Текст книги "Сталин и литература (СИ)"
Автор книги: Анна Берзер
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
Значит, все "безродные космополиты" призыва 1949 года, все "беспачпортные бродяги" были евреи. И нынешнее уродливое сочетание слова "русофобия", вероятно, очень пришлось бы по душе Сталину. Надругательство и насилие над русским языком. Таким было когда-то им сварганенное слово "наплевизм", пущенное против Зощенко. Оба словосочетания строятся по общему принципу несовместимости корневых основ соединенных в них слов, на филологической абракадабре, на глубинной малограмотности. Слово "наплевать" лихое, ясное, эмоционально прекрасное, наполненное и живое слово. Сталин соединил с частицей канцелярского "изм", взятой из канцелярского ряда, из слов типа "социализм". И убил, умертвил и обидиотил это живое слово, сделал его частью сталинского мира в нашей жизни.
Сталин умер в Международный .женский день – почти буквально. В те мартовские дни и хоронили его. И он запланировал половину Москвы утащить с собой на тот свет. Не так-то просто было расстаться с ним.
Раньше, в детские годы, я не любила этот день, считала, что он унижает мою независимость и гордость. А с того года поняла, что это – праздник. Исполненный надежд день...
И, может быть, загадочно, непонятно и неслучайно, что Февральская революция произошла тоже в эти дни – Международный женский день 1917 года. Рухнули, значит, два трона.
Неужели, кроме меня, это не заметил никто? Что же еще свершилось в истории России в эти дни? Пугаюсь своего открытия, но то был Манифест об освобождении крестьян 19 (по старому стилю) февраля 1861 года. Пугаюсь своего открытия, но с детства притягивала меня магия цифр и чисел.
10
Листая письма Фадеева, я задержалась когда-то на одном его письме – 17 августа 1947 года, посланном из Переделкина Федину. Не знаю, где был Федин – вероятно, на соседней даче в том же Переделкино. Но письмо, как подчеркивает Фадеев, чрезвычайной важности.
Что написано в нем?
"Дорогой Костя!
Завтра, в понедельник, в 7 ч. вечера на Президиуме будет стоять очень большой вопрос – о реорганизации "Литературной газеты" в газету общественно-политическую и литературную.
Очень нужны были бы твой совет и помощь и участие. Поэтому очень прошу приехать. Лично я поеду в город в 11 ч. утра.
Сердечный привет!
Ал. Фадеев".
Что случилось с "Литературной газетой"? Хочу ответить на этот вопрос как свидетель и работник тогдашней "Литературной газеты". Конечно, молодой в те годы свидетель, для которого еще были скрыты многие тайны и законы литературной и газетной жизни. Первые шаги в овладении профессией, особенно острые после военного сибирского голода и холода, лесозаготовок, непрописанности, огородов, тяжелых мешков...
Понимание жизни и русской литературы, нравственные семейные нормы, в которых я росла, голос моей мамы – "не могу видеть его с ребенком на руках" (про Сталина), который сопровождал меня всю жизнь, не могли не прийти в столкновение с газетным миром.
Но пока я была от него в восторге... Я не могла слышать спокойно грохота печатных станков (и сейчас тоже не могу), я была потрясена чудом и тайной печатного слова, которыми пыталась овладеть, – видимо, успешно, потому что в те годы, когда я была моложе всех, меня хвалили многие из тех, кто был старше. И я благодарна им за это и не хочу заново переписывать свои чувства тех лет. Именно чувства.
Значит, в тот год, когда Фадеев звал Федина на чрезвычайно важное заседание Президиума, посвященное реорганизации "Литературной газеты", я работала в редакции. И не только работала, но жила в тот месяц в том самом Переделкине, откуда Фадеев, выйдя из своей дачи, отправился на заседание Президиума.
