Текст книги "Том 3. Педагогическая поэма"
Автор книги: Антон Макаренко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 50 страниц)
– Надо, хлопцы, работать… По-другому нужно работать… Понимаете!
– Понимаем! – закричали горячо пацаны и крепко захлопали, провожая со сцены Короткова.
На другой день я их не узнал. Отдуваясь, кряхтя, вертя головами, они честно, хотя и с великим трудом, пересиливали известную человеческую лень. Они увидели перед собой самую радостную перспективу: ценность человеческой личности.
11. Первый снопПоследние дни мая по очереди приносили нам новые подарки: новые площадки двора, новые двери и окна, новые запахи во дворе и новые настроения. Последние припадки лени теперь легко уже сбрасывались. Все сильнее начинал блестеть впереди праздник нашей победы. Из недр монастырской стены, из глубин бесчисленных келий выходил на поверхность последний час прошлого, и его немедленно подхватывал летний услужливый ветер и уносил куда-то далеко, на какие-то свалки истории.
Ветру теперь нетрудно было работать: упорные ломы сводных за две недели своротили к черту вековую саженную стену. Коршун, Мэри и посвежевшие кони Куряжа, получившие в совете командиров приличные имена: Василек, Монах, Орлик – развезли кирпичный прах куда следует: что покрупнее и что поцелее – на постройку свинарни, что помельче – на дорожки, овражки, ямы. Другие сводные с лопатами, тачками, носилками расширили, расчистили, утрамбовали крайние площадки нашей горы, раскопали спуски в долину, уложили ступени, а бригада Борового уже наладила десяток скамеек, чтобы поставить их на специальных террасках и поворотах. В нашем дворе стало светло и просторно, прибавилось неба, и зеленые украшения и привольные дали горизонта расположились вокруг нас широчайшей рамой.
И во дворе и вокруг горы давно уничтожили останки соцвосовских миллионов, и наш садовник Мизяк, человек молчаливый и сумрачный, какими часто бывают некрасивые мужья красавиц, уже вскапывал с ребятами обочины двора и дорожек и складывал в аккуратные кучки износившиеся кирпичики монашеских тротуаров.
На северном краю двора делали фундамент для свинарни. Свинарня делалась настоящая, с хорошими станками. Шере уже не похож на погорельца, сейчас и он почувствовал архимедовский восторг: ежедневно выходили на работу больше тридцати сводных отрядов, в наших руках ощущалась огромная сила. И я увидел, какие страшные запасы рабочего аппетита заложены в Шере. Он еще больше похудел от жадности: работы много, рабочей силы много, только в нем самом имеют пределы силы организатора. Эдуард Николаевич уменьшил сон, удлинил как будто ноги, вычеркнул из распорядка дня разные излишества вроде завтраков, обедов и ужинов – и все-таки не успевал всего сделать.
На нашей сотне гектаров Шере хотел в полтора месяца пройти тот путь, который на старом месте мы проходили в шесть лет. Он бросал большие сводные на прополку полей, на выщипывание самой ничтожной травки, он без малейшего содрогания перепахивал неудачные участки и прилаживал к ним какие-то особенные поздние культуры. По полям прошли прямые, как лучи, межи, очищенные от сорняка и украшенные, как и раньше, визитными карточками «королей андалузских» и «принцесс» разных сортов. На центральном участке, у самой полевой дороги, Шере раскинул баштан, снисходя к моим педагогическим перспективам. В совете командиров отметили это начинание как весьма полезное, и Лапоть немедленно приступил к учету разной заслуженной калечи, чтобы из ее элементов составить специальный отряд баштанников.
Как ни много было работы у Шере, а хватило сил наших и на сводный отряд для очистки пруда. Командиром сводного назначили Карабанова. Сорок голых хлопцев, опоясав бедра самыми негодными трусиками, какие только нашлись у Дениса Кудлатого, приступили к спуску воды. На дне пруда нашлось много интересных вещей: винтовки, обрезы, револьверы. Карабанов говорил:
– Если тут хорошо поискать, то и штаны найдутся. Я так думаю, что сюда и штаны бросили, бо без штанов тикать легче…
Оружие из грязи вытащить было нетрудно, но вытащить самую грязь оказалось очень тяжелым делом. Пруд был довольно большой, выносить грязь ведрами и носилками – когда кончишь работу? Только когда приспособили к делу четверку лошадей и специально изобретенные дощатые лопасти, толща грязи начала заметно уменьшаться.
