, какое участие приняла чапаевская дивизия в переломных боях, какая роль в них принадлежала самому Чапаеву. Потом, через несколько страниц, Фурманов опишет Пилюгинский бой, удельное значение которого в общем развитии операций Фурманов нигде не определяет.
Эта «батальная» сдержанность автора находится в полном соответствии с его прямыми высказываниями о значении Чапаева. По всей книге разбросаны такие скептические строчки:
«Когда подумаешь, обладал ли он, Чапаев, какими-либо особенными „сверхчеловеческими“ качествами, которые дали ему неувядаемую славу „героя“, – видишь, что качества у него были самые обыкновенные, самые „человеческие“».
«Чапаевскую славу родили не столько его героические дела, сколько сами окружающие его люди».
«Часто этих качеств было у него не больше, а даже меньше, чем у других, но так уж умел обставить он свои поступки и так ему помогали это делать свои, близкие люди, что в результате от поступков его неизменно излучался аромат богатырства и чудесности».
«Где героичность Чапаева, где его подвиги, существуют ли они вообще и существуют ли сами герои?»
«Чапаев был хорошим и чутким организатором того времени, в тех обстоятельствах и для той среды, с которою имел он дело, которая его и породила, которая его и вознесла! Во время хотя бы несколько иное и с иными людьми не знали бы героя народного, Василия Ивановича Чапаева! Его славу, как пух, разносили по степям и за степями те сотни и тысячи бойцов, которые тоже слышали от других, верили услышанному, восторгались им, разукрашивали и дополняли от себя и своим вымыслом, несли дальше. А спросите их, этих глашатаев чапаевской славы, – и большинство не знает никаких дел его, не знает его самого, ни одного не знает достоверного факта…
Так-то складываются легенды о героях. Так сложились легенды и о Чапаеве».
Дм. Фурманов, таким образом, выступает в своей книге как открытый противник легенды. С исключительной придирчивой трезвостью он рисует образ Чапаева. Так скупо изображая его в обстановке боя, Фурманов не скупится на описание многочисленных его недостатков. Вспыльчивость, вздорная подозрительность, хвастливость, самодурство, вопиющая слабость политического развития, даже то, что Чапаев крестится, – все это гораздо обильнее и подробнее изображается автором, чем боевые дела комдива. Фурманов приводит очень много бесед Клычкова с Чапаевым. Последний почти всегда уступает его логике, его знанию и ясной воле. Некоторые критики именно в этих беседах увидели главное содержание книги и объявили, что в «Чапаеве» Фурманова нужно видеть картину благотворного влияния партии на вышедшего из крестьянской среды самородка. По мнению этих критиков, тема «Чапаева» есть тема, так сказать, педагогическая. Партия при этом, в глазах критиков, представлена в книге в единственной фигуре Клычкова.
Действительно, в книге нет ни одного лица, разделяющего с Клычковым его воспитательную работу. Политические работники, окружающие Чапаева, не могут участвовать в его воспитании по разнообразным причинам. Все они находятся под тем же его могучим обаянием, под каким находится и вся масса его бойцов. Их имена проходят в книге без яркого следа. Сам Фурманов не преувеличивает роли отдельных политработников.
В книге, например, выступает весьма характерная фигура комиссара бригады Бурова, который блестяще руководит ответственной разведкой перед боем, но на вопрос Клычкова о политической работе в бригаде дает такой ответ:
«– Да што, – махнул комиссар, – скажу вам откровенно, товарищ Клычков, ничего не делаю, ей-богу, ничего. Ругайте – не ругайте, а некогда. Што бы делать? Или вот за реку ехать, или программу учить?.. За реку нужней.
– Верно, – сказал Федор. – Да я и не о том… Что обстановка нам диктует – кто скажет против того? Ну, а бывают же моменты, когда можно?
– Никогда! – отрубил уверенно Буров, скручивая на пальце цигарку».