Дело в том, что редакция в то лето сняла избу в деревне Переделкино – две пустые комнаты с матрасами. И мы по очереди проводили там отпуск. Была моя очередь, и я почему-то жила в эти дни одна, хотя все время мы были то вдвоем, то втроем. И вот примерно в тот же августовский день мне вручили срочную телеграмму из редакции, в которой было сказано, что по чрезвычайно важным обстоятельствам мой отпуск прерывается и я должна немедленно явиться в редакцию.
Я была огорчена, но вместе с тем, по молодости лет, что-то загадочное, приподнятое над жизнью обычных людей, приятно защекотало самолюбие. Никогда на всех этапах моей будущей жизни я не переживала такого неправедного чувства.
Я сразу же засунула свои вещи в самодельный рюкзак военных лет и отправилась в Москву.
Что же случилось с "Литературной газетой"? В редакции все были возбуждены, одни – встревожены, другие – горды.
Хочу еще раз сослаться на Фадеева, который 1 8-го августа 1947 года на заседании президиума сказал: "...назрело время, когда и нашу "Литературную газету" пора превратить в орган такого рода", – в орган общественно-политический, который занимается всеми "проблемами общей политики". "Общей политики...", – хочу подчеркнуть это."Назрело время!" – восклицает Фадеев. Он, как видно из приведенных выіпе документов, относится к этому событию даже с определенной долей торжественности. Почему же назрело это время именно к 17-му августа 1947 года? И никогда не назревало прежде? Может быть, именно в этот день стало не хватать в нашей стране общеполитических газет. А где же наша "Правда", "Известия", только что организованная газета "Культура и жизнь", которую с момента появления мы все шепотом прозвали "Культура и смерть", а потом "Смерть культуре"? Где "Красная звезда" и "Пионерская правда"?
При всей моей профессиональной неопытности и невероятной увлеченности я прекрасно понимала, что работаю не в той "Литературной газете", которую создал Пушкин.
"Литературная газета" проводила все идеологические и политические директивы отчетливо и точно. Как и все. Начав в ней работать, в небольшом ее коллективе на своей первично рядовой должности, я вдруг увидела себя в такой близости от товарища Сталина, что было страшно. В прямом и буквальном смысле этого слова. Потому что от него – от Сталина – шли все время какие-то слова, фразы, то премии, то указания, то постановления и чьи-то специальные статьи. И решения, и спускаемый им в литературу "фольклор" о себе. В день верстки номера, а особенно в ночь – поступали поправки из ТАССа, раздавались звонки из ЦК.
Каждый вышедший номер – конечно, первый его экземпляр – ложился, как уверяли все, прямо к нему на стол. И в день выхода номера главному редактору Ермилову звонил "Кундин из ЦК" и находил ошибки. Он был грандиозен, этот "Кундин из ЦК"...
Я встретила его в другую эпоху, когда работала в одном толстом журнале. Он вошел в мою комнату и назвал свое имя. Стыдно вспомнить, какой хохот напал на меня.
И возвращаясь к тем дням, хочу подчеркнуть, что нельзя было представить себе, будто "Литературная газета" отбилась от рук и нуждалась в специальном постановлении Президиума Союза писателей. И ее "реорганизация", как сказали мне, шла от Сталина.
Вспоминая эти первые послевоенные годы и свои чувства, связанные с окончанием войны, я хотела бы добавить при этом, что была надежда (я писала об этом в своей статье о Викторе Некрасове и значении его повести "В окопах Сталинграда"), – была надежда, что теперь в литературе нельзя будет лицемерить и лгать. И это имело реальное подтверждение в вещах Некрасова, Казакевича, Гроссмана, Твардовского. Что о войне надо писать правду, и эта правда спасет человеческую жизнь от огрубления и души от одичания. Это была надежда, которую литература несла людям – тем, кто писал, и тем, кто читал.
