Текст книги "Благородный демон"
Автор книги: Анри де Монтерлан
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
– Это я, – отвечает он слабым голосом, но внутри у него все пронзительно кричит: «Влип, сейчас она задаст мне!»
– Сударь, я крайне тронута вашим откровенным письмом, но дело слишком важное, чтобы обсуждать его на бумаге. Быть может, вы придете ко мне на чай сегодня в пять? Мы будем одни.
– Хм, я уже занят, – первым побуждением Косталя всегда было уходить в сторону, и это уже стало его второй натурой, но тут он все-таки одумался и принял приглашение: тем лучше, пусть эта неприятность скорее кончится. А раз все равно сегодня вечером придется часа два толочь воду, не стоит пока и думать обо всем этом.
Всякая смерть – это повод для возрождения, даже из трупа вырастают злые цветы. После кончины г-на Дандилло, совпавшей с матримониальными проектами, все в его доме уже три недели тянулось к будущему. Комнату умершего дезинфицировали, освободили от всех предметов, связанных с болезнью, словно она уже никогда и никого не настигнет в этих стенах. Отдернулись занавеси, закрывавшие везде окна для защиты от шума, а после того, как Соланж передала некоторые мнения Косталя о маниакальной привязанности французов к вещам, загромождающим их жилища, и о том, как смеются над этим иностранцы, было выброшено немало всяческого старья.
Проветрилась и душа самой мадам Дандилло, у нее возникло желание переменить старую кожу на новую. Хоть она была тяжела для своего мужа, но и сама с трудом переносила его. От одной только мысли о влюбленности дочери, о том, что она через день отдается объятиям мужчины, мадам Дандилло помолодела и как бы пробудилась. Ей было уже пятьдесят два – возраст, приносящий женщинам немало беспокойств и переживаний. Но эти своего рода душевные волны никак не прибивали ее к берегу мужчин, у нее лишь начали возникать мысли о том, что после траура она изменит свои привычки, начнет «выезжать», отправится путешествовать, как принято говорить, «эмансипируется», то есть хоть немного займется собой, чтобы, наконец, пожить в свое удовольствие.
Но пока обе женщины в самый разгар августа оставались в Париже. Мадам Дандилло было необходимо заниматься делами о наследстве, хотя Соланж могла уехать к друзьям за город, в Этрета. И кроме того, что Косталю было бы тогда затруднительно видеться с ней, не давая повода для сплетен, он и сам не хотел покидать Париж. «Это единственное время, когда здесь нет друзей и родственников, и можно спокойно жить». Красоты природы мало прельщали его, а с возрастом и еще меньше, уступая место обостренному восприятию людей и самого себя. «У меня не возникает отвращения при случайном взгляде на дерево, но нет и желания разглядывать его. А что касается моря и этой дурацкой воды, плиссированной, как слоновый зад, так уж лучше и не говорите мне о нем. Есть вещи поинтереснее».
Письмо Косталя, совпавшее с таким расположением духа мадам Дандилло, показалось ей трогательным. Хотя некоторая резкость и поразила, но не вызвала раздражения. Как ни странно, все рассуждения Косталя ничуть не обидели ее, и она ждала встречи с ним в полнейшем спокойствии.
Когда Косталь позвонил у дверей, он был похож на побитую собаку. Он всегда старался избегать неприятностей (и поэтому никогда не делал ничего, требовавшего хоть какого-то напряжения), малейшая докука принимала для него катастрофические размеры.
Сначала разговор шел вокруг да около, оба ощущали некоторую неловкость. Мадам Дандилло, желая понравиться ему и вспомнив со слов Соланж о его увлечении Италией, как бы между прочим заметила, что он «чем-то напоминает итальянца», нимало не смущаясь совершенной фантастичностью подобного мнения. Наконец, тон разговора переменился, и сразу же все пошло живее – наш храбрец, не оглядываясь, выскочил из окопа и бросился вперед.
