Текст книги "Город мелодичных колокольчиков"
Автор книги: Анна Антоновская
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 48 (всего у книги 49 страниц)
Пыль обрушивалась на улицы, придавая всему желтовато-серый оттенок, и искрилась в ярких лучах негреющего солнца.
Минуло время второго намаза, и муэззины сошли с минаретов. Токатцы из большой мечети высыпали на уже переполненную, сдержанно гудящую площадь.
Стояли стеной, тяжело дыша. От зданий южной стороны до священной стены колыхались тысячи голов в пестрых тюрбанах, в красных фесках с длинными синими кистями, в воинских шлемах с перьями.
Взоры янычар и горожан были обращены к черному плоскому камню, отсвечивающему стеклом. На нем должен был вот-вот появиться боевой паша Ваххаб, ценимый за неподкупность и доблесть.
Вдруг впереди раздались изумленные выкрики. Волнение охватило толпы. Шум нарастал, будто где-то вода размыла плотину и ринулась вперед. И с такой же внезапностью толпы смолкли и расступились.
В образовавшийся проход вошли усатые мрачные янычары свирепой Бекташи, девяносто девятой орты, вздымая заряженные мушкеты. Их значок – хищная черная птица на верхушке кипариса, таившая в себе угрозу, – прошелестел над площадью.
За сплоченными рядами янычар показались фанатичные дервиши с кулаками, сжатыми на груди.
– Керим аллах! – глухо проворчал старший.
– Гу! – отозвались остальные.
И сразу на ветру затрепыхалось огромное знамя белого цвета с вышитыми золотом изречениями из корана: «Дарую тебе победу, великую победу! Всесильный аллах вспомоществует тебе, о Мухаммед! Объяви радостную весть правоверным!»
Эту «радостную весть» объявить правоверным вознамерился Хозрев-паша. Если убор коня может придать величие всаднику, то верховный везир полностью использовал это. Златотканый чепрак, унизанный жемчугом, покрывал аравийского тонконогого коня с золотой бляхой на лбу. Кругом седла вилось серебро, и серебром же отливали широкие резные стремена.
Кичливо ехал, окруженный телохранителями, Хозрев-паша. На нем полыхал золотом длинный кафтан, подбитый соболями, с широкими рукавами, спускающимися до самых ног. Его дынеобразную голову венчал пышный головной убор из атласа, белой кисеи, золотой кисти и шнуров.
За Хозревом следовали паши – его сторонники – в богатых бархатных одеяниях и оранжевых сапогах. Затем свита в красных суконных кафтанах и шапках с черными перьями.
И в конце опять янычары девяносто девятой орты (с фитильными мушкетами), в красных сапогах, будто по колени в крови.
Доехав до середины площади, Хозрев-паша остановился и повелительно крикнул:
– Эфенди Абу-Селим, читай правоверным хатт-и-шериф султана Мурада, «средоточия вселенной»!
Взойдя на черный камень, Абу-Селим обвел площадь обжигающим взглядом, потом важно развернул якобы вчера полученный верховным везиром свиток со свисающими на шнурках поддельными зелеными печатями, и торжественно начал:
– «Я, по превосходству бесконечных милостей всевышнего и по величию чудес, совершенных благословением главы пророков, коему да будет поклонение великое, султан славных султанов, император могущественных императоров, раздаватель венцов государям, сидящим на тронах, тень аллаха на земле, служитель знаменитых городов Мекки и Медины…».
Затаив дыхание слушали воины и горожане. На лицах многих появилось выражение благочестия, в глазах у многих вспыхнули огоньки фанатизма, но те, что жались к стенам и воротам, угрюмо безмолвствовали.
Абу-Селим продолжал:
– «…покровитель и обладатель святого Иерусалима, государь трех великих городов: Константинополя, Адрианополя и Бруссы, равно как и Дамаска – запаха рая, Триполи, Сирии, Египта, знаменитого своею приятностию…»
Неспроста вписал в свиток Абу-Селим полный титул султана. Зачитывая его, он как бы усыплял османов, возвращая их в привычное лоно покорности и раболепия.
– «…всей Аравии, Греции, государств варварских, наконец, владетель множества крепостей, которых имена излишне было бы здесь исчислять и возвеличивать…»
Токатцы и воины с трепетом и восторгом вслушивались в слова их властелина, тени аллаха на земле. Они приподнимались на носки и вытягивали шеи. Но были и другие – те, что жались к стенам и воротам и угрюмо безмолвствовали.
