Текст книги "Сказания земли Ингесольской (СИ)"
Автор книги: Анна Котова
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
– Только дурак сначала делает детей, потом думает, как будет их растить. Шаману такое непозволительно. А я… я дурак.
– А другого все равно нет, Ланеге, что ж теперь поделаешь. Придется умнеть помаленьку. И знаешь… Хорошо, что ты дурак.
– Чего ж хорошего?
– Вот когда поймешь, тогда, глядишь, и вправду станешь умнее… Ну, подъем, шаман. Сейчас явится твоя теща.
* * *
В прихожей чужой дух.
А, вот в чем дело. Чужая куртка. И обувь незнакомая.
И в кухне брякает сковорода и шумит вода, и неразборчиво – что-то говорит Иренка, и голос у нее…
Вылезла из уличного быстро и тихо, повесила пальто подальше от этого… чуждого. Неприятное чувство. Приходишь к себе домой, а там – вторгся враг.
Ну, может быть, и не враг. Но все равно – ощущение неуюта и смутной опасности. Кого она там привечает, неужели?..
Вошла в кухню. Из-за стола поднялся – высокий, гибкий, хищный. Длинные волосы по плечам, восточный разрез глаз, и скулы. Не сказать, чтоб красивый, но притягательный. Совсем не такой, каким она себе его представляла. Моложе – и старше. Одет бог знает во что, майка с клыкастым уродцем на груди и тренировочные штаны, подозрительно знакомые – уж не старые ли шмотки Вита? Но – безобразие наряда не сбивает впечатления. Поверить, что колдун – можно. Что деревенский… не знала бы, не подумала бы.
Собственно, следовало ожидать: видела же рисунок. Там, правда, лица нет, но вся фигура – вот именно такая. А все равно: раз из деревни, казалось, должен выглядеть пентюхом.
Этот – кто угодно, только не пентюх.
Поздоровался вежливо:
– Здравствуйте, госпожа Звалич.
Говорит без акцента – но сразу слышно: нездешний.
Не такой, неправильный. Чужой!
Ответила невпопад:
– Рангерт. Звалич – это бывший муж.
Мысленно выругала себя. Что за уточнения, зачем?.. От этого – такого – держаться как можно дальше, а она невольно одной фразой сократила дистанцию. Теперь будет труднее… Иренка, дуреха, пустила на свою территорию… от такого надо запираться на семь замков, а дочь – вьется вокруг, глаза блестят, светится вся.
Околдовал.
Стоит, смотрит, молчит.
Бросила резко:
– Что вам здесь нужно?
Иренка вздрогнула.
– Мама! – и набрала уже воздуха, протестовать дальше.
Протянул руку, коснулся ее плеча. И эта упрямица, которой если уж что втемяшится, никто не указ, – эта глупая девчонка выдохнула и смолчала.
– Я приехал навестить Ирену, госпожа… Рангерт.
Ответить как можно суше:
– Зачем?
– Я по ней скучал.
Он, видите ли, скучал! Ах ты…
– Не распускал бы руки, когда не надо, – не скучал бы!
– Мама!
– Молчи, с тобой мы еще поговорим! Явился! Думаешь, тебя тут заждались? Кому ты здесь нужен? Все, что мог, ты уже девочке испортил! Ей учиться… работу достойную… а ты!..
Голос сорвался. Зашипела:
– Ты… ты…
Как этот оказался рядом, непонятно. Взял за руку. Ладонь горячая.
– Госпожа Рангерт, успокойтесь, прошу вас. Сядьте, поговорим… давайте начнем сначала. Здравствуйте. Будем знакомы.
И Иренка, перебивая, из-за его плеча:
– Мама, это Петер. Ланеге, это мама. Мама, Петер приехал всего на сутки. Пожалуйста, только до завтрашнего утра, потом он уедет.
Ну вот, она уже сидит на табурете. Усадили. И чашку в руки сунули. Сладкий чай с лимоном. И этот, чужой, сидит напротив и говорит, говорит… и злость рассеивается, оставляя после себя пустоту и усталость. Еще вникнуть бы – что он там…
…что-то про обязательства, обстоятельства, терпение и понимание…
И ясно же, – зубы заговаривает, – и поддаешься тем не менее. Сковородой бы тебя по лбу, чтобы заткнулся наконец, дал бы собраться с мыслями…
И тут эти двое в один голос:
– Мама, ну сковородой-то зачем?
