Текст книги "Том 4. Педагогические работы 1936-1939"
Автор книги: Антон Макаренко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 42 страниц)
Ну, думаю, посмотрю, как это делают москвичи. Идет трамвай. Страшный разгон – и вся масса этих людей и чемоданов влетает в вагон. Ругань, протесты. Я думаю «нет», а он кричит: «Что же ты стоишь, лезь в переднюю площадку». Я растерялся. А он уже всех растолкал, кому-то подал чемодан, успел еще произвести какое-то разрушение и меня впихнул. Спрашиваю: «А где же третий чемодан?» – «Если Мишка не сел, чемодан у него, то он доедет на следующем трамвае». – «Да ведь ты не сказал Мишке куда ехать». «Ах, не сказал? Ну он сам догадается».
Не говоря о том, что мне истоптали сапоги (я 1 р. заплатил за их чистку), оторвали пуговицы, но я целый день искал третий чемодан, который завез Мишка.
Вот этот страшный патриотизм, эта энергия, эта гордость: у нас в Москве так! – убежденность, уверенность, уверенность, что в Москве все хорошо приспособлено. Целая куча неприятностей, а он уверен, что все правильно, что все так и нужно. Скажите, чем проверить его поведение? Неужели о таком пустяке, как вопрос о том, как перевести чемодан, тоже нужно сесть и подумать? Это рефлекс, это привычка к определенному поведению. И совершенно ясно, что кроме сознания нам нужно выработать какую-то привычку. А мы идем к коммунизму. Легко сказать – «от каждого по способности, каждому по потребности».
Давайте по секрету поговорим. Как мы об этом думаем – «каждому по потребности». И сколько очень легкомысленных мыслей иногда, приходит нам в голову. Вот как хорошо – каждому по потребности. Вот у меня потребность – я желаю иметь 10 костюмов, получу я их или нет? Я желаю иметь дачу. Я не хочу «М 1», у меня потребность на «ЗMC». Я хочу каждый день ходить в Большой театр и сидеть в 1-м ряду. Это моя потребность. Товарищи, для того чтобы справиться с таким вопросом, что такое потребности и как мы представляем себе, будет действительно удовлетворяться потребность каждого, для этого нужно, чтобы не только сознательно, умно относиться к своему поведению, а чтобы у нас была привычка правильно поступать.
Вот товарищ Ленин в своей книге «Государство и революция», между прочим, подчеркивает значение именно привычки. Он говорит, как будет при коммунизме: это будет всенародный учет и уклонение от этого всенародного учета и контроля неизбежно сделается таким неимоверно трудным, таким редчайшим исключением, будет сопровождаться таким быстрым и серьезным наказанием, что необходимость соблюдать несложные основные правила всего человеческого общежития очень скоро станет привычкой. Товарищ Ленин слово «привычка» подчеркивает.
Таким образом, и наша задача не только воспитывать в себе правильное, разумное отношение к вопросам поведения, но еще и воспитывать правильные привычки, то есть такие привычки, когда мы поступали бы правильно вовсе не потому, что сели и подумали, а потому, что иначе мы не можем, потому, что мы так привыкли. И воспитание этих привычек – гораздо более трудное дело, чем воспитание сознания.
Вот в моей работе воспитания трудных характеров из того материала, который у меня был, до сознания довести было всегда очень легко. Все же человек понимает, человек сознает, что нужно поступать так. А вот когда приходится на деле поступать, он поступает иначе, в особенности в тех случаях, когда этот поступок совершается по секрету. Вот это страшная проверка сознания: поступок по секрету. Как человек поступает, когда его никто не видит, не слышит и никто не проверяет. И я потом над этим вопросом должен был очень много работать. Я понял, что легко научить человека поступать правильно в моем присутствии, в присутствии коллектива, а вот научить его поступать правильно, когда никто не слышит, не видит и ничего не узнает о том, как он поступил – это очень трудно.