«Особый второй сводной» Карабанова во время работы был исключительно красив. Вымазанные до самой макушки, хлопцы сильно походили на чернокожих, их трудно было узнавать в лицо, их толпа казалась прибывшей из неизвестной далекой страны. Уже на третий день мы получили возможность любоваться зрелищем, абсолютно невозможным в наших широтах: хлопцы вышли на работу, украсив бедра стильными юбочками из листьев акации, дуба и подобных тропических растений. На шеях, на руках, на ногах у них появились соответствующие украшения из проволоки, полосок листового железа, жести. Многие ухитрились пристроить к носам поперечные палочки, а на ушах развесить серьги из шайб, гаек, гвоздиков.
Чернокожие, конечно, не знали ни русского, ни украинского языка и изъяснялись исключительно на неизвестном колонистам туземном наречии, отличающемся крикливостью и преобладанием непривычных для европейского уха гортанных звуков. К нашему удивлению, члены особого второго сводного не только понимали друг друга, но и отличались чрезвычайной словоохотливостью, и над всей огромной впадиной пруда целый день стоял невыносимый гомон. Залезши по пояс в грязь, чернокожие с криком прилаживают Стрекозу или Коршуна к нескладному дощатому приспособлению в самой глубине ила и орут благим матом.
Карабанов, блестящий и черный, как и все, сделавший из своей шевелюры какой-то выдающегося безобразия кок, вращает огромными белыми глазами и скалит страшные зубы:
– Каррамба!
Десятки пар таких же диких и таких же белых глаз устремляются в одну точку, куда показывает вся в браслетах экзотическая рука Карабанова, кивают головами и ждут. Карабанов орет:
– Пхананяй, пхананяй!
Дикари стремглав бросаются на приспособление и тесной дикой толпой с напряжением и воплем помогают Стрекозе вытащить на берег целую тонну густого, тяжелого ила.
Эта этнографическая возня особенно оживляется к вечеру, когда на склоне нашей горы рассаживается вся колония и голоногие пацаны с восхищением ожидают того сладкого момента, когда Карабанов заорет: «Горлы резыты!..» и чернокожие с свирепыми лицами кровожадно бросятся на белых. Белые в ужасе спасаются во двор колонии, из дверей и щелей выглядывают их перепуганные лица. Но чернокожие не преследуют белых, и вообще дело до каннибальства не доходит, ибо хотя дикари и не знают русского языка, тем не менее прекрасно понимают, что такое домашний арест за принос грязи в жилое помещение.
Только один раз счастливый случай позволил дикарям действительно покуражиться над белым населением в окрестностях столичного города Харькова.
В один из вечеров после сухого жаркого дня с запада пришла грозовая туча. Заворачивая под себя клокочущий серый гребень, туча поперек захватила небо, зарычала и бросилась на нашу гору. Особый второй сводный встретил тучу с восторгом, дно пруда огласилось торжествующими криками. Туча заколотила по Куряжу из всех своих батареей тяжелыми тысячетонными взрывами и вдруг, не удержавшись на шатких небесных качелях, свалилась на нас, перемешав в дымящемся вихре полосы ливня, громы, молнии и остервенелый гнев. Особый второй сводный ответил на это душераздирающим воплем и исступленно заплясал в самом центре хаоса.
Но в этот приятный момент на край горы в сетке дождя вынесся строгий, озабоченный Синенький и заиграл закатисто-разливчатый сигнал тревоги. Дикари потушили пляски и вспомнили русский язык:
– Чего дудишь? А? У нас?.. Где?