Я помню, что именно в тот год появилась первая вещь Валентина Овечкина "С фронтовым приветом". Ее почему-то несправедливо забыли, а тогда читали все. Эта повесть – горячие речи возвращающихся с войны фронтовиков. Они звучат прямо в поезде, который везет их с войны домой. И там все время повторяется этот вопрос – неужели после войны мы сможем жить, как жили раньше? Плохо работать? И такой удивительный вопрос-мечта: что после победы не может быть нищих колхозов... Прочитав эту повесть, я бросилась заказывать на нее положительную рецензию и сдавала ее в набор. С тех пор мне кажется, что Овечкина неправильно считают только очеркистом, он лирик, и лирика его души слышна в этой вещи.
Я хочу подчеркнуть, что этой надеждой были отмечены именно эти – самые первые месяцы и годы после окончания войны.
И на страницах "Литературной газеты" печатались тогда целые страницы из переводов Пастернака, были помещены фотографии Ахматовой и Пастернака на вечере в Союзе писателей и отчет об этом вечере – это делала не я. Но я ходила к Гроссману, и была напечатана беседа с ним, я обратилась к Вересаеву, чтобы заказать ему статью для "Литературной газеты", и последняя его статья была напечатана именно здесь, за что меня хвалили.
Надежда... Но Пушкин сказал, что "надежда – несчастью верная сестра...". Всю свою жизнь я думала над этими словами, то соглашаясь, то протестуя. Потому что без надежды невозможно честно прожить в нашей стране, если литература станет твоей профессией. "Несчастью верная сестра..."
А Пушкин всегда прав. Как ни трудно грубо переходить от Пушкина к Сталину, нельзя не сказать, что концом надежды и настоящим несчастьем было сталинское постановление о журналах "Звезда" и "Ленинград" – первый сталинский послевоенный разгром литературы в августе 1946 года. Совсем недавно оно было отменено. Но кому по силам его отменить?
Какие пласты истории вызвали его к жизни? Случайно или закономерно появилось оно? Ниже я попытаюсь ответить на эти вопросы, опираясь на "реорганизацию" "Литературной газеты", на глубокую связь этих решений.
Но сначала хотела бы сказать, что я запомнила шоковое состояние всех людей, с кем работала и встречалась. В момент "Ленинграда" и "Звезды"... На всех без исключения это свалилось как снег на голову. Даже на тех, кто это постановление будет потом выполнять. Это походило на военную операцию.
Внезапно всех руководителей всех газет, журналов и изданий вызвали в ЦК. Без всякой подготовки. И там было оглашено постановление ЦК. Кто оглашал – я не помню. Но было в тот же день известно (к вечеру этого дня), что все оно написано Сталиным – от первого слова до последнего. От "Литературной газеты" была заместитель главного редактора Евгения Ивановна Ковальчик44 – она приехала из ЦК вся белая. Я видела сама. И вошла к ней в комнату, когда она оказалась одна. И стала спрашивать – что с ней? Что случилось? Что услышала она в ЦК? Она сказала одно только слово:
– Грубо... Грубо... Грубо... – И все повторяла его.
Я напомнила о журналах "Звезда" и "Ленинград" потому, что история "реорганизации" "Литературной газеты" прямо связана с ним во времени и пространстве, это два акта одного процесса.
Что услышала я в редакции, когда приехала из Переделкина? Что Сталин – лично он – решил переделать нашу газету. Такое доверие оказал... Потому что только писатели должны решать в ней все проблемы мира и войны. "Все, что интересует наше государство", – говорили тогда.
Я не могла ничего понять, и мне было жаль нашей старой "Литературной газеты". Почему меня срочно вызвали из отпуска?
– Чтобы бороться с Уолл-стритом, – говорили вокруг.