Я помню такой случай. Коммуна была уже в полном блеске, когда кто-то предложил на собрании такой тезис:
«Мы настолько сильны и настолько дисциплинированны и настолько себя уважаем, что мы предлагаем, что в трамвае коммунары обязаны уступать место всем».
Сначала предложили – уступать место старикам, старушкам, калекам, женщинам, но потом поговорили, поговорили на общем собрании и решили: нет, уступать место всем. Потому что мы не знаем: вот вошел человек в трамвай – болен он или устал, или далеко ему ехать, или он много работал. Поэтому постановили, что коммунары должны всегда уступать место всем. Все были довольны, все радовались, потому что это – признак уважения к себе, это – признак моей силы, и чувствовать эту силу в своем коллективе – это радостное переживание. И мы были довольны. Мы были довольны, что мы пришли к этой силе. И я был доволен.
Многие ребята в школе начали нам подражать. И вдруг на фоне этого общего благополучия месяца через два один коммунар говорит: «У нас, – говорит, – многие коммунары уступят место в вагоне и стоят и смотрят – все ли заметили, все ли увидели это. В глаза всем заглядывают. Предлагаю: пусть не заглядывает в глаза, пусть не задается своим поступком, как кокетка не смотрит вам в глаза. Надо так поступать, чтобы никому в глаза не заглядывать и чтобы никто не заметил, что ты ему место уступил».
И вот я дальше смотрю: он осторожно сдвинулся с места, чтобы никто не заметил, ушел в сторону, и никто не заметил. Вот, товарищи, поступок здоровый, красивый поступок, которым хочется пококетничать. Сделать для себя, для собственной идеи, для принципа – это уже трудно, и научиться так поступать – страшно трудно, и трудно научить так поступать. Хотя это сущий пустяк. Например, вы идете по берегу реки, тонет девочка, вы прыгнули, вытащили девочку, положили и пошли. Что такое, если вас видят 3–4 человека и будут вам аплодировать? Пустяки. А хочется. Помните, случай в Москве, когда был пожар. Какой-то молодой человек проезжал в трамвае, увидел девушку на каком-то этаже, полез, вытащил девушку и скрылся. Никто не знал, как его найти. Вот это идеальный поступок. Поступок для правильной идеи. И вот в каждом случае мне приходилось страдать над этой проблемой. Мы натирали полы каждый день. Натерли пол, зал блестит, и кто-то плюнул на пол. Пустяковый случай. – Уверяю вас, никакое воровство, никакое хулиганство не доводило меня такого белого каления, как этот плевок. Почему плюнул? Потому что никто не видел. Ведь это, может быть, тот самый лучший комсомолец, который от других требует правильного поведения, который сам прекрасный ударник, который идет впереди. И когда он остался один, наедине, когда его никто не видел, – он плюнул на работу своих товарищей, на свой собственный уют, на свое собственное жилище, на свою эстетику и красоту. Плюнул, потому, что никто не видел. Вот это противоречие между сознанием, как поступить, и привычной, как поступить. Между ними есть какая-то маленькая канавка, и нужно эту канавку заполнить опытом. Именно о такой привычке к правильным поступка говорит товарищ Ленин.
Вот общие положения о задачах коммунистического воспитания. Перед нами стоят эти задачи. Мы должны в ближайшие 5 лет, во всяком случае в эти 5 лет мы должны пройти этот путь коммунистического воспитания. Кто будет нас воспитывать? Конечно, нас будет воспитывать жизнь, – та же самая советская жизнь, советское движение вперед, советские победы, которые и до сих пор нас воспитывали. Мы будем воспитывать сами себя.
Теперь только остается закончить вопрос там, чтобы ответить на такой вопрос: а уже возможно? Вот что интересно. Я написал книгу «Флаги на башнях», в которой я описал коммуну имени Дзержинского. Это была хорошая коммуна, это был образцовый коллектив. Я могу без ложного стыда это утверждать. И я так описал, как было дело. Первые не поверили критики. Они сказали: Макаренко рассказывает сказки. Другой критик добавил: это мечта Макаренко. И я подумал: чего от критиков можно ждать? Сидят в своих кабинетах, ничего не видят, не слышат, – пусть пишут.