Синенький ткнул трубой на Подворки, куда уже спешили в обход пруда вырвавшиеся из двора колонисты. В сотне метров от берега жарким обильным костром полыхала хата, и возле нее торжественно ползли какие-то элементы процессии. Все сорок чернокожих во главе с вождем бросились к хате. Десятка полтора испуганных баб и дедов в этот момент наладили против прибежавших раньше колонистов заграждение из икон, и один из бородачей кричал:
– Какое ваше дело? Господь бог запалил, господь бог и потушит…
Но, оглянувшись, и бородач и другие верующие убедились, что не только господь бог не проявляет никакой пожарной заботы, но попустительством божиим решающее участие в катастрофе предоставлено нечистой силе: на них с дикими криками несется толпа чернокожих, потрясая мохнатыми бедрами и позванивая железными украшениями. Черномазые лица, исковерканные носовыми платками и увенчанные безобразными коками, не оставляли никакого места для сомнений: у этих существ не могло быть, конечно, иных намерений, как захватить всю процессию и утащить ее в пекло. Деды и бабы пронзительно закричали и затопали по улице в разные стороны, прижимая иконы под мышками. Ребята бросились к конюшне и к коровнику, но было уже поздно: животные погибли. Разгневанный Семен первым попавшимся в руки поленом высадил окно и полез в хату. Через минуту в окне вдруг показалась седая бородатая голова, и Семен закричал из хаты:
– Принимай дида, хай ему…
Ребята приняли деда, а Семен выскочил в другое окно и запрыгал по зеленому мокрому двору, спасаясь от ожогов. Один из чернокожих понесся в колонию за линейкой.
Туча уже унеслась на восток, растянув по небу черный широкий хвост. Из колонии прилетел на Молодце Антон Братченко:
– Линейка сейчас будет… А граки ж где? Чего тут одни хлопцы?
Мы уложили деда на линейку и потянулись за ним в колонию. Из-за ворот и плетней на нас смотрели неподвижные лица и одними взглядами предавали нас анафеме.
Село отнеслось к нам холодно, хотя и доходили до нас слухи, что народившаяся в колонии дисциплина жителями одобряется.
По субботам и воскресеньям наш двор наполнялся верующими. В церковь обычно заходили только старики, молодежь предпочитала прогуливаться вокруг храма. Наши сторожевые сводные и этим формам общения – с нами или с богами? – положили конец. На время богослужения выделялся патруль, надевал голубые повязки и предлагал верующим такую альтернативу:
– Здесь вам не бульвар. Или проходите в церковь, или вычищайтесь со двора. Нечего здесь носиться с вашими предрассудками.
Большинство верующих предпочитало вычищаться. До поры до времени мы не начинали наступления против религии. Напротив, намечался даже некоторый контакт между идеалистическим и материалистическим мировоззрением. Церковный совет иногда заходил ко мне для разрешения мелких погранвопросов. И однажды я не удержался и выразил некоторые свои чувства церковному совету:
– Знаете что, деды! Может быть, вы выберетесь в ту церковь, что над этим самым… чудотворным источником, а? Там теперь все очищено, вам хорошо будет…
– Гражданин начальник, – сказал староста, – как же мы можем выбраться, если то не церковь, а часовня вовсе? Там и престола нет… А разве мы вам мешаем?
– Мне двор нужен. У нас повернуться негде. И обратите внимание: у нас все покрашено, побелено, в порядке, а ваш этот собор стоит ободранный, грязный… Вы выбирайтесь, а я собор этот в два счета раскидаю, через две недели цветник на том месте будет.
Бородатые улыбаются, мой план им по душе, что ли…
– Раскидать не штука, – говорит староста. – А построить как? Хе-хе! Триста лет тому строили, трудовую копейку на это дело не одну положили, а вы теперь говорите: раскидаю. Это вы так считаете, значит: вера как будто умирает. А вот увидите, не умирает вера… народ знает…
Староста основательно уселся в апостольское кресло, и даже голос у него зазвенел, как в первые века христианства, но другой дед остановил старосту:
– Ну, зачем вы такое говорите, Иван Акимович? Гражданин заведующий свое дело наблюдает, он, как советская власть, выходит, ему храм, можно так сказать, что и без надобности. А только внизу, как вы сказали, так то часовня. Часовня, да. И к довершению, место оскверненное, прямо будем говорить…
– А вы святой водой побрызгайте, – советует Лапоть.
Старик смутился, почесал в бороде:
– Святая вода, сынок, не на каждом месте пользует.