Он повторил все свои доводы, которые вдалбливал Соланж со времен Багателя. Мадам Дандилло слушала его с сочувствием и чуть ли не удовольствием. Но нет, читатель! Не беспокойся, она не влюбилась в Косталя. Просто после всех этих долгих недель у постели умирающего и встреч с деловыми людьми ей было приятно видеть в своей обновленной квартире молодого порывистого мужчину. Ей льстило, что здесь, в этой гостиной, где она слышала столько грубостей от сына и так часто ощущала презрение мужа, который превосходил ее не только умом, но и по своему положению в обществе (а ведь внутри семейств классы также имеют значение), теперь сидит знаменитый и всеми признанный человек и почтительно обращается к ней с этими милыми глупостями по поводу столь хорошо известного ей дела.
А она действительно хорошо знала, что такое брак в общепринятом значении (хотя случаются и прекрасные исключения). Как-то раз г-н Дандилло ответил одному человеку, с которым у него не было даже приятельских отношений: «Что я чувствовал при женитьбе? Да ровно ничего. Зато четыреста тысяч золотых франков приданого дело хорошее. Я не любил ее, однако надеялся на привычку». Но так и не привык. Он сразу же дал ей почувствовать свое превосходство. Первое время, когда он говорил, что она глупа, это казалось ей любовью. Но вскоре она уже принимала его слова за то, чем они были на самом деле («Вы хотите переехать? Да вы просто сошли с ума!»). Она надеялась, что рождение Гастона сблизит их. Этого так и не случилось. В первые дни он не пожелал даже поцеловать этот только что испеченный пирожок и решился на это лишь через неделю, да и то с отвращением и страхом, покраснев до корней волос (мадам Дандилло считала, что именно от этого и произошел дурной нрав ребенка). Он не любил сына, хотя сам проводил много времени с молодыми людьми в своих спортивных клубах. Может быть, этот законченный эгоист чувствовал, что по отношению к своему сыну у него есть обязанности, не как с чужими сыновьями… Но и к ним он был, в сущности, равнодушен, а любил только свои теории, которые они должны были подтверждать. Она же погрузилась в незамысловатые заботы по хозяйству и саду в большом провинциальном доме. По правде говоря, у нее не было никакой потребности ощущать любовь мужа (и еще меньше ту плотскую повинность, которая, к счастью, делалась все более редкой. В ней что-то слабо шевельнулось, когда он как-то назвал одну женщину восхитительной и еще когда рассказал, что к нему на улице Сен-Лазар подошла жрица любви). Ей только хотелось быть «понятой». Обычно женщина жалуется, что ее «не понимают», по одной причине – когда совсем нет любви или если любимый мужчина не отвечает ей с тем же пылом. Но у мадам Дандилло представление о «понимании» было куда скромнее: она хотела, чтобы муж хоть немного оценил ее и не взваливал на нее все заботы и всю ответственность (ребенок, дом), довольствуясь лишь правом кричать (ведь все неприятности исходили только от нее, и он обращался с ней хуже, чем с гувернанткой, что, впрочем, было совершенно логично, – она ведь не могла отказаться от места). Когда она обращалась к нему, он все-таки высовывал нос из-за своей газеты и отрывался от пятиборья, природного человека и прогноза на воскресенье, угрожавшего испортить ему легкоатлетический кросс.
Когда родилась нежеланная Соланж, он на сей раз явился только через два дня, а она проплакала все это время в своей одинокой постели. Так он наказывал ее за неосторожность. Уже не могло быть и речи о том, что новый ребенок сблизит их. «Все-таки, – думала она, – я буду не одна. Эти грязные скоты (муж и сын) заставляют меня страдать, и у меня есть право на утешение». Действительно, Соланж стала во всем таким утешением. Тем более, к пятидесяти г-н Дандилло начал чувствовать, что упустил свою жизнь, и стал ожесточаться, а жена, угадав это, воспрянула. Пришла ее очередь отпускать обидные намеки и устраивать сцены, которые всегда заканчивались одним и тем же: она внезапно обрывала их и поднималась к себе в спальню (в два часа дня), после чего уже не выходила. Она отыгрывалась за все эти двадцать пять лет своей тягостной жизни. Иногда она выхватывала у г-на Дандилло газету и жгла ее. Если он пожимал ей руку, она потом мылась. Она неохотно целовала Гастона после отцовского поцелуя. Когда он умер, она попыталась хоть немного поплакать, но из этого ничего не вышло.