Я тогда в первый раз услышала это сочетание слов. Сейчас я могу все назвать своими словами. Сталин решил перестроить газету, чтобы вести холодную войну с Западом. Именно теперь опускался железный занавес и кончалась дружба союзников в общей войне. Постановлением о журналах "Звезда" и "Ленинград" неслучайно открывался этот период, хотя никто, мне кажется, не написал об этом, не объяснил международный его смысл. Железный занавес, который лег на наши плечи, наши души. Холодную войну с Западом по бесовско-верховенско-инквизиторскому замыслу Сталина должны были вести писатели. Без писателей он вообще не мог прожить и дня. Рвать связи с Западом должны писатели в обновленной и перестроенной "Литературной газете". Такое доверие... В редакции прямо говорили мне – я никак не могла понять... Борьба с Америкой будет самой... острой в нашей газете, услышала я.
– А почему в других газетах нельзя ее вести?
– Нельзя! – прозвучал ответ, и объяснили: надо понять, что это – союзники, у нас договора с ними, дипломатические и дружеские отношения...
А в писательской газете... Тут писатели пишут что хотят, они у нас свободны, не подчиняются никому, на писательский роток не накинешь, мол, платок...
Главное (это я потом поняла отлично) Сталину не терпелось облить помоями Трумэна, тогдашнего американского президента.
И в первом номере новой, независимой общеполитической газеты был напечатан свободный памфлет свободного писателя Бориса Горбатова, у которого через несколько месяцев после этого будет арестована жена – актриса Окуневская, за связь с иностранцами.
Памфлет назывался – "Гарри Трумэн в коротких штанишках". Уже в названии запечатлена мера ругательств, а главное – новая наглая интонация, до этого момента невозможная нигде у нас. Но надо сказать, что во всех кругах читающей Москвы памфлет Горбатова был встречен с интересом и одобрением. Газету рвали из рук, спекулянты продавали этот номер за пятьдесят рублей. В чем тут секрет?
Ночью, когда делался номер, сам Фадеев появился в редакции, чтобы еще раз прочитать, а возможно, снова показать Сталину.
Редакция находилась тогда в старом доме на бывшей Никольской улице, рядом с бывшим "Славянским базаром" и бывшей аптекой Ферейна. Непонятно, на каком этаже – потому что от парадного входа, прямо от него, начиналась крутая лестница, почти вертикально поставленная – мрачная, очень тяжелая, без перил. Она вела к редакционной двери, а на узенькой площадке перед дверью было темно.
– С вашей лестницы только трупы расчленять, – громко сказал Фадеев и захохотал. Так, что его было слышно во всех редакционных комнатах.
Меня вызвали из отпуска не для того, чтобы готовить новую газету, а для того, чтобы довести до финиша старую. Прежний наш аппарат был так малочисленен, что все старые работники дружно забились в одну комнату и очень весело, под шутки и хохот выпускали оставшиеся номера.
Нашим начальником был Александр Николаевич Макаров – в старой газете заместитель главного редактора, а в новой – член редколлегии по литературе. С выходом первого номера новой газеты нам предстояло влиться в нее – как отдел литературы, который прежде был всей газетой.
Главным был вновь организованный огромный международный отдел, которому спускались все время сверху новые темы для писательских "не могу молчать". По моим воспоминаниям – самый циничный во все времена и все эпохи.
Первый номер вышел, как я писала, в сентябре. Все двигалось стремительно, организованно и четко.
Вместо одного раза в неделю газета стала с сентября выходить два раза. Штатное расписание увеличили в пять-шесть раз. Как я уже писала, был создан грандиозный международный отдел, отдел внутренней жизни, появились новые должности работающих членов редколлегии с высокими окладами. Набирали сотрудников, создавали новые отделы – для них брали новых завов и при них новых замов, новых секретарей. При международном отделе организовали засекреченный кабинет печати, открыли спецотдел. Набирали машинисток и шоферов. Был значительно увеличен гонорар на номер, средства на командировки. Каждому члену редколлегии было выдано по машине с круглосуточным дежурством сменных шоферов. Коридоры газеты заполнились секретарями и курьерами.
Был значительно увеличен специальный штат издательства "Литературной газеты" с директором во главе, множеством сотрудников, огромной бухгалтерией.