– Если вам так легче, стукните, я и голову подставлю.
Она что же – сказала это вслух? Нет же, молчала, даже рта не раскрыла.
Ну ладно, этот – он, в конце концов, колдун. Но дочь-то…
Чашка неловко задела стол, чай плеснул через край, хотела прикрикнуть – и с недоумением услышала свой собственный голос:
– Ладно. До завтра. Чтобы завтра и духу не было.
– Мама!
Быстрый темный взгляд на Ирену – уймись, девочка. Вслух:
– Обещаю, госпожа, только до завтра.
…Они ушли в Иренкину комнату и закрыли за собой дверь, а госпожа Леана Рангерт сидела на кухне, в недоумении уставясь на бледный отсвет лампы, качавшийся в недопитом чае. Я же собиралась гнать в три шеи…
Совсем задурил голову, причем в два счета.
Всплыло и ударило наконец со всей силы: этот – пусть он и уедет, не пройдет и суток, – отнял у нее дочь. Конечно, она пока здесь. Но она больше не мамина. Она – его.
Придет день, и он заберет ее совсем – и навсегда.
Еще не завтра. Но обязательно, если только не…
И я совершенно не представляю, что же – «не»!
Протянула руку к телефонной трубке.
– Алло, Казимира? Привет. Ты только сядь, у меня тут…
Мир, перекошенный и искаженный, задрожал, прояснился и медленно повернулся вокруг оси. Нужно возвратить его в правильное положение.
Придется потрудиться.
* * *
Он уехал утром. Ирене как раз пора было на работу, так что заодно и проводила.
Стояли на остановке, не глядя друг на друга, молчали.
Подкатил автобус.
– Ну все, – сказала Ирена.
Ланеге кивнул, быстро обнял – и действительно, все. Поглядела вслед автобусу, вздохнула и побрела к своей библиотеке.
…В Тауркане знала – везде глаза и уши. Думала, в городе иначе. Как бы не так: оказывается, видели, осмыслили, сделали выводы. Каждая из коллег не преминула поинтересоваться, что это за молодой человек прощался с ней на автобусной остановке? Говорят, интересный? Зои с абонемента сложила два и два:
– Это вчерашний «родственник из провинции»? Сдается мне, он вовсе и не родня.
А Амалия поджала губы и уверенно заявила:
– Дамы, ребеночек у нашей Ире будет черненький и узкоглазый.
И весь день никак не могли съехать с этой животрепещущей темы. Ирена отмалчивалась. По крайней мере, пыталась.
Как бы не так…
Вышла вечером с работы – голова гудела.
А снаружи снова была зима.
Мой шаман увез с собой тепло. Довезет ли до Ингесолья?..
* * *
…Зима завывала за окнами, отгораживая остров от прочего мира шевелящейся, кружащей, мчащейся вихрями мутной стеной. Можно было встать на лыжи, выйти в эту круговерть, спрятать нос в жесткий мех, надвинуть шапку на глаза – и самое большее через час оказаться в поселке. Другой боялся бы заблудиться на ровном белом пространстве озера, среди пляшущих снежно-белых теней – но не он, даже сквозь ледяной ветер знавший, откуда тянет дымом, теплом и людьми.
Можно было.
Нельзя.
Тысячей тончайших нитей вплелся Нижний мир в волчью шкуру. Придешь ты – придут и хаари.
Самому – нельзя.
Только если позовут, помнишь, волчара?
Не звали.
Какой сельчанин высунет нос в такую погоду? разве что совсем край. Разве что у него будет умирать ребенок. Если будет помирать сам – запретит домашним бежать через озеро. Уж лучше пусть его не спасут, да сами останутся целы.
Они и не шли, заперлись по своим дворам, отгородились заборами. Пережидали непогоду.
Сидел над альбомным листом, курил, карандаш быстрыми движениями скользил по бумаге. В ушах ревел тяжелый рок, грохотали ударные, басист вытворял что-то неимоверное на своих электрических струнах, хриплые голоса кричали, разрываясь от боли и страсти, злобы и отчаяния, – и глушили, слава демонам Нижнего мира, вопли этих самых демонов… и ветер.
Как он боялся сейчас ветра.