Таким был собственный опыт супружества мадам Дандилло к тому времени, когда она настолько хотела выдать свою дочь за Косталя, что ради этого уже почти соглашалась на многие унижения. Интеллектуальное превосходство Косталя, его эгоизм и его странности, разница в возрасте и разница в понимании жизни, полуфригидность Соланж – все это почти полностью повторяло темные стороны ее собственного замужества. Но она была совершенно уверена, что теперь-то из всего этого получится только счастье. Она вполне искренне преподнесла Косталю апологию брака, подобно тем высоконравственным отцам, которые отвечают директору пансиона, жалующемуся на поведение их отпрыска: «Лучше бы вы сказали, что он умер, чем слышать о таких проступках!..», хотя сами были в коллеже первыми из проказников. Безответственность женящихся молодых людей вполне простительна. Но что сказать о тех, кто женит их и все понимает или должен понимать? Воистину, можно подумать, что змея брака столь же присуща роду человеческому, как и змея совокупления.
Время от времени мадам Дандилло возражала на доводы Косталя. У нее было множество аргументов, которые, правда, не достигали цели, но она не могла придумать ничего, способного поколебать его. Без ложного стыда Косталь говорил о долге творчества, как человек, который знает, что козыри у него в руках.
– Но разве простое биение сердца не может быть самым чистым произведением искусства? – спрашивала мадам Дандилло. – И потом, какая же это жизнь в одиночестве? Женитесь, и у вас будет, по крайней мере, добрый очаг, хорошая кухня, повсюду свет и шум. Но, конечно, и кое-какие хлопоты, ведь иначе не бывает. Зато все-таки это жизнь!
«Шум!» Вот что им нужно. Их ужасающая внутренняя пустота требует «шума», но никак не уединения, ведь иначе они осознают свое небытие. «Хорошая кухня!» Им кажется, будто я способен разделить их гнусное счастье, а моя теперешняя жизнь – это не жизнь!
Мадам Дандилло и вправду считала, что существование Косталя нельзя назвать жизнью и настаивала на своем, иронизируя над холостяками. Но ведь холостяки разные, и смешно слышать эти рассуждения об «одиночестве», наполненном иногда очаровательными созданиями, которых не может быть у человека женатого; и в безбрачии возможно своего рода супружество, как и в супружестве холостяцкое существование. Тогда уж лучше ничего не говорить, если в «старые холостяки» зачисляются Флобер, Ницше и Бодлер.
Конечно, есть стереотип «спутницы жизни» или такой: «Ухаживать за вами в старости». И еще более классический: «Нужно поступать так, как делают все!»
– Неужели некоторый распорядок пугает вас? Вы всегда были хозяином самого себя, подчинялись своим капризам, но все-таки когда-нибудь придется последовать всеобщему закону. Если вы не женитесь, то в конце жизни у вас будет ностальгия по домашнему очагу! И при виде возвращающегося к себе домой добропорядочного клерка, которого ждут жена, дети и горячий суп, вы вздохнете: «Ах, человеку не нужно ничего другого!»
Косталь вспомнил слова Шиллера (в «Жанне д’Арк»): «Даже боги не смогли победить глупость». Когда-то он привел их в статье для вечерней газеты. Весь его текст был полностью напечатан, кроме этой фразы. Во французских газетах не говорят о глупости.