– Ну… как же не на каждом!..
– Не на каждом, сынок. Вот, если, скажем, тебя покропить, не поможет ведь, правда?
– Не поможет, пожалуй, – сомневается Лапоть.
– Ну вот видишь, не поможет. Тут с разбором нужно.
– Попы с разбором делают?
– Священники наши? Они понимают, конечно. Понимают, сынок.
– Они-то понимают, что им нужно, – сказал Лапоть, – а вы не понимаете. Пожар вчера был… Если бы не хлопцы, сгорел бы дед. Как тепленький, сгорел бы.
– Значит, господу угодно так. Сгореть такому старому, может, уготовано было от господа бога.
– А хлопцы впутались и помешали…
Старик крякнул:
– Молодой ты, сынок, об этих делах размышлять.
– Ага?
– А только под горой часовня. Часовня, да, и престола не имеет.
Деды ушли, смиренно попрощавшись, а на другой день нацепили на стены собора веревки и петли, и на них повисли мастера с ведрами. Потому ли, что устыдились ободранных стен храма, потому ли, что хотели доказать живучесть веры, но церковный совет ассигновал на побелку собора четыреста рублей. Контакт.
Колонисты до поры до времени к собору относились без вражды, скорее с любопытством. Пацаны обратились ко мне с просьбой:
– Ведь можно же нам посмотреть, что они там делают в церкви?
– Посмотрите.
Жорка предупредил пацанов:
– Только, смотрите, не хулиганить. Мы боремся с религией убеждением и перестройкой жизни, а не хулиганством.
– Да что мы, хулиганы, что ли? – обиделись пацаны.
– И вообще нужно, понимаете, не оскорблять никого, там… Как-нибудь так, понимаете, деликатнее… Так…
Хотя Жорка делал это распоряжение больше при помощи мимики и жестов, пацаны его поняли.
– Да знаем, все хорошо будет.
Но через неделю ко мне подошел старенький сморщенный попик и зашептал:
– Просьба к вам, гражданин начальник. Нельзя, конечно, ничего сказать, ваши мальчики ничего такого не делают, только знаете… все-таки соблазн для верующих, неудобно как-то… Они, правда, и стараются, боже сохрани, ничего такого не можем сказать, а все-таки распорядитесь, пусть не ходят в церковь.
– Хулиганят, значит, понемножку?
– Нет, боже сохрани, не хулиганят, нет. Ну а приходят в трусиках, в шапочках этих… как они… А некоторые крестятся, только, знаете, левой рукой крестятся и вообще не умеют. И смотрят в разные стороны, не знают, в какую сторону смотреть, повернется, знаете, то боком к алтарю, то спиной. Ему, конечно, интересно, но все-таки дом молитвы, а мальчики они же не знают, как это молитва, и благолепие, и страх божий. В алтарь заходят, скромно, конечно, смотрят, ходят, иконы трогают, на престоле все наблюдают, а один даже стал, понимаете, в царских вратах и смотрит на молящихся. Неудобно, знаете.
Я успокоил попика, сказал, что мешать ему больше не будем, а на собрании колонистов объявил:
– Вы ребята, в церковь не ходите, поп жалуется.
Пацаны возмутились:
– Что? Ничего такого не было. Кто заходил, не хулиганил: пройдет, там это, и домой. Это он врет, водолаз!
– А для чего вы там крестились? Зачем тебе понадобилось креститься? Что ты, в бога веришь, что ли?
– Так говорили же не оскорблять. А кто их знает, как с ними нужно? Там все какие-то психические. Стоят, стоят, а потом бах на колени и крестятся. Ну, и наши думают, чтобы не оскорблять.
– Так вот, не ходите, не надо.
– Да что ж? Мы и не пойдем… А и смешно ж там! Говорят как-то чудно. И все стоят, а чего стоят? А в этой загородке… как она… ага, алтарь, так там чисто, коврики, пахнет так, а только, ха, поп там здорово работает, руки вверх так задирает… Здорово!
– А ты и в алтаре был?