Вместо одного этажа в запущенном доме на Никольской улице газета получила четырехэтажный особняк в Обыденском переулке. Были спущены колоссальные деньги на ремонт, покупалась новая мебель, полы устилались коврами.
А случилось это в трудный для жизни второй послевоенный – 1947-й год, в год, когда только что отменили карточки на хлеб, когда разразился над страной страшный неурожай и разоренные деревни гибли от голода и непосильного труда, когда в руинах стояли города, области и целые республики.
11
С того дня я не верю ни одному слову нашей печати про Америку и Белый дом, про проклятый Запад и его трущобы... Даже если была написана правда. Каждая нота против Америки вызывает у меня щемящее чувство непокоя, кажется направленной против меня и дела, которому я отдала жизнь.
Так сложилось с течением десятилетий.
Грубая и прямая зависимость литературы от железных и бетонных стен, от атомной бомбы и ее открытий – непереносимы для воздуха литературы. "Берлинский кризис" или "Кубинский кризис", – все "кризисы" одинаково вели к очередным разгромам в литературе. И можно проследить со всей тщательностью, как сначала постановление о журналах "Звезда" и "Ленинград", а потом борьба за идейность, за ней глобальная борьба с низкопоклонством по всем сферам литературы и искусства, космополитизмом, формализмом, как и "дело врачей" – все они отражают этапы тяжкой и мрачной холодной войны. При этом обрастают, конечно, своей внутренней конкретной историей...
1968 год. "Новый мир". Последние годы моей редакционной жизни.
– Прежде, чем вводить танки в Чехословакию, надо было ввести их в "Новый мир", – сказал писатель Аркадий Первенцев.
Он доверительно сказал это работнику райкома партии Назарову, хорошему чистому человеку, участнику войны, рукопись которого я в это время читала.
Не представляя, что работник райкома может думать не так, как он, Первенцев брякнул ему это в машине, в которой они оба почему-то ехали. Он сказал это в момент, когда машина выехала на нашу Пушкинскую площадь и вдали замаячил "Новый мир".
От слов Первенцева Назаров пришел в такой гнев, что в тревоге попросил остановить машину, выскочил из нее и помчался в "Новый мир". И я запомнила его лицо, когда он вбежал в комнату отдела прозы и оказался у моего стола, повторяя слова Первенцева. Потом сел и замолчал и оглядел все вокруг.
Мы оба посмотрели в окно, во двор, где под окном отдела прозы стояла машина Твардовского. Танки должны были появиться тут, а потом раздавить отдел прозы и наши рукописи и верстки, которые лежали у меня на столе и в шкафах.
Да, чешские события и "Новый мир" – трагические страницы истории. А танки те грохочут до сих пор и нет возможности их остановить.
"Знают истину танки" – не так давно я прочитала рукопись Солженицына под этим названием. И такая мучительная поэзия заключена в самом ритмическом звучании этой фразы, в ее апокалипсической завершенности.
А кто придумал венгерские события в светлую для всех честных людей эпоху Хрущева? Я до сих пор не знаю имен настоящих виновников. Не знаю конкретно, но не забуду этого времени и того, что пережила сама в этот момент.
Всё это исторически непоправимые трагедии, и, как показывают будущие эпохи, расплачиваться за них приходится всю жизнь. И переправить невозможно.
До Венгрии с апреля 1953 года до 1956 года – именно это время – я жила с подъемом и даже верой, каких не было в моей жизни никогда. Это общественно-профессиональное мое состояние с тех пор не восстановилось и пропало навсегда, каких бы успехов я ни добивалась в дальнейшей своей работе. Потому что впереди был "Новый мир".
Маятник заколебался, точка опоры была сдвинута, черные силы набросились на литературу. Главным врагом стал роман Дудинцева "Не хлебом единым".
Мучительная нестабильность эпохи Хрущева для жизни интеллигенции – не таится ли она в венгерском узле?