– Она во всем откровенна (Косталь не мог сразу понять, хорошо это или плохо) и очень заботлива. Она приведет ваш дом в порядок («А зачем тогда нужны слуги?»). Она не любит роскоши и не будет разорять вас своими нарядами. Автомобиль? Она сказала мне: «Автомобиль мне совершенно не нужен» и раз двадцать твердила, что ее призвание в подчинении мужу, в том, чтобы быть восточной женой. («Да, это вполне уместно».) Она будет помогать вам. Знаете, она ведь вовсе не глупа! Она может перепечатывать ваши рукописи.
«Она будет ходить вместо вас по издательствам и благодаря своей красоте добьется выгодных условий», – продолжал за мадам Дандилло Косталь, которого уже распирало от сарказмов. Вчерашняя симпатия к этой женщине таяла, как снег на солнце. И уже одно то, что Соланж близка с нею, отбрасывало саму девушку куда-то далеко-далеко. А ведь завтра мадам Дандилло может получить права и на него: требовать счета, знать подробности его жизни, входить к нему в любое время и вмешиваться в дела. (Косталь разглядывал ее совсем не женственные руки – узловатые, с проступающими венами, похожие на лапы хищной птицы.) Он вдруг вспомнил название только что вышедшего романа – «Неизвестные в моем доме»: «У меня и так уже есть одна семья, не хватает еще и второй! Жениться на какой-то одной женщине куда ни шло. Но ведь с нею получаешь еще и целое стадо неизвестных личностей, отвратительный сброд отцов и матерей, братьев и сестер, дядюшек, теток и кузенов, которые тоже получают права на вас и в самом лучшем случае лишь съедают ваше время. Нет, люди просто безумны. Все это ужасно и отвратительно. Если бы мне непременно надо было жениться (например, по требованию закона), я уж лучше взял бы себе воспитанницу из приюта. Совершенно серьезно, без шуток».
Косталь заговорил о «тягостности» женщин, рассказал об одном случае, поразившем его: он сидел как-то в маленькой лодке-душегубке неподалеку от берега, и вдруг это утлое суденышко накренилось под какой-то тяжестью, и ему пришлось налечь на весла. Казалось, некое наваждение парализует лодку. И тут раздался смех: за корму держалась и плыла женщина, словно на буксире. Оказалось, что это та, в которую он был влюблен… И еще в другой раз, он видел, как лягушка оседлала между своих лап рыбу и целый день неподвижно сидела на ней, пока рыба совсем не задохнулась…
Рассказывая, Косталь изобразил на лице ужас, но его гримаса показалась мадам Дандилло «очаровашкой» – она с легкостью переходила на жаргон мелких лавочек.
– Неужели вы так боитесь женщин? – спросила она чуть ли не с торжествующим видом. Косталь хотел ответить ей, что даже сильнейший из сильных упускает победу, если ему в глаз попадает соринка, что лев не напрасно боится комара и что «муха, попавшая в вазу с благовониями, портит весь аромат», как сказано в Св. Писании. Но обо всем этом затруднительно говорить в гостиной, даже если это помпейская зала с фавном и поддельной бронзой, нечто подобное приемной дантиста, с той лишь разницей, что здесь вас хотят женить, а не вырвать зуб. Впрочем, подумал наш герой, разница не так уж и велика.
– Посмотрим практически, – произнесла, наконец, мадам Дандилло.
Она сказала, что согласна. Согласна с чем именно? Со всем. Чтобы свадьба была в провинции, а «узкий круг» ограничивался четырьмя свидетелями. Она соглашалась на разделение имущества: Соланж будет получать от нее ежегодную пенсию, а приданое лишь через несколько лет, когда их союз упрочится. («Знаю я этих богатых буржуа. Платить она перестанет намного раньше, и все закончится присылкой почтового конверта», – подумал Косталь.) Она соглашалась и на чисто гражданский ритуал, потом будет и церковь, когда брак даст гарантии устойчивости. «Нет смысла вмешивать церковь в пародию на брак», – при этих словах Косталь вздрогнул, именно такую фразу написала ему Соланж. Неужели ее письмо появилось под влиянием мадам Дандилло и, быть может, даже продиктовано ею? В таком случае Соланж солгала. Значит, девочка, как ребенок, повторяла сказанное дома. Косталя снова покоробило их низменное представление о католичестве. «Религия европейцев хуже, чем если бы у них не было вообще никакой». Он не смог удержаться, чтобы не сказать ей об этом.