Клычков действительно остается единственным воспитателем Чапаева, но отсюда еще очень далеко до утверждения, что темой книги Фурманова является эта воспитательная работа Клычкова. В книге нет художественных оснований для такого утверждения. От начала до конца книги Чапаев остается одинаково характерной и колоритной фигурой. При всем желании очень трудно установить настолько заметное и принципиальное изменение в его характере, которое позволяло бы говорить о каком-либо переломе, о чем-то настолько важном, что оно могло бы служить основной темой книги. В какой области критики видят этот яркий результат воспитательной работы Клычкова? В чисто военной сфере Чапаев непогрешим от начала до конца, здесь, конечно, и не требуется никакого вмешательства. В области классового самочувствия, отношения к врагу, боевой страсти Чапаев и в самом начале стоит на той же высоте, на которой и умирает. А что касается недостатков его характера, вспыльчивости, подозрительности и властного своеволия, то и здесь Клычков не может похвалиться особенными успехами в «перевоспитании». Если в начале книги мы встречаем обычные для Чапаева словечки о «центрах» и «штабах», то и в самом ее конце описывается известный случай, когда Чапаев потребовал от ветеринарного врача и комиссара, чтобы они экзаменовали знакомого коновала и выдали ему удостоверение в том, что он может быть «ветеринарным доктором», и кричал при этом:
«– Знаем, – говорит, – мы вас, сукиных детей, – ни одному мужику на доктора выйти не даете».
Заключая этот эпизод (повторяем: в конце книги), Фурманов снова говорит:
«Подобных курьезов у Чапаева было сколько угодно. Рассказывали, что в 1918 г. он плеткой колотил одно довольно „высокопоставленное“ лицо, другому отвечал „матом“ по телеграфу, третьему накладывал на распоряжении или ходатайстве такую „резолюцию“, что только уши вянут, как прочитаешь. Самобытная фигура! Многого он еще не понимал, многого не переваривал, но уже ко многому разумному и светлому тянулся сознательно, не только инстинктивно. Через два-три года в нем кой-что отпало бы окончательно из того, что уже начинало отпадать…»
В этих строках Фурманов серьезно и в окончательной форме утверждает сравнительную неизменяемость фигуры Чапаева, медленный его рост – медленный по сравнению с мечтой указанных выше критиков. Фурманов в поведении Чапаева не видит большой разницы между 1918 и 1919 годами, он не отмечает никаких разительных результатов воспитывающего влияния Клычкова. Только через два-три года он допускает некоторые возможности, но и то в очень сдержанных выражениях: «кой-что отпало бы». Во всем приведенном отрывке обращают на себя внимание слова: «ко многому разумному и светлому тянулся сознательно». Может быть, это тяготение было создано Клычковым или в некоторой мере удовлетворено?
Нет. В первой же беседе с Клычковым Чапаев говорит ему, не побуждаемый к тому никаким «влиянием» только что прибывшего комиссара:
«– Скажу вам, товарищ Клычков, што почти неграмотный я вовсе. Только четыре года, как я писать-то научился, а мне ведь тридцать пять годов! Всю жизнь, можно сказать, в темноте ходил. Ну, да што уж – другой раз поговорим…»
Эту свою темноту Чапаев ощущал очень остро. И конечно, никакое воспитание не могло бы начаться без ликвидации этой темноты. Клычков это понимает прекрасно:
«…Они перешли к самому больному для Чапаева вопросу: о его необразованности. И договорились, что Федор будет с ним заниматься, насколько позволят время и обстоятельства… Наивные люди: они хотели заниматься алгеброй в пороховом дыму! Не пришлось заняться, конечно, ни одного дня, а мысль, разговоры об этом много раз приходили и после: бывало, едут на позицию вдвоем, заговорят-заговорят и наткнутся на эту тему.
– А мы заниматься хотели, – скажет Федор.
– Мало ли што мы хотели, да не все наши хотенья выполнять-то можно… – скажет Чапаев с горечью, с сожалением».
Эта горечь боевого комдива, в момент разгрома колчаковских полков думающего о своей неграмотности, безнадежно мечтающего о знании, – это трагический мотив в книге. Он вызывает у читателя чувство большой и печальной симпатии к Чапаеву, но не вызывает ничего похожего на высокомерное пренебрежение к его темноте. Чапаев проходит перед читателем всего на протяжении нескольких месяцев, проходит в огне трудной и остервенелой борьбы как один из лучших вождей в этой борьбе, он идет от победы к победе, от победы к смерти. Нужно быть до самой возмутительной степени филистером, чтобы увидеть в этом Чапаеве объект педагогической работы и торжествовать: а все-таки Клычков его перевоспитал! Какой он раньше был темный, а какой потом стал!