Но вот я получил письмо от школьников 379-й школы. Длинное товарищеское письмо. Поздравляют меня и говорят: «Читали вашу книгу „Флаги на башнях“, она нам очень нравится. Но только у вас там все какие-то очень хорошие коммунары, а у человека есть свои достоинства и свои недостатки и так нужно людей и описывать».
И это – распространенное наше мнение, что у человека должны быть и достоинства и недостатки. Так думают и молодые люди и школьники и т. д. И как хорошо становится жить при сознании: достоинства имею, недостатка тоже имею. И дальше идет самоутешение: если бы не было недостатков, то это была бы схема, а не человек. Недостатки должны быть для красочности и т. д. И мы думаем, что познали жизнь.
А с какой стати должны быть недостатки? А я говорю: никаких недостатков не должно быть! И если у вас 20 достоинств и 10 недостатков, мы должны к вам пристать как собаки: а почему у вас 10 недостатков? Долой 5. Когда 5 останется – долой 2, пусть 3 остается. Ну, один, как для музея, можно оставить. Вообще, от человека нужно требовать, требовать, требовать. И каждый человек это от себя должен требовать. Я бы никогда не пришел к этому убеждению, если бы мне не пришлось в этом отношении работать. Зачем у человека должны быть недостатки? Я должен совершенствовать коллектив до тех пор, пока не будет у них недостатков. А что вы думаете? Получается схема? – Нет! Получается прекрасный человек, полный своей личной жизни. А разве это человек, если он хороший работник, но за галстук заливает, если он замечательный инженер, но любит солгать, так не всегда правду сказать. Что это такое: замечательный инженер, но Хлестаков.
А теперь мы спросим: а какие же недостатки можно оставить?
Вот если вы хотите проводить коммунистическое воспитание активным образом и если при вас будут утверждать, что должны быть у каждого недостатки, вы спросите – а какие? Вы посмотрите, что вам будут отвечать. Какие недостатки могут оставаться? Тайно взять – нельзя, схулиганить – нельзя, украсть – нельзя, нечестно поступить – нельзя. А какие же можно? Можно оставить вспыльчивый характер? – Спасибо, с какой стати? Среди нас будет жить человек со вспыльчивым характером, и он может назвать меня мерзавцем, скотом, а потом скажет: извините, извините, извините, у меня вспыльчивый характер. Вот именно в советской этике должна быть серьезная категория требования к человеку, и только эти требования к человеку и смогут привести к тому, что у нас будет развиваться коммунистическое воспитание. В первую очередь – требование к себе. Это ужасно трудная вещь – требование к себе. Моя же специальность – правильное поведение, я-то должен был во всяком случае правильно себя вести в первую очередь. С других требовать легко, как от себя – черт его знает, на какую-то резину наталкиваешься, все хочешь себя чем-то извинить. То делаешь вид, что то не заметил, а просто тайно сделаешь гадость потому, что никто не узнает. Это самая трудная вещь – требовать от себя. И я очень благодарен моему коммунарскому коллективу имени Горького и имени Дзержинского за то, что в ответ на мои требования к ним они предъявляли требования ко мне. Они меня воспитывали. Например, такой случай. Я наказывал коммунаров, сажал под домашний арест у меня в кабинете. Один час под арест. Приходит в кабинет и сидит под арестом. Бывало случай – посидит полчаса, и я говорю: иди. И думаю, какой я добрый человек, наказал на 5 часов и через полчаса отпустил. И дальше думаю: вот меня будут любить теперь, потому, что я такой добрый, и мальчика не мучаю. Вообще – благорастворение души. И вдруг на общем собрании говорят: «У нас есть предложение, Антон Семенович имеет право наказывать. Правильно, надо всегда наказывать, поддерживаем, приветствуем это право. Но предлагаем, чтобы он не имел права прощать и отпускать. Что это такое – Антон Семенович на 5 часов накажет, потом у него доброе сердце, попросили и он простил. Какое же он право имел прощать; если он наказал на 5 часов, значит, он должен сидеть 5 часов, а не должен заглядывать в глаза А.С. Иногда А.С. с размаху скажет: под арест на 10 часов, а потом через час отпускает. Неправильно. Вы раньше, чем наказывать, подумайте, на сколько часов. А то вы думаете 10 часов, а потом прощаете. Никуда не годится». Постановили на общем собрании: «Начальник имеет право наказывать, но не имеет права прощать». Так, как судья: вынес приговор и через несколько минут сам ничего поделать не может. Приговор вынесен и всё. И я сказал: «Спасибо не за то, что правильное предложение внесли, а спасибо за то, что меня воспитываете». Стремление закрыть глаза – простить или не простить – это распущенность собственного поведения, разболтанность собственного решения. Я учился у моих коммунаров, как быть требовательным к себе. И каждый может учиться у других людей, но это очень трудная вещь.