– Я так зашел, а водолаз как раз задрал руки и лопочет что-то. А я стою и не мешаю ему вовсе, а он говорит: иди, иди, мальчик, не мешай. Ну, я и ушел, что мне…
Ребята были очень заинтересованы, как Густоиван относится к церкви, и он, действительно, один раз отправился в церковь, но возвратился оттуда очень разочарованный. Лапоть спрашивает его:
– Скоро будешь дьяконом?
– Не-е… – говорит, улыбаясь, Густоиван.
– Почему?
– Та… это, хлопцы говорят, контра… и в церкви там ничего нет… одни картины…
В середине июня колония была приведена в полный порядок. Десятого июня электростанция дала первый ток, керосиновые лампочки отправили в кладовку. Водопровод заработал несколько позже.
В середине же июня колонисты перебрались в спальни. Кровати были сделаны почти наново в нашей кузнице, положили новые тюфяки и подушки, но на одеяла у нас не хватило, а покрыть постели разным старьем не хотелось. На одеяла нужно было истратить до десяти тысяч рублей. Совет командиров несколько раз возвращался к этому вопросу, но решение всегда получалось одинаковое, которое Лапоть формулировал так:
– Одеяла купить – свинарни не кончим. Ну их к свиньям, одеяла!
В летнее время одеяла были нужны только для парада, очень хотелось всем, до зарезу хотелось на праздник первого снопа приготовить нарядные спальни. А теперь спальни стояли белым пятном на нашем радужном бытии. Но нам везло.
Халабуда часто приезжал в колонию, ходил по спальням, ремонтам, постройкам, гуторил с хлопцами, был очень польщен, что его жито собирались снимать с торжеством. Колонисты полюбились Халабуде, он говорил:
– Там наши бабы болтают языками: то понимаете, не так, то неправильно, я никак не разберу, хоть бы мне кто-нибудь объяснил, какого им хрена нужно? Работают ребята, стараются, ребята хорошие, комсомольцы. Ты их там дразнишь, что ли?
Но, отзываясь горячо на все злобы дня, Халабуда холодел, как только разговор заходил об одеялах. Лапоть с разных сторон подъезжал к Сидору Карповичу.
– Да, – вздыхает Лапоть, – у всех людей есть одеяла, а у нас нет. Хорошо, что Сидор Карпович с нами. Вот увидите, он нам подарит…
Халабуда отворачивается и недовольно рокочет:
– Тоже хитрые, подлецы… «Сидор Карпович подарит…»
На другой день Лапоть прибавляет в ключе один бемоль:
– Выходит так, что и Сидор Карпович не поможет. Бедные горьковцы!
Но и бемоль не помогает, хотя мы и видим, что на душе у Сидора Карповича становится «моторошно», как говорят украинцы.
Однажды под вечер Халабуда приехал в хорошем настроении, хвалил поля, горизонты, свинарню, свиней. Порадовался в спальне отшнурованным постелям, прозрачности вымытых оконных стекол, свежести полов и пухлому уюту взбитых подушек. Постели, правда, резали глаза ослепительной наготой простынь, но я уже не хотел надоедать старику одеялами. Халабуда по собственному почину загрустил, выходя из спален, и сказал:
– Да, черт его дери… Одеяло нужно… тот, кто его… достать.
Когда мы с Халабудой вышли во двор, все четыреста колонистов стояли в строю: был час гимнастики. Петр Иванович Горович в полном соответствии со строевыми правилами колонии подал команду:
– Товарищи колонисты, смирно! Салют!
Четыреста рук вспыхнули движением и замерли над рядами повернувшихся к нам серьезных лиц. Взвод барабанщиков закатил далеко к горизонтам четыре такта частой дроби приветствия. Горович подошел с рапортом и вытянулся перед Халабудой:
– Товарищ председатель комиссии помощи детям! В строю колонистов имени Горького на занятиях триста восемьдесят девять, отсутствуют на дежурстве три, в сторожевом сводном шесть, больных два.
Бывалый кавалерист Петр Иванович сделал шаг в сторону и открыл глазам Сидора Карповича раздвинутый на широкие спортивные интервалы, замерший в салюте очаровательный строй горьковцев.
Сидор Карпович взволнованно дернул ус, посерьезнел раз в десять против обычного, стукнул суковатой палкой о землю и сказал громко неизменным своим басом:
– Здорово, хлопцы!