– «…Я, прибежище справедливости и царь царей, средоточие победы, – внятно читал Абу-Селим, придавая и своему лицу выражение слепой преданности, – спрашиваю: Моурав-паша! Ты и твои гурджи! Что за предательство вы совершили? Вошли в тайный сговор с шахом Аббасом, дабы поровну разделить турецкую землю между Ираном и Гурджистаном. Собака из собак, Аббас в насмешку прислал в Стамбул доказательства. Ты и твои гурджи своими черными деяниями затмили свет очей моих, попрали народ Мухаммеда…»
Стало совсем тихо на площади. Кто-то подавленна вздыхал. Кто-то шептал проклятия. Хозрев-паша приложил палец к глазам и провел им по гриве коня, как бы стирая слезу. Абу-Селим вскинул руку, подобно карающему ангелу:
– "Ты и твои гурджи влили в душу мне, потомку Османа, отравленный шербет. Но, во имя аллаха, справедливого и милосердного, я, «средоточие вселенной», не забыл твои заслуги при усмирении Сирии и Эрзурума и потому отвожу от тебя и твоих гурджи железные колы и оказываю величайшую милость, повелевая моему верховному везиру Хозрев-паше отдать вас палачу и отсечь головы.
Так определил я, султан Мурад, тень аллаха на земле.
За измену заплатите жизнью!
Да свершится суд божий!"
Крики возмущения взметнулись над площадью. Вопли. Угрозы. Требования немедля привести гяуров-гурджи и тут же растерзать их на мелкие куски.
Муллы потрясали руками, извергая проклятия. Дервиши плевались и били себя кулаками в грудь. Янычары, бранясь, обнажили оружие. Горожане метались, словно ища кого-то. Неописуемое безумие охватило толпы…
– Жизнь за измену! А-а-лла-а!
– Бе-е-е-ей г-я-у-у-уро-ов!
Но некоторые из тех, кто прижимался к стенам и воротам, усомнились в подлинности хатт-и-шерифа. Они возвысили голос, они пытались протестовать.
И тогда Хозрев-паша дотронулся до золотой бляхи на лбу коня.
Тотчас с четырех сторон площадь большой мечети оцепили янычары Окджу, двадцать восьмой орты, взяв на изготовку мушкеты.
Со стороны улицы Водоемов забили пушки, разрезая для острастки воздух свистящими ядрами.
Разрядили мушкеты в воздух и янычары Бекташи, девяносто девятой орты.
Войсковые поджигатели высоко подняли шесты с коробками, в которых горела смола. Запылали на шестах матерчатые шары, и удушливый дым пополз по стенам. Вакханалия огня и дыма захлестнула Токат. Люди с блуждающими глазами затрепетали перед верховным везиром.
И тогда Хозрев-паша снисходительно дотронулся до белой кисеи, спускающейся с его роскошного головного убора. Натиск уродства должны были сменить звуки красоты.
На всех углах и перекрестках мгновенно зазвенели тысячи нежных, чарующих, волшебных колокольчиков Токата. Их мелодичный звон ширился, вырывался из клубов дыма, вторгался в души и пленял сердца.
Внезапно из-за завесы черного дыма появился Утешитель. Он шел, припадая на правую ногу и вздымая на перекрещенных палках колокольчики, в отблесках красноватого огня они тихо колебались и звенели сегодня не так, как всегда.
Сняв один колокольчик, Утешитель бросил его перед конем Хозрев-паши. Подбоченившись, верховный везир милостиво повелел подать ему эту вечную песню Токата и положил на желтоватую ладонь дар аллаха.
Но колокольчик безмолвствовал, он потемнел от дыма и при падении у него отскочил язычок.
Токатцы с ужасом смотрели на черный безмолвный колокольчик.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ
Если бы не этот золотистый камень с черными пятнами, напоминающими шкуру барса, Ибрагим считал бы свой вчерашний разговор жестоким бредом.
– Откуда у меня этот странный камень? – засмеялся палач. – Обломок скалы принадлежал Таяру, оружейнику из Эрзинджана. Он тайно приготовлял в нем порох и за то посажен, – палач поднял указательный палец, – на железный кол: вот так! Камень волшебный, он укрепляет силу руки.
Вскинув тяжелый молот, палач с размаху опустил его на камень. Застонало железо, но на пятнистом обломке скалы не появилось и трещинки. Удивленный Ибрагим спросил: почему мастер секиры пытается раздробить причудливое творение аллаха?
Палач отрицательно мотнул головой. Этот камень не раздробит и тысяча ифритов, а он, палач, только готовит руку к предстоящему утру казни. От двадцати ударов мускулы сами приобретают свойство меди, а снести одиннадцать голов нужно одинаково – обидеть кого-нибудь из гурджи опасно, они злопамятны и могут в другом мире напомнить палачу его неловкость.
Вспомнилось сейчас Ибрагиму, как, погладив камень, он отдернул руку. Почему? Осман свидетель, от пятнистого обломка исходило тепло и, что еще удивительнее, он будто шевельнулся…
Что мог подсказать обломок скалы, напоминавший шкуру барса? Ибрагим с отчаянием вновь стал умолять палача устроить Моурав-паше легкую смерть. А остальным? О, разве о них раздумье судьбы?