В заунывных всхлипах и взвизгах метели ему снова слышались голоса, которые – он знал – ему нельзя слушать, и из теней выступали очертания фигур, которые не следовало видеть, тем более они лишь чудились, он и не сомневался – здесь их нет, но они стояли, смотрели, дышали, бормотали… и карандаш метался, торопясь избавиться от желтых и черных – пустых – глаз, заглядывавших в душу человеку откуда-то из-за спины. Эти – те, кого не было – сопели в ухо, аж шевелились волосы, причмокивали за левым плечом, вкрадчиво нашептывали: врешь, не уйдешь, однажды будешь наш…
Он выворачивал громкость колонок на максимум, чтобы не слышать, стискивал зубы и рисовал июль.
Она улыбалась ему с листа, светлая, сияющая, солнечная. Солнечный водяной цветок, его Ачаи, его девочка, его женщина. Криво усмехался в ответ – и рисовал капли на золотых лепестках, водоросли в волосах, она стояла в воде у берега Чигира, волны качались возле бедер, крупные стрекозы вились возле плеч, мелкие рыбешки – у колен, и вся она была – июль. Он закрывал глаза, пытаясь не думать, только – смотреть и видеть… и видел.
Он рисовал ее – всплеском озера, и цветком, и женщиной, конечно, – тоненькой и юной, такой, какая однажды пришла к нему и навсегда осталась за веками, на губах и пальцах, – и отяжелевшей от его ребенка, такой, какой, наверное, она была сейчас, там, невообразимо далеко, о Хозяин вод, почему я здесь – один – без нее, почему… и россыпью бликов, и сиянием кожи, и пальцы вздрагивали, касаясь, и губы шевелились беззвучно – ему еще хватало сил не звать, остановиться на самом краю и удержать тоскливый вой.
На колени вспрыгивал Кош, здоровенный матерый котище, увесистый, жаркий, толкал лбом под локоть, напоминал о себе – и о ней! – и заоконное буйство отодвигалось и затихало.
О все духи Ингесолья, какое счастье, что здесь этот наглый зверина, самостоятельный, хищный… домашний.
Он опускал лицо в кошачью шкурку, и волк в нем фыркал, отряхивал лапы и уходил вглубь.
Он боялся спать. Среди снов его ждала Ачаи, и он же мог сорваться и – вдруг она поймет, что с ним творится? а она тянулась к нему через расстояния и время, он чувствовал это так же ясно, как чувствовал под пальцами кошачье мурчащее тепло, и шестигранную ребристость карандаша, и сыпучую мылкость обкатанного сотней рисунков ластика… шероховатость бумаги, скользкую целлофановую гладкость сигаретной пачки, боль от ожога – опять тушил сигарету не глядя, но волдыря не будет, какие волдыри у шамана… Иногда не выдерживал и засыпал, бывало – упав щекой на рисунок, и тогда вдруг оказывалось, что сон – не страшно. Она приходила к нему, прижималась, обнимала его бедную гудящую голову – и отгоняла призраков, и метель унималась где-то там, далеко за пределами их волшебного круга – и он понимал, что боялся напрасно, что здесь и сейчас, в этом блаженном тепле ее рук, он не скажет ей ничего такого, просто – ее же нельзя расстраивать, она не должна о нем беспокоиться, довольно и того, что она по нем скучает. И кроме того – они почти не говорили. О чем говорить, когда – наконец – июль?..
Но, просыпаясь, он вздрагивал – за окном по-прежнему неистовствовал буран, и из углов сверлили внимательные взгляды, и он знал – они ждут.
* * *
Потом погода наладилась. Стало немного легче.
Прояснилось, и оннегиры вспомнили о насущных надобностях, где не обойтись без шамана. Того прихватил ревматизм, у этого кашляет дочка, а те собрались на большую охоту, надо переговорить с Хозяином леса, чтобы не чинил препятствий, а еще лучше – дал удачу.
Ударил бубен, зазвучали нужные слова, забряцали подвески, оскалился волчий череп – и безумие, подобравшееся так близко, откатилось назад, притаившись до поры. Охон-та Тонерей мрачно ухмылялся, встречая шамана на туманных тропах Вечных лесов, и кривилась всеми четырьмя лицами красавица Караннун, выслушивая через него женские сетования, подхваченные ароматным дымом и впитанные горячей водой, качал головой и щелкал клювом Линере, а Унке уступал дорогу, издевательски кланяясь, – но люди не замечали ничего, их просьбы достигали нужных ушей, их болезни прекращались, их мертвецы не возвращались из Нижнего мира, зверь исправно попадался в ловушки, и рыба деловито глотала наживку, оголодав подо льдом.