– Сударь, я не думала, особенно по вашим книгам, что именно вы будете учить меня религии! – обиделась мадам Дандилло и поджала свои куриные губки. Она была из тех женщин, которые вызывают улыбку своими жеманными минами и замораживают смехом. Отнюдь не чувствуя себя оскорбленной, она тем не менее полагала, что раз уж речь зашла о религии, будет хорошим тоном казаться несколько обиженной. Для светских людей церковь лишь повод, как и Иисус Христос повод для самой церкви.
Но Косталь был искренен:
– Если бы я претендовал на то, чтобы считаться католиком, ничто не мешало бы этому. И если бы папа предложил мне кардинальскую шапку, как г-ну де Тюренну, который заслуживал ее ничуть не более моего, я охотно согласился бы. И без малейшего хвастовства я вполне уверен, что из меня получился бы великолепный кардинал.
Послышалось, как курица кладет яйцо, – странный звук для авеню де Вильер. Мадам Дандилло рассмеялась, как девчонка, закрывая рот ладонью. Она не могла понять, что Косталь говорит вполне серьезно. И если бы ему вздумалось делать карьеру в церкви, то он был бы там не хуже Александра VI Борджиа. С личными пристрастиями в нравах и непоколебимой твердостью относительно вероучения.
Оказывается, эта заботливая мать уже решила, что после гражданского брака, проезжая по деревенской глуши, они смогут получить благословение какого-нибудь сельского кюре. Таким образом они не только доказали бы ей свое соединение через церковь, но и то, что это нужно им самим. А тогда уже можно будет сообщить в «Фигаро»: «Супружеская пара получила благословение и т. д. …» Для Косталя в ее предположении выражалась самая суть богатой буржуазии.
Он попросил еще немного времени подумать, и мадам Дандилло охотно согласилась. Если Косталь чувствовал, что скатывается вниз, то и ей казалось, будто в своей беспредельной уступчивости она опускается. «У нее совсем нет гордости!» – подумал он. Но, в конце концов, какая разница между гордецами и людьми смиренными? И тем, и другим приходится одинаково глотать пилюли. Да и не бывает никаких гордых людей, просто одни много говорят о своей гордости, а другие нет.
Сказав, что ему нужно подумать, он на самом деле хотел посоветоваться со своим адвокатом, которого не решился взять с собой к мадам Дандилло. Каким образом можно развестись с женой, если она ни в чем не провинилась?
Выйдя на улицу, он подумал: «Это ни на что не похоже. Уж не сплю ли я? Хороша авантюра!» Как будто, провожая приятеля, он вошел в вагон, а поезд внезапно тронулся, не дав ему сойти и увозя неизвестно куда.
Женщины часто говорили, что у мэтра Дюбуше какой-то неприятный вид. Обычно это относится к тем мужчинам, которые держатся с важностью и достоинством или хоть с какой-то серьезностью. На самом деле мэтр Дюбуше был отъявленным скептиком и изо всех сил старался сохранять серьезность, что совершенно необходимо в суде, – иначе там все лопнули бы от смеха. Однако он вознаграждал себя за эти усилия некоторыми специфическими удовольствиями, доставляемыми в самом зале заседаний. Где еще можно так багроветь от натуги, вопить, задыхаясь и обтирая пот, проливать, наконец, слезы лишь ради того, чтобы доказать невиновность какого-нибудь типа, который уже признался тебе в своем преступлении? Где еще можно так переворачивать факты, искажать тексты, отпускать шуточки по поводу свидетелей, и все это при поддержке, – да что там поддержке! – при бурном энтузиазме всего зала? Разве ради этого не стоит пойти на кое-какие жертвы, особенно такому человеку, который превыше всего ценит острословие? Со своим голым черепом, внушительными щеками и золотой оправой очков Дюбуше имел вид мыслителя без мыслей – карикатура на скептиков и скептизм, которые все-таки достойны лучшего. Его не любили, потому что он зарабатывал больше других и не упускал случая показать это. Ведь для бедняка человек, имеющий деньги, подобен горилле.