Я видела сама, что это так.
Без Венгрии не могло бы возникнуть "дело Пастернака". И "дело Гроссмана", Манеж... "Дело Некрасова"...
Темные доносчики, ничтожные писатели-мракобесы и тупые аппаратчики снова становились победителями. Но при Хрущеве были взлеты побед и поражений, была обнадеживающая непредсказуемость и неровность, связанные с богатством, а не бедностью его личности. Хотя венгерские события нельзя забыть никому и никогда.
Я работала в это время в журнале "Знамя"... Главный редактор Кожевников был до них все время в настоящей панике из-за наступившего нового времени, даже думал, что оно пришло навсегда. В панике он даже напечатал "Оттепель" Эренбурга, взял меня на работу в отдел критики и жаловался очень искренно, что не может жить без указаний из ЦК, описывал, как бегал по этажам ЦК, чтобы узнать, чтобы вынюхать там – у дверей.
Теперь он выпрямился, успокоился и до конца дней не сошел с этих привычных для него позиций.
Меня он обозвал ревизионисткой, бегал всюду (вплоть до ЦК) и кричал, что я устроила в журнале "Знамя" венгерский мятеж, не давая в отделе критики разнести рассказ Гранина "Собственное мнение".
Должна при этом добавить (очень коротко), что собственная моя трудовая книжка целиком отражает этапы холодной и горячей войны. Все записи об уходах и увольнениях, и 1950-й год, и год 1953-й (самая страшная формулировка – "Советский писатель" – Лесючевский).
В 1956-м году я уходила из журнала "Знамя"...
И уход из "Нового мира" – конец моей редакционной работы. И конец "Нового мира" – журнала Твардовского, на страницах которого встретились и объединились такие разные и такие замечательные писатели. Их многоголосье было преступно разрушено навсегда.
Пока будет существовать грубая и примитивная зависимость литературной полосы от международной полосы (если говорить на газетном языке), а значит, литературы от атомной бомбы – будут гибнуть писатели и гореть их рукописи. А рукописи горят – это я видела сама и хорошо знаю по истории литературы.
Как бы ни развивались события в мире (будем мечтать о том, чтобы они шли в согласии и гармонии!), но все равно, при всех катаклизмах, эта роковая связь международной и литературной жизни должна быть разрушена, нравственно переработана, должна исчезнуть навсегда.
12
Не надо забывать и о другой стороне этого дела – о груде умерших книг, стихов, статей, меченных циничнейшей печатью времени. Об образе международника... Человека, который никогда ни за что не пострадал. У которого не было собственного пути, только сиюминутно установленный – общий. Он вышел из пекла в том же свитере, с тем же микрофоном в руках. Я выключаю телевизор сразу, как появляется он, стараясь не услышать ни слова. Я не читаю их статей, и появление их имен всегда связано для меня с предчувствием недоброго.
И не только международники. Главное – писатели. Как исказило, например, активное участие в сталинской холодной войне послевоенное творчество Симонова или Эренбурга, когда они создавали произведения, которые во все эпохи были безнравственными – и "Русский вопрос", и "Друзья и враги" или "Буря" и послевоенная публицистика.
И это, как раньше говорили у нас, – приличные люди. А что творили неприличные? К сожалению, мы их забываем лучше, чем приличных. А это тоже нехорошо.
И все-таки проклятый Бродвей, как Англия и греховный Париж, были в черной мгле... Хорошо, что я когда-то читала и Вальтер Скотта и Диккенса и Майн-Рида. А в детстве очень любила "Маленького лорда Фаунтлероя"... И еще много разных книг. А те, кто не читал?
Да, кто знает, что там за морем-окияном, в тридевятом царстве? Мы не знаем... Но наш любимый Тито! Он оказался даже отвратительнее, чем Гарри Трумэн в коротких штанишках. А о нем мы знали все, все читали и очень восхищались им по бесчисленным фотографиям, посвященным ему очеркам, статьям. Мне тоже он казался красивым, героическим и очень мужественным.