Но вот тов. Сталин так говорит о трудных делах: «Мы не можем уподобляться расслабленным людям, бегущим от трудностей и ищущим легкой работы».
Воспитание себя, коммунистическое воспитание себя – это очень трудная работа, но не сделать ее может только расслабленный человек, который ищет легкой работы.
ПЕРЕРЫВ.
Как-то так выходит, затягивается наша беседа. Я постараюсь все-таки сжиматься. У нас теперь вопрос о борьбе с пережитка капитализма. Нечего скрывать, у нас в каждом пережитки капитализма есть. Но, к сожалению, не произведено такой серьезной работы по учету пережитков капитализма, и поэтому мы склонны в порядке домашних споров относить к пережиткам капитализма решительно все. Ну, скажем, ревность – это пережиток капитализма или нет? Ко мне недавно пришла тройка студентов первого курса и спрашиваете: «Спорим, спорим и никак выспорить не можем. Ревность – это пережит капитализма или нет? С одно стороны, как будто пережиток капитализма, потому что я люблю, а она другого любит. Я как будто собственник и предъявляю свои права собственности. А с другой стороны, как же можно любить без ревности, как это можно любить и не ревновать? Это не настоящая любовь. Какая это любовь, когда тебе все равно, как она на тебя посмотрит, как она на товарища посмотрит». И на самом деле, ревность такая вещь, которую, пожалуй, так легко к капитализму не отнесешь. И приходится иногда подумать – а вдруг это советская ревность? Во всяком случае, такой вопрос поставить можно.
Дальше, допустим, выпить лишнее, пережиток капитализма или нет? Как же пережиток капитализма, если тебе 23 года, ты при капитализме не жил и начал выпивать вообще при Советской власти. Почему это пережиток? Это как раз наше явление.
Ну, даже возьмем такую очень распространенную штуку, как эгоизм. Опять-таки, есть люди, которые говорят: эгоизм – это пережиток капитализма несомненный. А другие говорят: нет, как раз без эгоизма не проживешь никак, эгоизм – здоровое явление. Человек, не имеющий эгоизма, это значит: что с ним хочешь, то и делай. Это не пережиток. И много других таких явлений есть, о которых мы так и не знаем и обычно сваливаем в одну кучу и говорим – это пережиток капитализма. А на самом деле некоторые вещи порождены нашей советской жизнью. Возьмите вы горячность, излишнюю самоуверенность, даже удальство, – оно у нас сплошь и рядом рождается от нас, от нашего советского патриотизма, пафоса, когда человек идет вперед, стремится к цели и часто разрушает на своем пути. Это – неосмотрительность, это – плохая ориентировка. Это уже, конечно, не пережиток капитализма.