Сидору Карповичу пришлось основательно хлопнуть глазами, когда звонкий хор четырехсот молодых глоток ответил:
– Дра!..
Халабуда не выдержал, улыбнулся, оглянулся и смущенно рокотнул:
– Ишь, стервецы. До чего насобачились! Это… я вот скажу им… одну вещь скажу.
– Вольно стоять!
Колонисты отставили правую ногу, забросили руки за спину, колыхнули талией и улыбнулись Сидору Карповичу.
Сидор Карпович еще раз стукнул палкой о землю, еще раз дернул за ус.
– Я, знаете, ребята, речей не люблю говорить, а сейчас скажу, что ж. Вот видите – молодцы, прямо в глаза вам говорю: молодцы. И все это у вас идет по-нашему, по-рабочему, хорошо идет, прямо скажу: был бы у меня сын, пусть будет такой, как вы, пусть такой будет. А что там бабы разные говорят, не обращайте внимания. Я вам прямо скажу: вы свою линию держите, потому, я старый большевик и рабочий тоже старый, я вижу. У вас это все по-нашему. Если кто скажет не так, не обращайте внимания, вы себе прите вперед. Понимаете, вперед. Вот! А я в знак того прямо вам говорю: одеяла я вам дарю, укрывайтесь одеялами!
Хлопцы рассыпали кристаллы строя и бросились к нам. Лапоть выскочил вперед, присел, взмахнул руками, крикнул:
– Что? Так значит… Сидор Карпович, ура!
Мы с Горовичем еле успели отскочить в сторону. Халабуду подняли на руках, подбросили несколько раз и потащили в клуб, торчала только над толпой его суковатая палка.
У дверей клуба Халабуду опустили на землю. Встрепанный, покрасневший и взволнованный, он смущенно поправлял пиджак и уже удивленно зацепился за какой-то карман, когда к нему подошел Таранец и скромно сказал:
– Вот ваши часы, а вот кошелек и еще ключи.
– Все выпало? – спросил удивленно Халабуда.
– Не выпало, – сказал Таранец, – а я принял, а то могло выпасть и потеряться… бывает, знаете…
Халабуда взял из рук Таранца свои ценности, и Таранец отошел в толпу.
– Народ, я тебе скажу!.. Честное слово!
И вдруг расхохотался:
– Ах, вы… Ну, что это такое, в самом деле… Где этот самый… который «принял»?
Он уехал в город растроганный.
Я был поэтому прямо уничтожен на другой день, когда Сидор Карпович в собственном богатом кабинете встретил меня недоступно холодно и не столько говорил со мной, сколько рылся в ящиках стола, перелистывал блокноты и сморкался.
– Одеял у нас нет, – сказал он, – нет!
– Давайте деньги, мы купим.
– И денег нет… денег нет… И потом, сметы такой тоже нет?
– А как же вчера?
– Ну, мало ли что? Что там… разговоры. Если нет ничего, что ж…
Я представил себе среду, в которой живет Халабуда, вспомнил Чарлза Дарвина, приложил руку к козырьку и вышел.
В колонии известие об измене Сидора Карповича встретили с раздражением. Даже Галатенко возмущался:
– Дывысь, какой человек! Ну, так теперь же ему в колонию нельзя приехать. А он говорил: «На баштан буду приезжать. И сторожить буду…»
На другой день я отвез в арбитражную комиссию жалобу на председателя помдета, в которой напирал не на юридическую сторону вопроса, а на политическую: не можем допустить, чтобы большевик не держал слово.
К нашему удивлению, на третий день вызвали в арбитраж меня и Лаптя. Перед судейским красным столом стал Халабуда и начал что-то доказывать. За его спиной притаились представители окружающей среды, в очках, с гофрированными затылками, с американскими усиками, и о чем-то перешептывались между собой. Председатель, в черной косоворотке, лобастый и кареглазый, положил растопыренную пятерню на какую-то бумажку и перебил Халабуду:
– Подожди, Сидор. Скажи прямо: обещал одеяла?
Халабуда покраснел и развел руками:
– Ну… разговор был такой… Мало ли что!
– Перед строем колонистов?