И вдруг, совершенно внезапно, его начали поносить – и как! Газеты, журналы, книги буквально трещали от вырываемых из тиражей и сигнальных экземпляров статей, цитат, фактов. Самые большие ортодоксы должны были каяться в совершенных ошибках. Вот и визг... Режут, кромсают, выкидывают на свалку.
Не успели оглянуться, как появляются новые статьи. И что было по моим воспоминаниям самым противным – это мгновенно написанный "роман" против Тито писателем Орестом Мальцевым. Не было в то время человека, который не сказал бы, что он гнусный. Роман был молнией напечатан в журнале "Знамя" у Кожевникова, получил в тот же момент лично Сталинскую премию, восторженные статьи, груды изданий и переизданий по всей стране.
К этому надо добавить, что когда Сталин умер, Орест Мальцев в этот буквально момент кончил вторую часть своего романа против Тито. И понес ее в "Знамя" к Кожевникову. Я уже писала, что тогда работала там. Но Кожевников хорошо знал свое дело – когда печатать, а когда не печатать романы против Тито. И надо сказать, что все в редакции, включая Кожевникова, хохотали над Орестом Мальцевым, что он именно сейчас принес эту вещь. Он вел себя гордо. И сказал, уходя из редакции:
– Вы еще позовете меня!
Этого, правда, не произошло.
13
По вылавливанию Сталинских премий из журналов впереди были «Октябрь» Панферова и «Знамя» Кожевникова.
Бедствием тех лет были романы самого Федора Панферова и его жены Антонины Коптяевой. Они их выпускали каждый год. При этом из журнала "Октябрь", из самых недр его, каждый год, перед премиями, ползли по Москве слухи: что Коптяева – родная сестра жены Маленкова... Точно известно... И что сам Маленков и Федор Панферов вместе отправились по лесам и полям – на охоту... Именно сейчас... Кто-то даже звонил в "Октябрь" Панферову, и ему ответили – на охоте... Коротко и ясно. Что под этим скрывалось – кто мог тогда понять? Слухам верили не так истово, как теперь.
Но вели себя мужественно в отношении этих романов – и ругали их громко, читали вслух и в редакциях и друзьям, чтобы потешить их. Я сама собирала друзей во время отпуска. И мой старый друг Марк Шугал, большой мастер по фотографиям, снял меня в этот момент с журналом "Октябрь"...
Было известно, что Фадеев ненавидел эти романы и Союз писателей не включал их в свои лауреатские списки. И даже старался выбросить из них. Но ежег одно – в ночь премий – были такие ночи, когда Сталин вызывал руководителей, чтобы награждать – он регулярно вставлял Панферова, что бы тот ни написал.
На этот раз речь шла не о Панферове, а о Коптяевой и ее произведении "Иван Иванович". Было это, вероятно, в 1949 году. В списках романа не было. И Фадеев считал, что будет одержана победа. Он не допустит, чтобы она получила премию. Но Сталин, как было известно тогда точно, назвал ее имя и этот роман – "Иван Иванович". И тут Фадеев вступил с ним в спор и сказал, что это плохой роман. А Сталин сказал (так доносит история):
– Почему плохой?
Фадеев растерялся, но, стараясь найти неопровержимые доводы, ответил:
– Банальный треугольник.
А Сталин его и спроси:
– Разве в жизни не бывает треугольников?
Фадеев замолчал. Панферов и Коптяева торжествовали.
Надо сказать, что Фадеев не был так прост и искал краткой формулы – доступной именно Сталину. Чтобы даже, по-своему, угодить ему. Потому что было известно, что Сталин против разводов и "аморалок" и высокие партийные чины не могли развестись с женой – это накладывало на них мрачную тень. И "заявления жен на мужей" имели большое хождение. Сам Фадеев хорошо испытал это на себе – в собственной семейной жизни. И надо, чтобы именно он подбросил эти слова Сталину. А Сталин, отлично осведомленный о его любовных делах и незаконных детях, прямо в сердце ему пустил свою ядовитую стрелу.