Со своей работой он справлялся.
Только каждый выход отсюда – туда… и возвращение сюда – оттуда оказывались тяжелее предыдущих.
Потом начали всплывать воспоминания.
Они были всегда, просто лежали где-то в глубине и прежде появлялись лишь тогда, когда он сам этого хотел. Теперь же – выныривали непрошенными. Отрывочные картинки, выцветшие и смутные по краю, четкие и яркие в середине. Они поворачивались перед глазами, наливались цветом и звуком, и – пожалуй, он был им благодарен, такими они были знакомыми и ясными; и кроме того, они вставали на пути застарелого безумия, закрывая ему путь.
Правда, и делу – шаманству – они закрывали путь тоже.
Настанет день, когда он не сможет спуститься на тропы Вечных лесов – и хорошо, если за важной, но не жизненно необходимой поддержкой. Если же он не сможет последовать за уходящей душой…
Тогда ты кончишься, как шаман, Алеенге. И те, что притаились в тени, дождутся своего.
– Не дамся, – сказал он вслух.
Кот повел ушами и вопросительно мяукнул.
* * *
…Лето, теплынь, трава по макушку – я совсем мал. Не знаю, сколько мне лет, но не больше четырех, потому что мама еще жива. У Шаньи щенки, пятеро рыжих, мы возимся у крыльца, рычим друг на друга и шутя кусаемся, Шанья взирает на нас снисходительно и вылизывает с одинаковым старанием всех шестерых – и своих детей, и меня. Мама с бабушкой сидят на лавке под кустом бузины, краем глаза я вижу взблеск иглы в маминых пальцах. Бабушка курит длинную черную трубку. Она не признает новомодных сигарет – разве ж там табак! – и неважно, что новомодными они были на самом деле лет пятьдесят назад. В свой табачок бабушка добавляет кой-каких листьев и травок для забористости.
Это теперь я приблизительно знаю, что она примешивала в свое курево – догадался. Спросить уже было не у кого, когда я стал в этом понимать. Полагаю, кугули туда следовало бы класть поменьше, цапенница была и вовсе лишней, а багульник и бадан плохо сочетаются с бурохвосткой. Но тогда… тогда я знал только крепкий характерный дух курительного зелья – и любил его. Так пахли безопасность, забота и грубоватая ласка, так пахла волшебная сказка, колыбельная песня и предвкушение обеда.
Белохвостый прихватил меня зубами сильнее, чем следовало, я возмущенно завопил, отпихнул его морду. Белохвостый не понял, сунулся снова, и тогда я зарычал и сам его укусил. За ухо.
Мама приподнялась с лавки, спросила встревоженно:
– Карасик, милый, что?..
Бабушка пыхнула трубкой.
– Не суетись, Анеле. Какой он карась, смотри – самый настоящий волчонок.
Мне очень понравилось, что я настоящий волчонок. Я закричал:
– Я волк! я волк! Съем! съем! – и мы покатились плотным клубком, щенки – рыча и взлаивая, я – хохоча во все горло.
Мама называла меня карасиком, и ей приходилось объяснять, что это за рыбка – ну да, ашка, мелкая, золотистая, бестолковая. Водится везде, и в Ингелиме тоже, конечно, вот вчера на ужин жарили… Но «карасик» звучало мило, а «ашка» – скучно и обыденно. Мне нравилось быть карасиком, пока бабушка не разглядела во мне будущего волка.
Интересно, видела ли она что-то – или просто случайно угадала.
…И это все, что я помню о маме.
* * *
…Встал, снял с полки посылочный ящик, высыпал на стол запасы трав. Это тоже средство. Привет тебе, бабушка, чья душа давно вернулась в этот мир в ином теле – кажется, я даже знаю, в каком. Красивый человек. Не лицом – сутью. Впрочем, я могу и ошибиться. Он еще слишком юн, чтобы проверять… а я не стану проверять специально. Если ты, бабушка, захочешь напомнить мне о себе – ты дашь мне знать.
Вот сейчас – сам я вспомнил о твоих травах или ты подсказала мне, подтолкнула под локоть? Но все-таки цапенницу я не буду мять в курительное зелье, от нее потом только хуже. Тебе-то было в самый раз, а мне, с моей шаткой психикой, ни к чему.