– Герой моего романа, – сказал Косталь адвокату, – своего рода ненормальный, позволивший запутать себя в женитьбу из жалости к девице. По прошествии некоторого времени он убеждается, что брак мешает его так называемому творчеству. Я забыл упомянуть, что мой ненормальный – литератор. Он хочет развестись, но ему досталась совсем тупая жена, которая не только не изменяет ему, но вообще безупречна и не соглашается на развод.
– Тогда у вашего литературного идиота дела плохи. Развод при таких условиях невозможен. Они могут разъехаться, но останутся супругами.
– Послушайте, мэтр Дюбуше! Уж не хотите ли вы сказать, что бывают запреты, которые нельзя обойти? Да еще у нас, во Франции! Мой кузенчик как-то рассказал мне про одного своего приятеля – на вопрос, для чего нужны родители, он, не задумываясь, ответил: «Чтобы обманывать их». То же самое скажу и я: зачем вообще нужны законы, если не для испытания умных людей на изворотливость?
– Конечно, есть один способ… достаточно романтический, но раз уж речь идет о романе… Супругов разводят, если муж представит суду нечто, позволяющее заподозрить жену в неверности. Например, письмо к мужу, где она говорит, что с нее достаточно такой жизни, и все это не может продолжаться дальше. При этом подразумевается какая-то другая сердечная привязанность. Ваш идиот может сразу после помолвки потребовать у невесты такое письмо и хранить его до того дня, когда ему надоест супружеское состояние. Но правдоподобно ли, чтобы девушка согласилась написать подобную утку? Для этого уж очень ей должно хотеться замуж. Я, например, призадумался бы относительно ее характера. Но, быть может, ваша героиня именно такая.
«Как бы там ни было, – подумал Косталь, – движет ли ею любовь или безудержное желание „добиться этого“, но она напишет письмо и, уверен, не будет сильно брыкаться. Что она подумает? Конечно же, то, что и есть на самом деле: моя любовь меньше, чем забота о самом себе. Это еще раз покажет ей, чего можно ждать в будущем. Да и с моей стороны это честнее».
– Ну, так что, этот парашют раскрывается или нет?
– Обычно должен открываться.
– Тогда сделайте милость, составьте для меня это письмо. И, прошу вас, тщательно взвесьте каждое слово. Я хочу, чтобы мой идиот благополучно приземлился в благословенных прериях вновь обретенной свободы.
– У вас есть перо? Тогда диктую: Друг мой…Нет, этого не нужно. Начнем ex abrupto [11]11
Сразу, без подготовки (лат.).
[Закрыть]: Я пишу к вам потому, что в вашем присутствии…
– …чувствую себя уничтоженной.Превосходно, вы сразу нашли нужный тон. Оставьте пустую строку, я напишу: та-та-та и та-та-та. Дальше?
– Пора уже понять – наш опыт не удался. Конечно, вы всегда предупреждали меня, что я буду на втором плане в вашей жизни, после вашего творчества. Но я и представить себе не могла, как это будет на самом деле. Теперь я прекрасно понимаю, что совершенно ничего не значу в вашей жизни и… и…
– …и как бы вы ни старались скрыть это с тем благородством, которое я всегда видела в вас…Простите, я уже так привык редактировать статьи о самом себе, что хвалебные эпитеты непроизвольно приходят на ум, подобно какому-то тику… и вы показываете это, да еще при ваших нервах, с такой неосознанной жестокостью, что подчас просто убиваете меня.
– Я не могу переносить больше такую жизнь, при которой жена писателя вообще не должна быть женщиной.