Вообще пережитков очень много, и они разнообразны. Самый настоящий пережиток капитализма как раз мы и не наблюдаем. Трудно представить себе, чтобы советский гражданин, пускай даже в порядке анекдота, мечтал о том, или стремился к тому, чтобы открыть бакалейную лавочку, покупать дешево, продавать дороже. Уже такого явления мы не видим, и даже втайне никто об этом не мечтает. Этих настоящих пережитков экономических методов капитализма у нас, конечно, нет. Трудно себе представить человека нашего общества, который бы хотел кого-нибудь эксплуатировать: думал бы об этом сознательно. А [тем не менее] бывает, наблюдаем мы в жизни, эксплуатирует человек другого. Я в позапрошлом году поехал с товарищем по Волге. Хороший друг. Но он меня всю дорогу, 20 дней, эксплуатировал. Заказать постель – он не мог, пойти на пристань что-нибудь купить – не мог. Пошел купить раз огурцов – купил гнилых. Кипятку достать, билеты купить, машину найти – ничего не мог. И я на него, как робот, работал все это время. Он эксплуатировал меня и спокойно жил на моем труде.
И на каждом шагу мы видим сейчас у нас этот пережиток капитализма. В особенности, если спросим женщин – как мы их эксплуатируем. И я раньше думал: ну, когда это касается, по семейному согласились. Я служу и жена служит, а кроме того и обед готовит, и носки штопает. И мне в голову не приходило, что я сам должен штопать носки. А в коммуне я понял, что такое атавизмы со стремлением эксплуатировать женщин. Вот у меня хорошие ребята, комсомольцы, воспитанные ребята, и спрашивают: кто будет чинить носки. Носки рвутся и нельзя же каждый раз новые носки покупать. Правда. А девочки говорят: разве они не могу чинить? «Ах так, – говорю. – Вот вам инструктор, и вот вам, товарищи мальчики – комсомольцы, каждый день урок, как штопать носки». – «Не мужское это дело», говорят. И тут я им всласть наговорил. И учились и научились, и чинили носки, и заплаты клали.
Я бы на месте наших жен каждый день в работу мужа брал: научись чинить носки. Потому что просто стыдно: мы, мужчины советского героического периода, победившие на всех фронтах всех врагов, и такой пустяк сваливаем на женщин, а для женщин это трудно, это большая работа, и иногда приходится наблюдать наших замечательных советских женщин, которые работают вместе с нами, несут вместе с нами все наше напряжение и наши радости и печали, [и] где-то там по ночам, когда глава семьи спит, чинят носки. Приятная это работа. Вы не думайте, что я достиг в этом вопросе совершенства, но я честно не ношу носков и ботинок, я ношу сапоги и портянки. Но я не эксплуатирую свою жену. И я не дошел еще до того, чтобы купить себе хороший пиджачный костюм, как мне хочется, и чинить носки. Нет, все-таки я еще носков чинить не буду. Я еще не достиг совершенства. Но я ставлю такую задачу.
Мы очень много эксплуатируем женщин. В коммуне я добился, что там не было эксплуатации девушек, а в жизни я вижу, что этого еще нет. В особенности я задумался над этим вопросом недавно, когда ко мне пришла одна, женщина. Ко мне иногда приходят разные люди. Но я никак не мог ожидать такого страдания. Она пришла, сидит и плачет. «Чего вы плачете?» – «Не могу выносить, как мужчины эксплуатируют женщин». – «Кого, вас?» – «Нет, одинокая». Затем я понял, что у нее есть основания страдать. Это человек большой души, которая от революции ждала настоящего женского освобождения. И она видит, что настоящего женского освобождения нет. Тут пережиток капитализма крепко сидит у нас. Мы его всегда видим, всё знаем и всё благодушно допускаем, пользуясь чем? Предательски пользуясь тем, что женщины нас любят и хорошо к нам относятся. Предательски эксплуатируем не только работницу-женщину, но и любящего нас человека. Вот какая страшная форма эксплуатации. Это пережиток.
Есть пережитки не такие буржуазные в самом своем содержании, есть вытекающие из нашего незнания, нашего неумения, нашего роста – это уже не пережиток, а недожиток.