Раз мои воспоминания так рвутся наружу, я помогу им.
И они отойдут с моей дороги.
Выхода нет: я должен быть тем, что я есть, до тех пор, пока в силах.
Если силы иссякают… ну что же, я их подхлестну.
Сегодня меня не позовут. В Тауркане тихий спокойный вечер. Может быть, завтра… сегодня – наверняка нет.
…И все-таки бадан и багульник плохо сочетаются с бурохвосткой, да…
* * *
– …Ты волк, – сказал Кииран.
Я кивнул.
– Это плохо.
Я пожал плечами: плохо ли, хорошо ли… я волк, и тут уж ничего не поделаешь.
– Волк не приручается. И волк ненасытен.
Я открыл было рот – возразить, но Кииран поднял руку, и я промолчал.
– Не приручается, всегда хочет быть себе хозяином. Тебе придется всю жизнь крепко держать его за уши и кусать за холку, чтобы помнил, кто из вас двоих первый. Горе тебе, если твоя рука ослабеет.
Костер угасал, над темно-бордовыми углями изредка вспыхивал и снова исчезал синий язык пламени. Кииран подцепил за ручку закопченный котелок, вытащил из костра, поставил на песок. Бросил в кипяток связку листьев, пригоршню ягод, пару черемуховых веток. Пододвинул котелок ближе к углям – настаиваться.
– Придет день, когда ты больше не сможешь сдерживать волка. Ты состаришься и одряхлеешь. Он – нет.
Я-волк прижал уши и оскалился. Я-человек с силой вжал ногти в ладонь, и волк, ворча, нехотя отодвинулся внутрь меня.
– Вот об этом я и говорю, – сказал старик.
Я сидел, скрестив ноги, напряженно держал спину, боялся расслабиться и дать волю зверю, ворочавшемуся глубоко на дне меня.
– И волк ненасытен. Ему всегда мало. Нет, мясом его накормить можно, но его нельзя накормить свободой. Чем больше даешь – тем больше хочется. Спасение твоего разума в том, чтобы выпускать волка наружу – но под неослабным присмотром. Что бывает, если он сидит взаперти, ты уже знаешь. Что бывает, когда он полностью свободен, ты знаешь тоже.
Я знал – и не знал. Я-человек почти ничего не помнил. Я-волк помнил, но не мог связно объяснить мне-человеку, как хороша была его свобода.
Может быть, отдав волку полную власть, я был бы счастливее…Я? это был бы не я. Всего лишь – еще один зверь, вечно шастающий на границе миров, не думающий ни о чем сложнее насущной добычи, занозы в лапе и волчицы.
Мысль о волчице показалась мне-волку необыкновенно привлекательной. Я-человек сильнее стиснул кулак. На ладони проступила кровь.
– В тот день, когда ты научишься быть волком, оставаясь человеком, ты обретешь мир. Но знай – и будь к этому готов: однажды волк победит. Все, чему я могу тебя научить – быть человеком больше, чем волком, и быть человеком как можно дольше. Когда я пойму – ты можешь, я умру спокойно. – Вздохнул, уточнил: – Человеком.
Взял чашку, зачерпнул из котелка настой, который вряд ли можно было назвать чаем – именно чайного листа там не было вовсе. Подул на горячую жидкость, осторожно отхлебнул. Покивал.
– Хорошо. Пей, Ланеге.
Сидели, молча тянули из деревянных чашек горький, пахнущий осенью и дымом напиток, и от вкуса этого чая волк скукоживался, уменьшался. Задремывал.
– Настоящий шаман умирает человеком, – заключил старик. – Ты силен. Ты сможешь.
Я взглянул на окровавленную ладонь. Плеснул из чашки по полукруглым ранкам. Больно, но так скорее заживет.
– Я смогу, – сказал я тихо. – Я умру человеком.
* * *
…Вот именно.
Бабушкин табачок и чай Киирана.
Раз уж у меня нет твоего голоса, и взгляда, и тепла твоей руки – так хотя бы это.
Но умру я – человеком.
* * *
До равноденствия он продержался.
Шаг – уверенный, голос – твердый, взгляд – острый… а что под глазами круги, это ничего. За маской не видно.
И – пути открывались все легче и легче. Там, где раньше требовались часы, теперь уходили минуты.