– Это верно… в строю были мальчишки?
– Качали?
– Да, мальчишки!.. Качали… что ты им сделаешь?
– Плати.
– Как?
– Плати, говорю. Одеяла нужно дать, так и постановили.
Судьи улыбнулись. Халабуда повернулся к окружающей среде и что-то забубнил угрожающе.
Мы подождали несколько дней, и Задоров поехал к Халабуде получать одеяла или деньги. Сидор Карпович не пустил Задорова к себе, а его управляющий разъяснил:
– Не понимаю, как могло прийти в голову вам судиться с нами? Что это за порядок? Ну вот, пожалуйста, у меня лежит постановление арбитражной комиссии. Видите, лежит?
– Ну?
– Ну и все. И пожалуйста, сюда не ходите. Может быть, мы еще решим обжаловать. В крайнем случае мы внесем в смету будущего года. Вы думаете, как: поехали на базар и купили четыреста одеял? Это вам серьезное учреждение…
Задоров возвратился из города очень расстроенный. В совете командиров кипели и бурлили целый вечер и решили обратиться с письмом к Григорию Ивановичу Петровскому. Но на другой день нашелся выход, такой простой и естественный, такой даже веселый, что вся колония от неожиданности хохотала и прыгала и мечтала о той счастливой минуте, когда в колонию приедет Халабуда и колонисты будут с ним разговаривать. Выход состоял в том, что судебный исполнитель наложил арест на текущий счет помдета. Прошло еще два дня: меня вызвали в тот самый высокий кабинет, и тот же бритый товарищ, который в свое время интересовался, почему мне не нравятся сорокарублевые воспитатели, сидел в широком кресле и наливался веселой кровью, наблюдая за шагающим по кабинету Халабудой, тоже налитым кровью, но уже другого сорта.
Я молча остановился у дверей, и бритый поманил меня пальцем, с трудом удерживая смех:
– Иди сюда… Как же это? Как же это ты, брат, осмелился, а? Это не годится, надо снять арест, а то… вот он ходит тут, а его в собственный карман не пускают. Он пришел на тебя жаловаться. Говорит: не хочу работать, меня обижает заведующий горьковской.
Я молчал, потому что не понимал, какая спираль закручивается бритым.
– Арест надо снять, – сказал серьезно хозяин. – Что это еще за новости, аресты какие-то!
Он вдруг снова не удержался и закатился в своем кресле. Халабуда заложил руки в карманы и смотрел на площадь.
– Прикажете снять арест? – спросил я.
– Да ведь вот в чем дело: приказывать не имею права. Слышишь, Сидор Карпович, не имею права! Я ему скажу: сними арест, а он скажет: не хочу! У тебя, я вижу, в кармане чековая книжка. Выпиши чек, на сколько там: на десять тысяч? Ну вот…
Халабуда отвалился от окна, вытащил руку из кармана, тронул рыжий ус и улыбнулся:
– Ну, и народ же сволочной, что ты скажешь?
Он подошел ко мне, хлопнул меня по плечу:
– Молодец, так с нами и нужно! Ведь мы кто? Бюрократы! Так и нужно!
Бритый снова взорвался смехом и даже платок вытащил. Халабуда, улыбаясь, достал книжку и написал чек.
Первый сноп праздновался пятого июля.
Это был наш старый праздник, для которого давно был выработан порядок и который давно сделался важнейшей вехой в нашем годовом календаре. Но сейчас в нем преобладала идея сдачи колонии после военной операции. Эта идея захватила самого последнего колониста, и поэтому подготовка к празднику проходила «без сигналов», в глубоком захвате страсти и крепкого решения: все должно быть прекрасно. Недоделанных мест почти что и не было: на кроватях теперь лежали красные новые одеяла, пруд блестел чистым зеркалом, на склоне горы протянулись семь новых террас для будущего сада. Было сделано все. Силантий резал кабанов, сводный отряд Буцая развешивал гирлянды и лозунги. Над воротами на белом фоне свода Костя Ветковский старательно расположил:
И ВОДРУЗИМ НАД ЗЕМЛЕЮ КРАСНОЕ ЗНАМЯ ТРУДА!