Но есть один сорт пережитков, о котором мы меньше всего думаем и который составляет настоящую систему пережитков старины. Это – старая этика, старая система морали, по которой мы жили, наш народ жил, тысячу лет, а человечество – 2 тысячи лет или больше. Мы закрываем глаза, мы делаем вид, что мы этой старой системы морали не замечаем, что ее нет, а она есть. Не собрание пережитков, не сумма отдельных атавизмов и пережитков, а: система традиций, система взглядов, логика. Это христианская этика. Нам кажется, что мы покончили с этим: храмы, батюшки, мифы. Вся догматика христианства очень легко слетела с нашей территории. А вот этическая система, представления о поведении, традиции, представления о нравах, об идеалах, поведении, у нас еще очень крепко живет, и у самых настоящих советских людей, у членов партии, у настоящих большевиков. Этическое представление христианства. Я под христианством вовсе не хочу понимать какое-то ортодоксальное христианство со всеми его положительными утверждениями. Я под христианством понимаю все то, что выросло на христианской почве. Я к христианству отношу всю эту европейскую цивилизацию, эту европейскую этику, которая выявляется не только в православном, католике, а в еврее и магометанине. Вся, накопленная двухтысячной историей, этическая жизнь классового общества. Это – самая страшная груда пережитков.
У себя в работе среди коммунаров я сначала по неопытности считал главным и самым трудным объектом – воров, хулиганов, оскорбителей, насильников, дезорганизаторов. Это характеры, которые ничем не удержишь. Не за что взяться. Буянят, бузят. А потом я понял, как я ошибаюсь. Тот, который грубит, не хочет работать, который стащил у товарища три рубля из-под подушки, – это не было самой главной трудностью и не из этого вырастали враги в обществе. А тихони, Иисусики, которые всем нравились, который все сделает, который вам лишний раз на глаза не попадется, никакой дурной мысли не выразит, – у себя в спальне среди товарищей имеют сундук и запирают его на замок.
И Иисусики, так их называли коммунары, – я знал, что это тот характер, над которым мне прежде всего нужно работать, потому что этот Иисусик так и проскользнет мимо моих рук, и я не могу ручаться ни за мысли его, ни за поступки.
Он выйдет в жизнь, и всегда буду ждать: что он сделает. И по отношению к таким Иисусикам я особенно всегда настороже. Я тряс его изо дня в день, чтобы он почувствовал. Со своей подлой душой – и прикидывается хорошим человеком.
И потом мои коммунары научились бороться с таким характером и на серебряном блюде подавать его во всей его неприглядности.
И эта корзинка, которую человек запирает на замок, – это страшная вещь. Представьте себе: живут 15 мальчиков. По нашей традиции нельзя было ничего запирать, кроме производства. Спальни не имели замков, корзинки не должны были запираться. 90 спален, когда ушли на работу, остаются без охраны. А он один – повесил замок. И я знаю, что из такого человека получится. И таких людей ни наказанием, ничем не проберешь. Взорвать нужно его каким-то динамитом. И я 6 лет с таким возился. Все знали, что он Иисусик, что у него добрые глаза, что он по виду как будто очень хороший человек, но ни одному поступку его мы не верим.
И когда он просил, чтобы его командировали в военное училище, – нет, – говорю. Почему? Потому, что ты Иисусик.
И, наконец, он понял, что нельзя быть Иисусиком. Старался, старался, но своей природы не мог переделать. Ловили его на всякой гадости: то слушок какой-нибудь пустит, то на девочек потихоньку гадость скажет.
Наконец, ушел он в один из южных вузов, и я не мог быть спокойным, что из него выйдет человек. И когда он пришел ко мне прощаться, я изменил своему педагогическому такту и сказал: «Сволочью ты был, сволочь есть, сволочью ты и останешься».
Он приехал потом ко мне в гости и сказал: «Сколько вы со мной возились и ничего со мной поделать не могли, но вот то, что вы мне сказали – сволочью был, сволочью и будешь – этого я забыть не могу. И сволочью я не буду». И вот этот взрыв: того, что я ему сказал, он забыть не может.