Мы были правы, – говорили в Тауркане. – Он силен как никогда. Ветры меняют направление по его слову, духи шарахаются от него, если он серчает, и приползают на брюхе, если он велит. Говорят, охон-та Кулайсу кланяется ему при встрече, а охон-та Тонерей старается не попадаться на глаза. Вот какую силу тянула из него та, приблудная. Хорошо, что она уехала. Правильно сделала.
И Аглае Семецкой, неожиданно для всех прилетевшей в поселок праздновать весну – чего она не делала добрых лет семь – так и сказали.
Очень удивились, увидев тревогу на ее лице.
* * *
Если бы Аглаю спросили, почему именно сейчас, на равноденствие – она не смогла бы объяснить. Она и сама не понимала, чего не сиделось ей в городе, в уютном доме, под шелковым абажуром с бахромой, – только чувствовала: если не поедет в Тауркан в ближайшие дни, что-то в этом мире расколется… сломается… порвется… а ей, возможно, дано склеить… или зашить? Внутри тянуло и дергало все сильнее, и наконец настало утро, когда она просто оделась потеплее, прихватила сумку с необходимыми мелочами и пошла тормошить Андера. Тот упирался, ссылался на неустойчивую погоду, уверял, что не разрешат вылет – однако ветер улегся, а полет разрешили.
Сердце щемило всю недолгую дорогу, надеялась, в поселке отпустит – наоборот. И когда после радостных приветствий – каждого обнять, каждого! Чуть ли не всех их она когда-то учила, а если не их самих, так их детей или внуков! – когда старый Ыкунча похвастал небывало возросшими силами шамана, она поняла: вот оно. Вот в чем дело. Почему это плохо – кто знает, но это плохо.
Очень.
Спросила, где он.
Да как всегда, на Чигире, но ведь равноденствие, праздновать будем, радоваться будем – а он будет говорить с Тремя мирами и просить хорошего года и благополучия. Придет. Подожди до заката. Заходи – ко мне! Нет, лучше к нам! Не слушай, охо-диме, к нам иди, старуха пирогов напекла…
* * *
Две трети марта – на Ингелиме еще морозы, хотя небо светится весной. И лед толст и крепок. И снег скрипит под лыжами не хуже, чем в январе. А тени уже синие, и обращенные к солнцу стороны снежных увалов покрылись тонкой сверкающей ледяной коркой. Шаг легок, и заходящее солнце, светя прямо в лицо, греет щеки. Хорошо, что глаза скрывает кожаная бахрома, – не то заслезились бы… их и за завесой ломит. И дыхание сбилось – вот же… быстро. Раньше такого не бывало. Ну ничего. Замедлить ход, заставить себя дышать глубже и ровнее, и все.
Костры. По кругу, по грани миров, бубен рокочет, голос летит ввысь, и весна отзывается – пусть люди еще не слышат этого, он-то не упустит этот звон, и щебет, и шорох, они все ближе, не завтра, но – рядом, и сердце ликует, и тени Нижнего мира отползают подальше от языков пламени и слаженных вскриков оннегиров. Лето будет щедрым и теплым, рыбалка – удачной, а к осени богатая дичь нагуляет изрядный жирок – и не пройдет мимо охотников… весна! Завтра весна, радуйтесь!
Общий ритм пронзает три мира, и просыпаются замершие на зиму соки, и ворочаются воды, подтачивая надоевшие льды, и солнце спешит на зов, и птицы в дальних краях расправляют крылья, готовясь к перелету.
Айя!
* * *
Отступил в тень, повернулся, чтобы идти. Лыжи ждали, воткнутые в сугроб возле забора Саукана.
– Постой, – сказал всю жизнь знакомый голос, сейчас по-учительски твердый и строгий.
Захотелось сделаться маленьким и незаметным. Или поспешно отозваться: «а чё я, я ничё!»
– Здравствуй, охо-диме. Какими судьбами?
– Здравствуй, Алеенге. Вздумалось вот… молодость вспомнить, да.
– Кто тут моложе тебя, охо-диме?
– Льстец, – усмехнулась Аглая. И – жестко: – Рисуешь – без передышки, так? Что еще? Голоса?
– Работа у меня такая – слушать голоса этого мира и двух смежных впридачу.
– Не увиливай, Ланье. Отвечай.