Понял ли что-нибудь при этом Фадеев?
Но сталинские соколы – писатели – много лет глубокомысленно повторяли эту его ничтожно лживую фразу.
Как и другую – сказанную много лет назад, когда Сталин был в гостях у Горького и кто-то из присугствующих там писателей спросил его. что такое социалистический реализм? А он ответил:
– Пишите правду.
Вообще-го многие его примитивные фразы надо читать с обратным знаком – по теории элементарного самовыражения. Но одновременно сталинская фраза – это провокация. И их расшифровывать нужно, погружаясь в историю литературы, в судьбы книг и людей.
14
Были у нас и счастливые концы. Расскажу об одном из них. Год приблизительно 1951-й. Во главе «Литературной газеты» Константин Симонов. Я не работаю в газете, но знаю, что происходит там. И не только там... Потому что в печати, во всех редакциях и издательствах каждый день фабрикуют дела. Головы летят за мнимые ошибки. Того схватили, того посадили, того убили, того запретили. Террор и страх – отупляющий, приглушающий остроту чувств и мыслей. Особенность террора в этом отуплении, в невозможности все понять вместе и объединить в целостную картину террора. Даже у самых умных и честных... При полном понимании смысла каждого отдельного акта террора.
Что творилось с именем Сталина – страшно вспомнить. А он был всюду – на каждой строчке, на каждой странице всех газет, журналов, всей литературы, конечно. И все работники – снизу доверху – должны следить, лазить по полосам, водить пальцем, ручкой, линейкой. Читать по складам эти фразы, где стояло его имя. А оно появлялось всюду, вылезало из всех пор, дыр, в самых ожиданных и неожиданных местах. Как переносить строчки вокруг, как соединять слова, чтобы не вышел кукиш.
И вдруг, наперекор всему, молва доносит ужасающую весть: в симоновской "Литературной газете" – страшная ошибка, настоящая ошибка, связанная со Сталиным... На первой странице, в заметке, которая стоит под передовой статьей. Что такое? Что случилось? Симонову, говорят, на этот раз не снести головы. И другим тоже. Известно, что "оттуда" уже звонили, и что будет со всеми – нельзя и представить. Но злорадства, как теперь, нет, сокрушаются и сочувствуют.
А главное – все хватают номер "Литературной газеты" и лихорадочно читают...
Вот она – эта заметка под передовой статьей... Что же это за ошибка? Говорят, что таких ошибок у нас не было никогда! В заметке рассказывается о расцвете города Кутаиси (город я могла запомнить неточно, может быть, и Тбилиси). Одна из первых фраз гласила: "Сюда на заре прошлого столетия приехал товарищ И. В. Сталин".
Это, конечно, открытие в сталинском летосчислении. Потому что, как это точно выяснилось в те дни, Сталин приезжал в Кутаиси, допустим, в 1901 году. А это было на заре нынешнего, двадцатого столетия. А они написали – "на заре прошлого столетия". А заря прошлого столетия начиналась с 1801-го года. И получалось, даже по самым скромным подсчетам, что товарищ Сталин живет на свете сто пятьдесят, сто восемьдесят лет.
Фразу эту даже не произносили вслух, не читали громко. Только пальцем показывали на строчки. Правда, при разговорах выяснилось, что не все работники печати понимают, когда начинается один век, когда кончается другой, что я обнаружила еще раньше по другому поводу.
Все вздыхали и сокрушенно качали головой – что теперь будет, такое написать про Сталина, а не про Джамбула, за которого тоже свернули бы шею.
Стало известно, кто писал, кто сдавал, кто читал... Всё, что положено было знать. Каждый день ждали новостей. Одни жалели Симонова, другие радовались, что пришел конец его ослепительной карьере.