– Ну, это уж слишком красиво, все сразу угадают мое перо. Впрочем, оставьте – я напишу покорявее. Теперь нужно немного оскорблений. Вот так, например: Вы всегда считали, что мое присутствие станет в конце концов, для вас тягостным, но такую тяжелую жизнь, как с вами, я даже и представить себе не могла…
– А теперь самое главное: …равно как и то, что какая-то иная жизнь сможет сделать меня счастливой. Не отвечайте мне. Единственная цель этого письма – чтобы для вас не было неожиданностью, если случится то, чего вы, несомненно, желаете.
– По-вашему, этого достаточно? – спросил Косталь с таким лицом, какое бывает у пассажиров самолета, смотрящих на упакованный парашют.
– Если это не сработает, значит, вообще ничего не поможет.
– Подождите, – сказал Косталь, – нужно еще присыпать сюда мишуры чисто женского красноречия. – Он наставил вперемежку между фразами многоточий и восклицательных знаков, а в самом конце написал: Так вот вам!
– Браво! Это вот вам!просто бесподобно, – засмеялся Дюбуше.
Прежде чем расстаться, они еще немного покрасовались друг перед другом своей интеллектуальной утонченностью:
– Но уж вы-то, я надеюсь, – сказал Косталь, – не верите в таинственную непознаваемость женщины? Забавно, но все мужчины в разговорах друг с другом единодушны: в женщине нет даже и тени какой-либо тайны. Однако, когда они пишут или говорят на публике, тянут все ту же старую песню о мистической Еве.Думаю, в такие моменты, действуя как бы в качестве существ общественных, они бессознательно берут на себя роль вербовщиков и глашатаев, заботящихся о продолжении рода человеческого, в интересах которого, несомненно, превознесение женщин. Действительно, что с нами станет, если мужчины будут видеть их такими, каковы они на самом деле! На мой взгляд, мужчина желает женщину не потому, что она красива, но считает ее красивой в оправдание своего вожделения. И точно так же он мечтает о ней не из-за ее «таинственности», но придумывает для нее «тайну» ради своей мечты, той мечты, которую внушает ему не столько природа, сколько само общество, используя для этого все способствующие продолжению рода средства.
– Вот уже тридцать лет, как я наблюдаю в этом кабинете женщин, и обычно они не держат здесь язык за зубами. Так вот, скажу вам: всякий здравомыслящий мужчина читает любую женщину как открытую книгу, видит все движущие ею чувства, как если бы он смотрел через стекло аквариума на плавающих там рыб. Но даже самая умная женщина напрасно будет заглядывать в мир мужчин и подслушивать у его дверей. Они все равно останутся для нее непроницаемой тайной. Доказательство: как бы слабо подчас ни обрисовывались женские характеры писателями-мужчинами, они несравненно глубже той гротескной беспомощности мужских образов, созданных пером романисток.
Они поболтали еще немного, но для нас вполне достаточно уже сказанного. Как бы то ни было, и есть ли тайна в женщине или же ее нет, но в мужчине она несомненна – это тайна того, как женщина может любить его.
Через четверть часа он уже у себя дома. Резкий переход от низменного к возвышенному, от водевильно-судейской пронырливости к запрокинутому лицу женщины, преображенной любовью.
А потом:
– Я виделся со своим адвокатом. Он сказал мне: «Для вашего персонажа есть одно средство (я представил дело так, будто речь идет о моем новом романе). Но нужно, чтобы героиней была молодая девушка, страстно в него влюбленная и бесконечно доверяющая ему, каких теперь уже и не бывает, – античная дева из драмы Корнеля. Может ли она быть в вашей книге?» Я отвечал, что, не будь моя девица корнелевской героиней, она была бы не способна ни на что большое и благородное. «В таком случае, – продолжал он, – вот какое есть средство».
Косталь объяснил ей все дело и показал само письмо. Ему было немного стыдно. Они сидели на стульях, он отодвинул свой – чтобы не видеть ее лица или, быть может, чтобы она не смотрела на него. Но, улыбаясь, она повернулась к нему:
– Я понимаю, это возвратный чек.