«Ланье» – это серьезно. Это не ласковое «Ланеге», не официальное «Алеенге» и не укоризненное «Петер, как не стыдно!». Это – вызов к директору, двойка в четверти и трехнедельный запрет на посещение кружка.
– Охо-диме…
– Я жду.
Неохотно, сквозь зубы:
– Ну… есть немного.
– Немного? – в ее голосе негодование и боль. – Это – немного? Врешь – и думаешь, в темноте не увижу?
Молчит.
– Чего ты боишься, Ланеге? Мне ты можешь сказать.
Отвернулся, явно ищет возможности сбежать куда подальше.
– Послушай, мальчик. Старик Кииран бьется лбом о деревья Нижнего мира. Он добился, чтобы вот этого с тобой не бывало, и умер, надеясь, что ты выдержишь, а ты?
Ссутулился, смотрит под ноги, молчит.
Положила ладонь на расшитый кожаный рукав. Мягко:
– Скажи же. Чего ты боишься, Петер Алеенге?
Выдохнул.
Тихо:
– Я не должен звать. И не позову.
* * *
Аглая пробыла в Тауркане три дня, и все три дня ходила в гости. Сначала к старикам, потом к солидным отцам семейств. К концу третьего дня она уже не могла смотреть ни на чай, ни на пироги. Хотелось простецкой соленой рыбы… и можно чего-нибудь покрепче чая, да здесь такого не пьют.
Она рассказывала притчу про огонь, который раздувал северный ветер.
– Он горел ярко и сгорел в три вздоха, – говорила Аглая. – Вы вчера видели человека, которого тоже раздувает северный ветер. Неужели я одна это поняла?
– Заслонить ветер? – неуверенно спросил Ыкунча.
– Именно, – ответила Аглая. – Вы сами отодвинули лучшую из стен, какая у него была.
– Да брось, – сказал кто-то неуверенно. – Раньше сколько лет ее не было, и ничего…
– Раньше так не дуло, – возразила Аглая.
– Так разве не она вызвала этот ветер?
– Нет, конечно, – Аглая подняла брови. – Ваша беда в том, что вы не смотрите дальше собственного носа, оннегиры. Ветер поднимался постепенно, и однажды сорвал ее с места и принес сюда. Она зацепилась за ветви, пустила корни и заслонила от ветра огонь.
– О какой стене она говорит? – переспросил у соседа тугодум Лаус. – С чего это ей корни пускать? Плетень, что ли?
– Помолчи, потом объясню, – шикнул сосед. – Так что же делать-то, охо-диме? Другую стену искать?
– Лучше вернуть старую, – покачал головой Ыкунча. – Да не выйдет.
– А вот это моя забота, – сказала Аглая. – Помните о северном ветре и не давайте огню выгореть до Верхушки. Как вы это сделаете – не знаю. Тормошите, шевелите угли, подбрасывайте добрые дрова… Но сделайте. Иначе в Тауркане скоро не будет никакого шамана, помяните мое слово. У него даже учеников нет.
* * *
Город шумел и торопился, и время летело, взвизгивая шинами на поворотах. Январские снега замело февральскими метелями, потом изъязвило мартовскими оттепелями, и наконец смыло первым апрельским дождем.
К этому времени Ирена уже не работала, и почему-то все время хотелось спать. И мысли шевелились вяло и сонно.
Даже июль снился реже. Чаще всего – не снилось ничего.
Апрель перевалил за середину, проклюнулась по пыльным газонам первая тоненькая трава, на ветвях зашевелились почки, вдоль теплотрассы высунулась и засияла мать-и-мачеха – а шаманенок, энергично крутившийся в животе, решил, что ему пора.
Мама волновалась больше, чем Ирена. Суетилась, ловила машину, допекла водителя бесконечными вскриками: осторожнее! быстрее! но не гони! но быстрее! Успели, конечно.
Еще довольно долго рожать пришлось. Нельзя сказать, что это доставило Ирене большое удовольствие.
Зато результат!
Такой маленький, такой чудесный! Ну да, наверное, будет черненький, и, возможно, довольно-таки узкоглазый… Пока глазки были неопределенно-темные, с синим отливом, и круглые, как и положено младенцу, и на голове – смешной темно-рыжий чубчик.
Так что, может быть, не такой уж и черненький… да какая разница! Просто – самый красивый, вот.