Он не может допустить, чтобы я был прав; и он приехал и говорит: «Вы ошиблись, не буду сволочью. Вы увидите». Я сказал: «Посмотрим. Вот ты кончаешь вуз, выходишь инженером, и мы посмотрим». А ребята пишут: «Как там Сергей? Мы слышали, что хорошо учится. Не верим». Из другого города писали: «Что с Сергеем? Что-нибудь уже он выкинет». Но все-таки удалось удержать. А сколько таких, которые промелькнули между рук, с которыми не работали. Вот эти Иисусики – самые паскудные люди, это христиане, не в смысле религиозном, а в смысле наследия европейской христианской этики во всем ее объеме. Это страшная вещь. Это опыт двух тысяч лет этической жизни, что нам дало христианство. Если посмотреть на этическую систему христианства, – вы все знаете его историю, его догматику, его этику. Я обращаю внимание только на одно обстоятельство: христианская этика, это, конечно, индивидуализм, – пессимистический индивидуализм. Это значит – ничего в жизни не могу взять. Возьми хоть какое-нибудь маленькое, свое, одинокое нравственное дело и соверши. А на небесах ты что-нибудь получишь. Это – индивидуализм, это – наплевательское отношение к коллективу. Если кто-нибудь ударит тебя в правую щеку, подставь ему левую. Почему? Каждый может распоряжаться своими щеками, но полная забывчивость о том, что есть негодяй, который ходит и лупит по щекам. – А мне наплевать, я подставлю, я совершенство. А что происходит в жизни, меня мало интересует. Коллектив, общество меня не интересует. Хуже того: Блаженны /пропуск/, егда пропуск/. Радуйтесь и веселитесь. Переведем на советский язык: Будьте счастливы, если вас оклевещут, если о вас наговорят гадости, если взвалят на вас небывалое обвинение, – радуйтесь и веселитесь.
Ну, хорошо. А тот мерзавец, который вас оболгал и оклеветал, – он же живет в обществе и других может оклеветать! Нет, это меня не интересует, ибо «не судите, да не судимы будете». Это – полное отрешение человека от коллектива. Это – этика, совершенно противоположная нашей этике. Никакого требования ни к себе, ни к другим! Можно, конечно, упражняться, щеки подставлять… Хуже того: посмотрите на птиц небесных, они ничего не делают, а живут. – Никакого отношения к труду! Греши сколько угодно, грех не запрещается. А потом покайся, и все благополучно, и ты будешь счастлив. Разве отражение этой двурушнической этики не осталось еще у нас? Разве не отсюда идет уверенность, что у человека могут быть недостатки? Это всё идет от христианской этики. Всё это породило только лишь кокетство.
Подать милостыню – это кокетство, подставить щеку – это кокетство своим совершенством. Это всё – искривление какой бы то ни было человеческой нравственности. И это сохранилось в наших привычках. Сентиментальность, нежная расслабленность, стремление насладиться хорошим поступком, прослезиться от хорошего поступка, не думая, к чему вот [поведет] эта сентиментальность. Это самый большой цинизм в нашей практической жизни. И эти пережитки христианства остались в нашей жизни. Тот добр, тот всё прощает, тот чересчур уживчив, тот чересчур нежен. И настоящий советский гражданин понимает, что все эти явления расслабленной этики добра – всё это противоречит нашему революционному делу, и с этими пережитками мы должны бороться.
Но главная борьба должна идти по выработке норм нашего коммунистического поведения. Я уверен, что наша коммунистическая этика, когда она сложится окончательно, она будет очень прозаической этикой. И этот прозаизм, эта близость к практической жизни, к простому здравому смыслу – и будет составлять силу нашей коммунистической этики.
Я в восторге от таких слов тов. Сталина:
«Особенность данного момента состоит в том, что мы сумели сделать практическое, живое дело построения социализма, спустив социализм с высоты иконы и сделав его практической, простой жизнью».
И не нужно говорить об идеалах, о добре, о совершеннейшей личности, о совершеннейшем поступке, – мы должны мыслить всегда прозаически, в пределах практических требований нашего сегодняшнего, завтрашнего дня. И чем ближе мы будем к простой прозаической работе, тем естественнее и совершеннее будут и наши поступки.
Я думаю, что не может быть идеального совершенства в вопросах этики. Я переживал очень много сложных коллизий в своей педагогической работе, как раз в вопросе совершенства. Возьмем такой простой вопрос: пить водку можно или нельзя? Христианин обязательно скажет: нельзя. Полное воздержание, водка – зло, не пей. И вот этот максимализм, при всей прочей христианской инструментовке, он кажется даже близко стоящим к какому-то серьезному требованию. И рядом тут же всепрощение, полная нетребовательность к человеку. И максимализм висит в воздухе. В нашей этике не может быть такого максимализма. Ничего не может быть свято, если это святое не идет навстречу интересам революции.
Ко мне приходили ребята. Редко, когда они приходили без бутылки водки в кармане. Эта беспризорная шпана больше пила, чем ела. Как это он придет в коммуну и не похвастается, что он пьет водку. И были такие люди среди них, которые приходили ко мне в 16–17 лет, и они уже привыкли пьянствовать. Что с ними делать? Вот в нашей советской современной школе есть подобный, хоть и более легкий вопрос – курение. Курят ученики 5-7-10 классов. Что мы, педагоги, делаем? Мы говорим с чисто христианским выражением на лице: «нельзя курить», а они курят. Мы опять говорим: «нельзя курить», а они курят. Что мы дальше должны делать? Выгонять из школы? Нет. Та же наша христианская душа не позволит выгнать из школы за курение. Эта же христианская душа: запрещает курить и не может выгнать за курение. И естественный результат – курят, только не открыто при вас, а в уборной, в отхожем месте, то есть в самых вредных условиях. Что делать? Как бороться? Надо же [вопрос] решить, а мы его решить не можем и делаем вид, что все у нас благополучно. Мы запрещаем курить, ребята курят, получают полное удовольствие, a мы «не видим», мы «ничего не знаем». Все благополучно. Но это еще курение. Ну, а водка? У меня были ребята, которые привыкли пить водку и которые иногда из отпуска приходили пьяные и потом сидели у меня в кабинете и плакали на моем плече. Что, мне легче от того, что он будет каждый выходной день плакать? Выгонять тоже нельзя. Я, конечно по секрету от педагогического начальства, вынужден был заняться этим вопросом с точки зрения коммунистической этики. Что мне делать? Выгонять? Куда же его выгонять? У меня последняя стадия его развития. И я знал, что если я буду сидеть на этой христианской двурушнической позиции, то он будет у меня жить пять лет, пять лет будет пить и будет пьяницей. И мы все знаем, товарищи педагоги, что у нас дети живут до 18 лет, потом выходят в жизнь, а в жизни они будут пить водку. Мы считаем это нормальным. Пусть он пьет после 18 лет, я за него не отвечаю. А я не мог так поступить. Потому что главной моей задачей было не образование, а воспитание.
Что я делал. Я пришел к выводу, что я должен был научить их пить водку. Я их приглашал к себе домой, завхоз покупал водку, я ставил на стол закуску, приборы, клал салфетки, ножи, вилки, все очень культурно, я собирал 8-10 человек «отъявленных пьяниц» в 11 часов вечера, когда уже все легли спать, и говорил им: «Строгий секрет, никто не должен знать о нашем пире. Никто». – «Будьте покойны». Они уже перепуганы этой обстановкой. А я говорю: «Буду учить вас пить водку и дам вам следующий совет. Вот три правила: на голодный желудок не пей; второе правило – закусывай. Повторите. И третье правило – знай, когда нужно остановиться, на какой рюмке, чтобы не потерять лицо человека». Это, говорят, хорошие правила.