– Что вы имеете в виду?
– Когда покупаешь вещь в большом магазине, ее можно возвратить, если она не понравится. Для этого дают возвратный чек.
– Вы восхитительная девушка, – воскликнул он, тронутый тем, с какой мягкостью она приняла все это. – Я называю его письмо-парашют,пусть теперь оно будет возвратным парашютом. Любите ли вы меня настолько и есть ли в вас достаточно корнелевского духа, чтобы согласиться на подобное?
– Да, – ответила она своим поставленным голосом.
– Благодарю. Вы и вправду послушное создание, из тех, кто мне по сердцу, и я хотел бы всегда видеть вас такой, подобной шеше. Шешами называют арабские шарфы, которые можно сгибать или складывать, как хочешь. У арабов они служат попеременно шейными платками, шапками, салфетками, веревками, мешками, опахалами, поясами, подушками и даже штанами. Я хочу, чтобы вы были моим вторым я и ничем другим, и мне можно было бы вполне доверяться вам и никогда не наскучивать вами.
Черновик письма лежал на столе. «Пусть она сейчас и написала бы его». Сделав первый шаг, он не мог решиться на второй, запаса наглости у него хватило только на эти четверть часа; она переменится сама, для этого требуется некоторое время. Кроме того, у него была только своя почтовая бумага, которую сразу распознали бы в суде. Нужна или ее бумага или любая другая, лишь бы у нее был «дамский» вид, то есть сразу бросающаяся в глаза. Ладно, будем говорить о чем-нибудь другом.
Он спрашивал себя: «Она соглашается от любви ко мне или из гордости? Впрочем, не все ли равно, не буду же я ломать себе голову о том, что у нее в душе. Если по любви – прекрасно, еще одна причина для женитьбы. Если из гордости – значит, она чудовище, и мне будет интересно жить вместе с чудовищем. Итак, ваши дела, – сказал он себе, – на верном пути».
Дневник Косталя
23 августа. – Вот уже пять недель, как я живу в настоящем аду: у меня нет ни достаточной любви, чтобы жениться, ни решимости на разрыв. Вчера, расставаясь, сказал ей: «Ваши дела все лучше и лучше». А сейчас утром опять в сомнениях. Пять недель голова занята, и сердце ни к чему не лежит. Жизнь одновременно и зажата, и растрепана. Каждое утро из-за самых пустячных поводов меняется настроение. Подхожу к окну и, завидя на улице смазливое личико, кричу себе: «Отказаться от охоты на кошечек, нет, это просто ужасно!» Заметка в газете о молодом крестьянине, который на вопрос мэра: «Берете ли вы в жены…» отвечает: «Нет», «и спасает себя от непоправимого», – добавил репортер, подразумевая, что «здравый смысл» считает это чем-то непоправимым. И во мне уже опять «нет».Но через минуту вспоминаю какое-либо ее словцо или ее плюшевого кролика и поворачиваю назад к «да». Эти непрерывные метания разрывают меня. Настроение меняется буквально каждую минуту.То я боюсь и ее, и ее мать, и все их семейство, то раздуваюсь, как парус, при мысли, что смогу сделать ее счастливой. (Раньше у меня были любовницы, которые доставляли мне счастье, а теперь завожу жену ради ее счастья. Всему свое время.) Сейчас, когда я пишу, мне больше всего хотелось бы уехать, например, в Марокко, к милой Радидже, и провести с ней три или четыре месяца, а потом, возвратившись, сделать Соланж своей любовницей. И ничего больше. У меня столько путающихся желаний, и они сменяются с такой быстротой, что я не успеваю даже выразить их.
И на что бы в конце концов я ни решился, несчастья надолго суждены мне. Если женюсь – это абсолютная неизбежность. Если нет, то и в своей возвращенной свободе все равно угрызения совести за причиненные ей страдания не дадут мне покоя. Да еще мысли, что, может быть, с нею мне было бы лучше и что еще не поздно, пока она не замужем..