Через четыре дня чудо приехало домой, завернутое в одеяльце с зайцами, и заполнило собой весь дом и всю жизнь. Мама или кудахтала, или ворковала, или ходила на цыпочках – или рассказывала по телефону приглушенным голосом, как маленький ест, как спит, как животик, на кого похож… Тут у нее было собственное мнение, она считала – что на Ирену. Смешно было это слышать, честное слово. Потому что он был – шаманенок, вылитый. Хоть и рыженький.
Мама возвращалась от телефона, переполненная житейской мудростью: каждая из подруг считала своим долгом поделиться опытом. Иногда хотелось, чтобы эти подруги временно онемели. Почему-то они норовили засыпать молодую мать ответами именно на те вопросы, которые ее совершенно не интересовали. А на те, которые интересовали, ответы приходилось искать самостоятельно.
Два дня мама была дома – отпросилась с работы, – потом, к счастью, вернулась к трудам праведным, и теперь изливала потоки информации только по утрам и вечерам. Ирена быстро научилась пропускать большую часть мимо ушей.
А если не вслушиваться, так мама очень, очень помогала.
Пока он еще не родился, Ирена долго перебирала имена, не зная, на каком остановиться. Конечно, было бы здорово спросить у Ланеге, что он думает по этому поводу, но пока до него дотянешься… почему-то там, в июле, где они изредка виделись, она ни разу не вспомнила об имени для малыша.
Но как только она увидела своего мальчика воочию, вдруг стало ясно, что он Даниэль. Бог весть почему, это имя удивительно ему шло.
Мама сперва скривилась, потом задумалась – а потом Ирена услышала: «Данчик, наш зайчик», – ну, значит, теперь точно Даниэль. Одобрено и принято. Хотя насчет «зайчика», учитывая, кто его отец, Ирена сильно сомневалась.
Пока он спал и ел – и почти не плакал. До чего же деловито он ел, просто удивительно. Причмокивал, щеки энергично двигались, и длинные темные ресницы были опущены – сосредоточен на важнейшем, не отвлекайте.
А глаза, кажется, будут темно-карими.
Счастье мое.
* * *
В конце мая пришло письмо. Мама вытащила его из ящика, прочитала обратный адрес на конверте – и сделала попытку засунуть его куда-нибудь с глаз долой, потому что там значился Ингесольский район. Еще не хватало волновать Ирену посланиями из этой глуши, в которую, даст бог, она больше не вернется, по крайней мере, в ближайшие несколько лет. Да и куда ей срываться – с малышом-то? Нет уж, пусть лучше не отвлекается от ребенка, вон – погода чудесная, гулять подольше, и – тут и медицина квалифицированная, и все необходимое можно купить в ближайшем магазине, и мама рядом, на подхвате, и подруги навещают. Кати заходила, та, с которой Ирена училась в своем техникуме, и коллеги из библиотеки, и все восхищались Данчиком, вертели пальцами и погремушками у него перед носом, а он таращился и пытался улыбнуться. Чего еще надо, какое Ингесолье…
Но Ирена нашла конверт следующим же утром, и как мама ни пыталась ее отвлечь от письма – не удалось.
Адрес был – Нижнесольск, Речная, дом 10. А отправитель – Аглая Семецкая.
Руки задрожали, сердце ёкнуло.
– Мама, отстань, – ляпнула Ирена, не думая, и даже не заметила, что мама обиделась.
Подхватила Данчика, уложила в коляску – и ушла в сквер, на лавочку. Читать.
* * *
«Орей, Ирена Звалич.
Или, может быть, лучше сказать – здравствуй.
Если ты хочешь, чтобы я не напоминала – просто не читай дальше. Потому что я буду напоминать, а у тебя сейчас главная забота – ребенок.
В любом случае я желаю и тебе, и твоему ребенку здоровья, счастья и всяческого благополучия. Надеюсь, что духи наших лесов и вод поддержат мое пожелание.
К сожалению, мои слова не имеют той силы, какой обладают слова Алеенге, и вряд ли нашим слабым духам дано дотянуться до тебя – хотя в давние времена Эноу-хаари оберегал и земли нынешнего столичного края. Они слабеют с каждым годом, наши духи, только молитвами Ингесолья они еще живы – да что я рассказываю, ты знаешь и понимаешь, но сейчас тебе не до них. И правильно – твое нынешнее дело самое важное в этом мире. Если бы не матери, откуда брались бы люди, за которых цепляются дичающие в забвении духи?