а на внутренней стороне ворот коротко:
ЕСТЬ!
Второго числа разряженный тринадцатый сводный под командой Жевелия развез по городу приглашения.
В день праздника с утра намеченный к жатве полугектар ржи обнесен рядами красных флагов, дорога к этому месту украшена также флагами и гирляндами. У въездных ворот маленький столик гостевой комиссии. Над обрывом у пруда поставлены столы на шестьсот мест, и праздничный заботливый ветерок шевелит углы белых скатертей, лепестки букетов и халаты столовой комиссии.
За воротами, внизу на дороге, дежурят верхом на Молодце и Мэри одетые в красные трусики и рубашки, в белых кавказских шляпах Синенький и Зайченко. За плечами у них развеваются белые полуплащи с красной звездой, отороченные настоящим кроличьим мехом. Ваня Зайченко в неделю изучил все наши девятнадцать сигналов, и командир бригады сигналистов Горьковский признал его заслуживающим чести быть дежурным трубачом на празднике. Трубы повешены у них через плечо на атласной ленте.
В десять часов показались первые гости – пешеходы с Рыжовской станции. Это представители харьковских комсомольских организаций. Всадники подняли трубы, развесив по плечам атласные ленты, крепче уперлись в стремена и три раза протрубили привет.
Начался праздник. В воротах гостей встречает гостевая комиссия в голубых повязках, каждому прикалывает на груди три колоска ржи, перевязанные красной ленточкой, и передает особый билетик, на котором написано, к примеру:
11-й отряд колонистов приглашает вас обедать за его столом.
К-р отряда Д. Жевелий
Гостей ведут осматривать колонию, а снизу уже раздаются новые звуки привета наших великолепных всадников.
Двор и помещения колонии наполняются гостями. Приходят представители харьковских заводов, сотрудники окрисполкома и наробраза, сельсоветов соседних сел, корреспонденты газет, на машинах подъезжают к воротам Джуринская, Юрьев, Клямер, Брегель, и товарищ Зоя, члены партийных организаций, приезжает и бритый товарищ. Приезжает на своем форде и Халабуда. Халабуду встречает специально для этого собравшийся совет командиров, вытаскивает из машины и сразу же бросает в воздух. С другой стороны машины стоит и хохочет бритый. Когда Халабуду поставили на землю, бритый спрашивает:
– Что они из тебя сейчас выкачали?
Халабуда обозлился:
– А ты думаешь, не выкачали? Они всегда выкачают.
– Да ну? А что?
– Трактор выкачали! Дарю трактор – фордзон… Ну, черт с вами, качайте, только теперь уже все.
Пришлось Халабуде еще полетать по воздуху, и его немедленно куда-то утащили хлопцы.
Во дворе колонии становится людно, как на главной улице города. Колонисты, украшенные бутоньерками, широкими нарядными рядами ходят по дорожкам с приезжими, улыбаются им алыми губами, освещают их лица то смущенным, то открытым сиянием глаз, на что-то указывают, куда-то увлекают.
В двенадцать часов во двор въехали Синенький и Зайченко, наклонившись с седел, пошептались с дежурным командиром Наташей Петренко, и Синенький, разгоняя смеющихся гостей и колонистов, галопом ускакал на хозяйственный двор. Через минуту оттуда раздались поднебесные звуки общего сбора, который всегда играется на октаву выше всякого другого сигнала. Ваня Зайченко подхватил. Колонисты, бросив гостей, сбегались к главной площадке, и, не успел улететь к Рыжову последний трубный речитатив, они уже вытянулись в одну линию, и на левый фланг, высоко подбрасывая пятки и умиляя гостей, пронесся с зеленым флажком Митя Нисинов. Я начинаю каждым нервом ощущать свое торжество. Этот радостный мальчишеский строй, сине-белой лентой вдруг выросший рядом с линией цветников, уже ударил по глазам, по вкусам и по привычкам собравшихся людей, уже потребовал к себе уважения. Лица гостей, до этого момента доброжелательно-покровительственные, какие бывают обыкновенно у взрослых, великодушно относящихся к ребятам, вытянулись вдруг и заострились вниманием. Юрьев, стоящий сзади меня, сказал громко: