Текст книги "Благородный демон"
Автор книги: Анри де Монтерлан
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
Часть вторая
Приехав в Геную, Косталь устроил там для себя то, что считал идеальной жизнью.
Он нанял холостяцкую квартиру (около Пьяцца Фонтане Марозе) и женщину для хозяйства. Из соседнего ресторана ему приносили завтрак.
Поднявшись в пять часов, он работал с шести до полудня, потом с половины первого до четырех, а в половине пятого выходил из дому и бродил до полуночи, устраивал для себя множество приятностей, одну запретнее другой. Он делал все, что ему хотелось. У него был свой собственный кодекс поведения, в некоторых отношениях весьма строгий. Но это касалось того, к чему обыденная мораль совершенно безразлична. Зато ее требованиями он полностью пренебрегал.
В Генуе он был знаком с одними женщинами. Его двери открывались только для них. Жизнь Косталя состояла теперь из двух половин – работа и удовольствие. Поскольку, кроме этого, у него не было вообще ничего, хватало времени и для того, и для другого.
В свой новый роман Косталь включил как одно из действующих лиц Соланж. Сам сюжет не имел ничего общего с их отношениями, но героиню он постарался обрисовать как можно точнее. «Ах, моя милая! Ты хотела выпить мою душу! Но теперь я выпиваю тебя. Знай же, последнее слово всегда за писателем».
Через четыре дня прибыли пересланные из Лозанны письма Соланж и ее матери.
Соланж:
«…Вы пишете, что раздавлены, но я просто уничтожена. Мой бедный друг, как бы ни была велика ваша боль, насколько она меньше моей! Вы действующая сторона, если можно так сказать; вы раненый, который срывает повязки, его воля в какой-то мере ослабляет страдания. Но я та, с кого их срывают, это намного больнее… К тому же, вы ведь делаете все это без наркоза!»
Что касается ладам Дандилло, то она писала о некоторых аргументах Косталя против женитьбы. По ее мнению, официальная связь с Соланж будет для него много тяжелее, чем брак.
«Поверьте, мое уважение к вам ничуть не пострадало, но мне больно видеть, как страдает моя маленькая Соланж. Пишите нам. С дружеским приветом».
Оба письма показались Косталю вполне здравыми. «Да, они понимают жизнь и не усложняют ее, а скорее смазывают для легкости движения. Если бы я мог позволить себе, то сказал бы, что у них ровные характеры. Это великая похвала в моих глазах».
Но как внезапно, за один день, кануло в прошлое все его приключение с Соланж! Сколько раз, смертельно разбитый после излишеств спорта или Венеры, Косталь думал: «Мне нужно два дня, чтобы восстановиться!» Но уже через два часа он и не вспоминал об этом. И в моральном отношении он оживал столь же быстро. Несколько дней жизни в Генуе, где ему не нужно было заниматься абсолютно ничем, кроме приятного и привлекательного, снова поставили его на ноги. Благодаря разумному бегству первый тур схватки с гиппогрифом был выигран. Несомненно, предстоит и второй, но еще не скоро, и пока самое правильное – не думать об этом. Его эйфория нарушалась только мыслью о страданиях Соланж.
Это свойство его характера – умение полностью впитывать в себя мгновения счастья, – сочеталось еще и с желанием разделить его вместе с теми, кого он любил. «Сколько небылиц распускали о моей жестокости, а я ощущал себя иногда безобидным, как грудной младенец», – вспомнил он эти слова, приписываемые Нерону, и расчувствовался. Действительно, в своем счастье Косталь чувствовал себя как-то беспокойно, если не разделял его с кем-нибудь из близких. Сколько телеграмм послано мадемуазель дю Пейрон с просьбой немедленно отправить к нему Брюне, потому что он наверху блаженства в этих горах или в этом лесу! Вот и теперь, после восьми дней эйфории, он подумал, не выписать ли сына в Геную. Но мальчик гостил у друзей в Англии и писал оттуда отцу: «Я совершенно счастлив». А того, кто «совершенно счастлив», не стоит беспокоить. Поэтому Косталь отказался от этой идеи и лишь послал Брюне кругленькую сумму на карманные расходы, чтобы его счастье было еще более совершенным. По тому же вдохновению он сделал подарки двум девицам, для которых у него нашлось кое-что посущественнее.
За десять дней Косталь получил от Соланж четыре письма. Первые три были печальны, но в меру и даже с некоторым налетом шутливости. Однако стоило ему сразу же не ответить на третье письмо, как в четвертом повторился ее июльский взрыв:
«Наша разлука… Я словно под властью какой-то силы, подчиняющей мою собственную волю. Едва выйдя из состояния подавленности, снова впадаю в него, и это вконец изматывает меня. Если вы сомневались в моих чувствах к вам и даже если я сама не вполне понимала их, теперь уже невозможно обманываться в их силе и глубине; свидетельство тому – мои страдания».
* * *
Пьер Косталь.
Генуя.
для Соланж Дандилло.
Этрета.
19 сентября 1927 г.
Моя милая,
Я совсем не хочу делать вас несчастной. Все очень просто: приезжайте.
Проведите здесь пару недель. Вы не понимаете? Я сбежал от вас, и я же зову вас приехать! Но для меня отсутствующие всегда правы. И, в частности, ваше отсутствие всегда благотворно. Прежде всего, вот уже десять дней я работаю как буйвол (или, вернее, как полубуйвол, то есть полдня). У меня есть два анальгетика: некий столь мало ценимый вами акт и работа. К 7-му сентября прошло уже четыре месяца, как из-за вас я не написал ни строчки. Но теперь, когда из меня все извергнулось, ваше место снова свободно и во мне есть силы на две недели принести вам радость. Именно на две недели, ведь вполне возможно, что на пятнадцатый день я начну мучить вас.
Я сниму в отеле комнаты, и вы приедете как моя жена.
И, наконец, для девушки, особенно столь хорошо воспитанной, как вы, во всей этой авантюре есть нечто остро неприличное, а это еще одна причина доставить мне такое удовольствие.
Нежно целую.
К.
* * *
В моем предложении нет никакого гиппогрифического тайного умысла. Я хочу только одного: чтобы у вас было две недели счастья, как в «Розовой библиотеке».
Запись Косталя в памятной книжке (в тот же день)
Благотворительность обязывает. Если обращаешься к женщине «моя милая», нужно понять, что уже берешь на себя какие-то обязательства. После этого нельзя написать «дорогая Соланж» без того, чтобы не ввергнуть ее в меланхолию и непрестанное пережевывание навязчивой идеи: «Но почему он так переменился?»
* * *
Косталь написал это письмо в ответ на сигнал SOS от Соланж, но, едва отправив его, сразу же забеспокоился. Он совсем не боялся новых колебаний, поскольку чувствовал в себе твердое «нет» женитьбе. Но две недели непрерывного присутствия Соланж – это слишком тяжко. И потом, чтобы полностью принадлежать ей, надо не видеться с мадемуазель Бевильаква…
Соланж была ему совершенно не нужна. Ни чувства, ни сердце, ни его разум не стремились к ней. Вспоминая ее, он думал лишь о том удовольствии, которое доставит его письмо. Но самое трудное – выдержать все это. Целых две недели! Когда он написал «моя милая» (впервые), то подумал: «Зачем я пишу ей „моя милая“? В сущности, для этого нет никаких причин». Но причина была одна – он уже не так любил ее.
У него еще оставалась смутная надежда, вдруг она не сможет приехать. Он даже подумал, не написать ли ей, что заболел, но все-таки не решился на подобную мелкую нечестность. Он и так доставил ей немало огорчений.
Ответ немного задержался, и Косталь уже с облегчением воображал, что Соланж охладела к нему, – так будет легче разорвать. Потом пришло письмо:
«Мой нежно любимый друг, письмо ваше доставило мне громадное удовольствие. Я так счастлива, что, кажется, готова кричать об этом… Мама сначала заупрямилась, но когда поняла, каким наслаждением это будет для меня… Вы не представляете, как она мила. Весь вчерашний вечер мы придумывали все то вранье, которое неизбежно из-за наших кузенов, чтобы объяснить мою поездку в Италию. К счастью, паспорт у меня уже есть – прошлой осенью я ездила с родителями в Сан-Себастьян. Приеду я 27-го в 2.30. Но только при одном условии: вы останетесь полубуйволом, иначе говоря, не тратите на меня ни одного часа из вашей работы и ни в чем не меняете своего образа жизни».
Письмо продолжалось с той же неясностью и излияниями чувств. Ее радость передалась Косталю, и он решил сделать эти пятнадцать дней как можно более приятными. И все же, когда пришлось искать другой отель, опять собирать чемоданы и все прочее, он вздохнул: сколько времени теряется из-за этой малышки! И он уже подумал о том дне, когда она уедет, и отметил его на своем календаре: 12-го октября!
25-го он вспомнил, что забыл про одну важную вещь и телеграфировал Соланж:
«Привезите плюшевого кролика. Очень нужно. Целую».
26-го новая телеграмма:
«Привезите, дневники Толстого и г-жи Толстой. Очень важно. Целую».
2 часа 20 минут. Косталь быстро идет к платформе, на которую приходит ее поезд. Никогда еще он так остро не желал всех встречающихся женщин. Ведь две недели он будет пленником Соланж И вдруг, около журнального киоска, девушка лет семнадцати… «О, Боже, она просто сжигает меня, эта девчонка! А ведь она всего лишь кость из моих ребер! Сверхштатная кость [20]20
Согласно Библии, женщина была создана из ребра мужчины. Боссюэ назвал ее «сверхштатной костью» (Примеч. авт.).
[Закрыть]! И так жжет меня!» Он уже задыхается и багровеет, как будто капельки крови сочатся сквозь кожу лица. У нее черные волосы и миндальные глаза; линия носа и лба очень длинная, идет назад, как в профиле Лионеля д’Эсте, изображенном Пизанелло; ацтекский тип: да, именно так, ацтекская генуэзка; грудь плоская, как у мальчика, но мальчика, который никогда не будет даже поплотнее; в женщинах это всегда ужасает Косталя, но сейчас именно из-за этого он влюбляется. «Я схожу с ума от этой девчонки… я схожу с ума…» Их взгляды встречаются. Косталь делает зигзаг, подобно раненому зверю, и останавливается на полпути. У него есть шесть минут – время, чтобы подойти к ней и как-то начать. И это страстное желание, эта трагическая потребность ускользнуть от Соланж в тот самый момент, когда клетка уже захлопывается, толкает его во что бы то ни стало поймать эту добычу. Незнакомка идет к платформе, Косталь обгоняет ее, еще один пристальный взгляд, и она снова смотрит на него. Какой-то поезд уже втягивается в вокзал, но тот ли? У него на часах 2.26, быть может, она опаздывает? Но ведь никак нельзя, чтобы «милая» высаживалась одна, искала его… ужас! Ужасно потерять и эту женщину, когда все могло бы устроиться, встреться она на десять минут раньше. Он идет, чтобы справиться у служащего (нет, это не французский поезд), потом возвращается к ней, почти бегом. И тут вдали виден уже другой поезд. Сколько еще секунд до того, как остановится вагон Соланж? Тридцать пять. Разве возможно за тридцать пять секунд подойти к незнакомке ацтекского типа и сказать ей: «Во имя всего святого, позвольте мне увидеться с вами, назначьте свидание!», сопроводив эти слова таким взглядом, в котором были бы и властность, и надежность и т. д. … и т. д. …, чтобы и т. д. … и т. д. …? И все это (вот вам еще и извращенность) ему хотелось бы сделать, когда Соланж была бы уже здесь, в двухстах, в ста метрах, на расстоянии взгляда. «Боже мой! Боже мой! Как я хочу ее любви! Боже, вдохнови меня, помоги мне!» (Внутренне он падает на колени.)… «Я всю свою жизнь посвящу ее счастью». Поезд скользит вдоль платформы. Косталь совсем теряет голову. «Неужели я упущу ее?» На глазах у него почти слезы. В отчаянии и ярости против Соланж он резко поворачивается и уходит от незнакомки. Уж по крайней мере никогда больше не видеть ее, не смотреть на это лицо! Забыть его! Но у двери вагона перед ним другое лицо, еще вчера воистину земля обетованная, как сегодня у генуэзки, слишком знакомое, обыденное…Мадемуазель Дандилло так никогда и не узнает, что она была обманута, предана и чуть ли не проклята в тот самый момент, когда она вновь встретилась с человеком, позвавшим ее к себе.
Прямо среди толпы он наспех, как муж, целует ее в щеку и суетится с носильщиком – совсем не к месту, у нее только маленький чемоданчик пансионерки. Скорее всего, он ищет какой-то предлог, не зная, что сказать ей.
Когда они вошли в отель, в холле повисло напряжение и повеяло холодом. Вчера с первой же минуты его сразу невзлюбили здесь уже за одно то, что он сказал: «Можно ли снять у вас апартамент?»
Соланж склонилась над опросным листком. «Как она мила, когда лжет!» – подумал он, зная, что сейчас она пишет: «Соланж Косталь». Лицо у нее было прекрасно и серьезно. Администратор внимательно смотрел на ее перо. Портье и грум о чем-то шепотом переговаривались.
– Вы лжете, как ангел! – прошептал он в восхищении, когда они поднимались наверх. – Я боялся, что вы не сумеете сделать это, ведь неумение врать – настоящая болезнь.
– Я могу обманывать тех, кто мне безразличен, но не того, кого люблю.
– И я тоже, хотя способен обмануть, если люблю только наполовину.
Мадемуазель Дандилло ни единой секунды не подозревала, что Косталь пригласил ее из «любезности», иначе говоря, просто пожалел. Она думала: «Так, значит, нужно было всего десять дней, чтобы я понадобилась ему! Какое еще нужно доказательство моей необходимости?» Какие еще сомнения после этого в исходе их спора? Она решила, что само Провидение устроило бегство Косталя. Это поразило даже мадам Дандилло. После некоторых колебаний она согласилась отпустить Соланж и подумала: «Две недели он будет жить с ней за границей. До сих пор я могла притворяться, что ничего не знаю о их отношениях. Но теперь это невозможно. Неужели у него хватит наглости сбежать еще раз? Это будет просто оскорблением».
Мадам Дандилло и Соланж обе считали, что теперь самый неподходящий момент для разговоров о женитьбе. После тех двух писем и отъезда Косталя Соланж должна похоронить эту мечту и ехать в Геную лишь для того, чтобы разделить с ним «страницу счастья», прежде чем по истечении траура предаться на милость других претендентов. Мадам Дандилло придумала даже лучше: используя их, возбудить ревность Косталя.
Два года назад Соланж отказала одному молодому инженеру-путейцу, Жану Томази. Но мадам Дандилло, передавая ему отказ, мудро заметила, что «будущее не потеряно», дочь ее еще очень молода и, «быть может, позднее…» Вот уже два года настойчивый инженер являлся к ней с визитами, и дверь для него оставалась приоткрытой. Мадам Дандилло предложила дочери сказать Косталю, что, раз уж все надежды на замужество с ним потеряны, ее мать намерена возобновить отношения с Томази, и ей теперь не остается ничего другого, как принять его предложение.
Сначала Соланж противилась. Когда восемь дней назад она сказала, что не может обманывать любимого человека, это было совершенно искренне. Уставившись неподвижным взглядом на ковер, она повторяла: «Нет, я не могу врать ему».
– Но, маленькая, это совсем не вранье. Ты знаешь, Томази является ко мне каждый год, всегда в октябре. И через месяц придет опять. Разве ты соврешь, если скажешь Косталю: «Этот человек постоянно приходит к матери».
– Конечно, я могу сказать так, но совсем не то, что я соглашусь выйти за него, этого никогда не будет. Я отказала, когда мое сердце было свободно, так теперь и подавно. Или Косталь, или никто.
– Ты можешь сказать: «Раз уж я должна отказаться от вас, тогда поймите, что эти две недели в Генуе – эпилог нашей связи. Мама считает, что после всего единственный выход для меня – как можно скорее выйти замуж и самое лучшее – этой же зимой». Разве это ложь? Кто тебе сказал, что, если Косталь будет и дальше затягивать, я поступлю как-то по-другому?
– Посмотрим, – ответила Соланж. Она стала прокручивать это в своей голове, и там от слов матери осталось совсем не мало.
В отеле «Генуя» их апартамент состоял из двух просторных комнат, разделенных двумя ванными и прихожей. Косталь думал, что, когда Соланж примет душ, они отправятся на прогулку, и воображал, что, подышав итальянским воздухом, она сделается аппетитнее, и поэтому ласки можно вполне отложить до вечера. Но к немалому его удивлению он увидел ее после омовения совершенно голой под чем-то насквозь прозрачным В самом центре тела через белую ткань темнело пятно, похожее на пену под тонким слоем воды. Угадать все последующее совсем не трудно.
Тристан и Изольда оставались на постели «в объятиях, уста к устам, столько же, сколько продолжалась месса». Косталь и Соланж легли в половине четвертого, а встали в девять.
Он вытащил ее из колодца страданий, чтобы она жила рядом с ним, а не на какие-то случайные часы; быть вместе с ним наедине, в тесной близости, посреди незнакомой толпы. Он велел ей записаться в отеле под его именем, и она написала эти слова, звеневшие в ее душе: Соланж Косталь. Теперь для всех она была уже «мадам». Здесь, в этом как бы свадебном путешествии, в классической стране медового месяца и цветущих апельсинов. Никогда еще с самого начала их знакомства Соланж не верила так в осуществление своих надежд, она погрузилась в абсолютное спокойствие. Ее любовь, которая только и ждала того, чтобы выйти на волю, стремительно понеслась по этому длинному свободному пути, подобно спортивным саням, несущимся со старта по ледяному желобу.
Косталь никогда не видел ее такой, как в это утро. Ее невероятная нежность и непередаваемое лицо счастливой женщины, излучающее блаженство от самых корней распущенных волос, ставших как бы отдельным слоем между их телами, из которого он черпал полными ладонями. А третьим был плюшевый кролик на подушке возле головы Соланж; совсем облезлый и засаленный, одно ухо, свисающее на нос, и пуговица от ботинка вместо глаза. Косталь часто целовал его, и все три их рта сливались. Косталь все время брал кролика для их игр, и как-то раз тот уже совсем захватил его воображение, вытеснив саму Соланж. Испугавшись вдруг этого, он спрятал игрушку на стул под пижаму. И только тогда рассудок возвратился к нему.
Каждые три минуты Соланж откидывалась, чтобы заглянуть ему в глаза, потом целовала и гладила лицо, осыпая поцелуями, от которых он отстранялся, словно теснимый к канатам боксер. И ее долгие руки, которые все время лежали на нем в самых неожиданных местах, на плечах и бедрах, подобно тем античным скульптурам, на которых еще сохраняются мраморные руки других, исчезнувших статуй. Она прятала свою голову у него под мышкой, как кошечка, с этой свой манерой резко вздрагивать и прижиматься к нему. Обладая Соланж во второй раз, он увидел ее какое-то растерянное лицо, и, когда спросил: «Вы чувствуете хоть что-нибудь у себя там, в куколке?», она ответила: «Мне это уже не так безразлично, как вначале». Косталю, понимавшему, что требовать здесь от нее многою нельзя, ее слова показались почти страстными, и он вспыхнул в третий раз.
Поднявшись, и чувствуя голос он сказал: «А теперь встаем и быстро завтракать!», – она с тихим вздохом ответила: «Я так вас люблю!», как бы подразумевая, что лучше пролежала бы с ним до самого вечера. От зубок его пастушки у Косталя на губе была кровь, лицо помято и припухло после поцелуев, он чувствовал легкое головокружение. Перепутав двери, Косталь вошел в ванну Соланж и, увидев на валявшемся полотенце следы ее ног, с грустью подумал, что, перецеловывая все части ее тела, он так и не добрался до ступней.
Между Косталем и животными всегда перетекали невидимые флюиды. В двенадцать лет он видел в своем воображении, как прямо на него идет медведь. Но он улыбнулся ему, и медведь понял его: «Я понимаю тебя». (Быть может, уже тогда в этом «я вполне понимаю тебя» было предчувствие какого-то аномального знания.) И медведь не тронул его. Они даже стали приятелями и помогали друг другу. Заметим попутно, что этот ребенок презирал «Книгу джунглей». Страстные натуры не переносят никаких других мнений во всем, что близко их сердцу. Маленький Косталь ничуть не сомневался, что мир зверей наглухо закрыт для Киплинга. Мальчика раздражало его поверхностное понимание животных и их отношений с Маугли.
Сцену встречи с медведем Косталь запомнил надолго. И когда уже в тридцать четыре года ему случалось встретить среди леса бродячую собаку устрашающей наружности, то никогда и в голову не приходило схватить камень или осенить ее крестным знамением – ведь звери ненавидят Иисуса Христа, – чтобы она с воем побежала прочь. Он только говорил себе: «Если она пробежит, не глядя, и я не буду глядеть на нее, а если посмотрит, я тоже посмотрю. Она не укусит». Это была чисто мистическая уверенность, Косталь именно так и понимал ее – как полнейший абсурд. Перед устрашающего вида псами он испытывал тройное удовольствие: 1) абсурда; 2) уверенности не только в собаке (любовь), но и от собственной силы (гордость); 3) наконец, риска (ведь он хорошо понимал, что все-таки рискует, доверяясь своей улыбке).
Возвратившись после войны, Косталь снюхался с одним дрессировщиком, г-ном Б., и узнал от него, что совсем недавно в Германии возникла школа мягкой дрессуры. У немцев часто устанавливались с некоторыми животными любовные отношения, заходившие подчас довольно далеко, благодаря чему зверь по чувству влечения делал то, к чему прежними способами дрессировщик принуждал его только страхом. Вместе с г-ном Б. Косталь входил в клетку и через четыре или пять сеансов немного научился общению с животными: ему уже казалось, что, если бы у него было свободное время для серьезных занятий, он достиг бы некоторых успехов. По его понятиям, дрессировка кошачьих требовала смелости, «чистого» влечения и сексуального чувства (которое довольно непосредственно проявлялось у него физиологически). И все это за одну секунду могло перейти в жестокость, что вполне соответствовало его темпераменту.
В обращении с детьми Косталь обладал таким же влиянием, как и со зверями. Здесь мы называем «детьми» возраст приблизительно от двенадцати до семнадцати лет того и другого пола. Он чувствовал, что может делать с ними почти все по своему желанию. Среди них были и маленькие пантеры, чуть ли не такие же, как у г-на Б., с которыми и обращаться следовало почти так же. Иногда прямо на улице, встретив какого-нибудь мальчонку лет двенадцати, он бросал на него столь пронзительный взгляд, что ребенок краснел и отворачивался. Косталь тоже отворачивался или опускал глаза, опасаясь вызвать любопытство родителей (но куда там, этим утюгам!). Перед войной, сам того не желая, он возбуждал в молодых мальчиках страстные привязанности, и навряд ли удалось бы избежать больших неприятностей (побегов, воровства, непослушания и т. д. …), если бы он не был осторожен. Но влияние его оказывалось не таким уж дурным, как оно могло бы быть. Потом он уже всячески избегал их, даже в собственном семействе, где едва-едва разговаривал и почти не поднимал глаз, если им приходилось встречаться. Но такое влияние он старался сохранить на своего сына, и оно было очень значительно. Когда Косталь думал про него: «Он никогда ничем не досадил мне», то мог бы добавить к этому: «И совсем не зря», потому что сам старательно воспитывал его.
Точно так же, как он избегал детей, он не держал после войны и животных, чувствуя, что они займут уж слишком значительное место в его жизни.
Случалось, что под первым впечатлением от этого влияния звери и дети впадали сначала в тягостное стеснение, потом чувствовали страх, переходивший в панический ужас. Какая-нибудь собака или кот, совершенно ему не знакомые, при одном его взгляде кидались в бегство, вдавливаясь хребтом в землю, с прижатыми ушами; или обезьяна, на которую он всего лишь посмотрел, пронзительно вскрикивала и тремя прыжками пряталась в свой загон. Его взгляд был спокоен, но это был особенный взгляд. На улице раза три-четыре взор Косталя останавливался на каком-нибудь мелком служащем, и тот, вдруг забеспокоившись, переставал насвистывать, останавливался, делая вид, что разглядывает витрину, и, если Косталь оборачивался (просто из любопытства), вдруг кидался бежать сквозь толпу (подобно зайцу, услышавшему крик сокола и мечущемуся во все стороны). И было еще незабываемое воспоминание о той тринадцатилетней девчушке, внучке его кухарки, которая приехала из деревни. Как-то раз, оказавшись наедине с Косталем, который заговорил с ней, она вдруг до ужаса испугалась, открыла дверь шкафа, перепутав ее с выходом, и замерла в оцепенении. Ему показалось, что она чуть ли не ползет по стене, как одержимая delirium tremens [21]21
Белой горячкой (лат.).
[Закрыть]. У нее, несомненно, случился бы нервный приступ, если бы она не смогла все-таки убежать. А ведь людоед с авеню Сен-Мартен даже не прикоснулся к ней и сказал-то всего лишь: «Ты довольна, что повидала бабушку?»
Но зато какое наслаждение вновь оживлять зги испуганные до ужаса существа, превращать пантер в овечек. Да, это было восхитительно, ради этого стоило быть факиром. И такой труд завлечения, требующий бесконечного терпения вплоть до того дня, когда ползущий по стене уже не может жить без тебя, оправдывал все тяготы, оставлял после себя незабываемые воспоминания, сулил спокойствие в предсмертной агонии.
Но власть Косталя над зверями и детьми не распространялась ни на кого больше. Он не обладал ни малейшим влиянием на «зрелых» (милое словцо! как будто речь идет о сырах) мужчин и женщин. В деловых отношениях единственными его качествами были воля, сноровка, жесткость и двуличность – все то, благодаря чему можно достичь своих целей и избежать всего ненужного. В охоте за женщинами он пользовался совершенно обычными средствами: своим престижем, убеждениями, терпением. Да и неудачи были здесь довольно частыми. Кроме того, даже со зверями и детьми его власть по некоторым дням исчезала, подобно стихающему ветру. Тогда, как ни печально, приходилось быть обыкновенным человеком, и он чувствовал себя совершенно выбитым из колеи.
Заметим еще, что Косталь нисколько не тщеславился своей способностью подчинять, полагая ее за невеликую заслугу при таких внушаемых, нервных, а часто и психопатических субъектах.
В мире всего живого только зверям и детям он никогда не пожелал зла, но всегда одного только добра. Может быть, отчасти именно в этом и заключалась тайна его власти над ними: они чувствовали добро. Да и как не быть добрым к тем, кто ничего из себя не изображает, живет по чисто природным инстинктам? Мужчины и женщины всегда притворяются, на девять десятых они ниже того, чем должны быть. Именно поэтому и раздражают всех тех, кто еще не отказался видеть в человеке воплощение хоть сколько-нибудь высокой идеи. Но нельзя презирать или ненавидеть ребенка или зверя, ведь они не могут быть ниже того, чем должны быть. Косталь был благодарен им за то, что научился у них влечению к другим созданиям – тому чувству, которое, как он считал, существовало лишь в золотом веке. И с ними можно не быть таким жестким, готовым на самое худшее, как обычно с другими себе подобными. Звери и дети. «Они искупают человечество», – говорил он. Именно благодаря им, и только им, он, если бы ему представилась возможность совершить большое зло (например, бомбежку города), ужаснулся бы этому и, быть может, даже не решился бы на это. Искупление человечества детьми и животными было одним из его любимых мифов (что куда более странно) еще с отроческих лет.
Все это рассуждение нужно было для того, чтобы приготовить читателя к последующей сцене.
Едва Соланж и Косталь заняли столик в саду маленькой пригородной траттории, как из дома выбежала целая команда котов и они рысцой потрусили прямо к ним, не обращая никакого внимания на других посетителей. Ярко-рыжий кот одним прыжком забрался на колени Соланж, полез по груди и, устроившись на плече, ткнулся мордочкой в шляпку, сбив ее набекрень. Он поднял, как полагается, хвост и повернулся своим полным задом прямо к носу Соланж.
А палевый кот! Просто феномен худобы и блошивости. Встав на задние лапы, он сначала терся носом о свисающую руку Косталя, потом вспрыгнул на стол поближе к его лицу. Когда рыжий дотронулся головой до шеи Соланж, Косталь заметил, как она вздрогнула. Потом сказала, что он пахнет ванилью, обычным запахом молодых, здоровых и чистых котов. Ее понимание этих животных подтвердилось еще и тем, как она разговаривала с рыжим. На каждую ее фразу он мяукал в ответ. Чем другим это могло быть, как не словами?
– С животными я всегда большая старшая сестра. А маленькой девочкой я вообще не отличала их от людей и говорила брату: «Если ты не перестанешь так стучать по аквариуму, рыбки будут плакать». Мне казалось, что лошади не нравится свое лицо, и поэтому когда она пьет, то разгоняет воду копытом, чтобы не видеть отражения. У нас была вилла в Тулоне, и, если дул сирокко, я вся как-то наэлектризовывалась, подобно зверям, которых это начинало сводить с ума. Мне хотелось бегать, и я увлекала за собой Гастона…
– Я уже давно заметил, у вас есть что-то от животных – как вы пристально смотрели на огонь, когда для нас делали омлет с ромом, или как вы говорите о ваших кошечках. Кстати, я ведь еще не знаю их имена…
– У них нет имен.
– Нет имен? Тогда как же вы подзываете их к себе?
– Я и не подзываю, они приходят когда хотят.
«Восхитительно, – подумал Косталь. – Вот где залог моей будущей свободы, если я женюсь на ней, а это уже достаточно вероятно. Ведь самое трудное с людьми, даже с друзьями, чтобы они сохранили вам свободу. Я буду приходить, когда сам захочу этого».
Из всех четырех только голубой кот назойливо просил еды; остальные, хотя тоже явились ради этого, благородно скрывали свою главную цель (а голубой еще подолгу обнюхивал каждый кусочек, который давал ему Косталь!). Когда была предложена на кончике пальца капелька горчицы, последовал раздраженный и осуждающий взгляд: О! месье много воображает о себе! Месье оскорблен! Верхом невыносимого оказалась апельсиновая кожура – месье одним прыжком исчез, но потом вернулся и сидел в трех шагах от столика с другой стороны. Сиреневый кот, сидевший на столике, впился глазами в Соланж, время от времени открывая рот с безмолвным мяуканьем, похожий одновременно и на тюленя, и на медвежонка. Она сказала:
– Насколько трогательнее молчание животных, чем вся эта людская болтовня!
– Да, однако молчание человека еще выразительнее, чем безмолвие зверей. Простите меня, но, слыша о разуме животных, я иногда думаю, что они… что они просто глупы.
Палевый кот засунул голову в полусжатые ладони Косталя, как ребенок, плачущий на руках матери, или любовник в объятиях женщины. Когда подали еду, Косталь сразу даже не пошевелился, боясь спугнуть животное. Но, к счастью, кот поднял голову и увидел вдали маленького мальчика, который, судя по всему, понравился ему больше, чем Косталь, и, бесцеремонно спрыгнув на землю, побежал потереться о голые лодыжки ребенка, так что уже можно было приняться за завтрак. Но сиреневый кот, как бы дождавшись своей очереди, подобно прихожанину перед исповедальней, пожелал занять опустевшее место.