Палач пододвинул серебряное блюдо с кусками халвы. Ибрагим отшатнулся – от халвы исходил приторный запах крови. Дотронется ли когда-нибудь Ибрагим до любимого лакомства? Вряд ли! И тут он узрел нечто более отвратное: палач развеселился! Его смех напоминал вопль, его слова – хруст костей, его песня – скрежет пилы.
Ибрагим затрясся: «Хвост шайтана мелькнул перед моими глазами! О аллах, не покидай меня в час великого смятения!»
Палач осторожно опустил мягкую кисть в фарфоровую чашу, наполненную нежно благоухающей розовой краской, продолжая раскрашивать колыбель, выдолбленную из орехового дерева.
– Ты, улан, сейчас вспомнил аллаха! Да будет всемогущий над головой моего сына! А за твою доброту я спасу одного из гурджи, если… если…
Ибрагим торопливо вынул из атласного мешочка ястребиный клюв из янтаря и, с нарочитой торжественностью прочитав молитву: «О Мухаммед! О ты, который изглаживаешь затруднения», сам надел на шею новорожденного амулет, предохраняющий от дурного глаза.
Почему Ибрагим возлагал на этот амулет какие-то надежды, он и сам затруднился бы сказать. Палач, рассыпавшись в благодарностях, положил рядом с пятнистым камнем золотой самородок:
– Выбирай!
Ибрагим взял обломок скалы, сохранивший тепло жизни, и поспешил уйти.
Он знал, как надо разламывать и дерево, и железо, и камни, ибо был выучеником благородного четочника Халила.
Всего несколько ловких ударов киркой, и пятнистый камень раздроблен ровно на двенадцать кусочков. «О Мухаммед! Разве не на одиннадцать?» – «Нет, Ибрагим, на двенадцать! Или ты забыл того, который телом пал там, в стране гурджи, а душой сейчас вместе со всеми?» – «Не буду спорить с тобою, о Мухаммед! Пусть будет двенадцать, по числу имамов… по числу… тех, кто мечом и любовью пробил себе путь к вершине!..» – «О Ибрагим, как красиво ты сегодня думаешь!» – «Не хочу обманывать тебя, о Мухаммед! Эти мысли, как молитву, выразил улан Автандил, рассказывая о подвиге Даутбека там, у Базалетского озера!..»
Ибрагим выложил камешки в один ряд:
"Нет, я ничего не забуду из виденного и слышанного мною. Двенадцать пятнистых камней, любивших огонь солнца и воду земли, будут отточены священной рукой мастера и нанизаны на крепкую нить моим отцом ага Халилом. Нет, эти каменные четки, напоминающие шнуру барса, не для продажи. Они для воспламенения в человеке возвышенных чувств: Меч и Сердце!
Да прикоснутся к ним и нежные пальцы женщины, и благословенные пальцы мудрецов.
Пусть воспоминание о лавке четочника ага Халила будет подобным лавке чудес, где гнездится вероятное рядом с невероятным. Итак, переживут столетия одиннадцать и один! Неразлучные воины, познавшие величие высоты через глубину бездны".
В тот час, когда Ибрагим думал о создании небывалых четок, палач возбужденно откинул гулко звякнувшие засовы и распахнул окованную ржавым железом дверь. В неясной полумгле он рассмотрел желтоватые, слегка отечные лица узников.
Он деловито сообщил им, что наконец затянувшееся дело приближается к благополучному концу, после чего он будет праздновать рождение сына. Вся родня жены съедется. Младшие палачи Токата с нетерпением ждут приглашения.
Видя полное равнодушие грузин к столь важному событию, палач начал о другом:
– Улан Хозрев ночью опять стучался в мой дом. Умоляя во имя аллаха освободить вас, за это обещал поклясться на коране, что, как уже говорил, большое богатство передаст мне. Видит небо, ради сына освободил бы, только на что богатство без жизни? Разве первый везир Хозрев-паша не угостил бы меня пытками, приготовленными для вас? Нет, я отказал улану. Машаллах! Тогда он снова попросил передать вам амулеты, я снова отказал, ибо догадался – внутри яд. А если умрете без моей помощи – это будет несправедливо, я платы не получу. Пока улан огорченно думал, что делать, я сказал: «Пойду посоветуюсь с женой». Выслушав, жена немного рассердилась: «Ты должен сделать приятное улану, ибо неизвестно, был бы без его помощи наш сын нур топу? Придумай немедля, и взамен твоего дара пусть для нашего маленького даст священный амулет от злого языка».
Тут обрадованно вспомнил: я принял грузин по счету – одиннадцать, но пророк осчастливил меня святым числом: я нашел двенадцатого и за него получу большую награду от везира. Это будет, решил я, первый подарок нашему сыну. «Кисмет! – ответила жена, – раз пророк благосклонно преподнес тебе лишнего, не прельщайся земной наградой, пусть один из пленников останется жив, и тогда наш сын станет самым счастливым. Предложи амулетчику за хороший выкуп двенадцатого. Кисмет! Только аллах знает, почему как раз теперь родился у меня сын». Так сказала моя счастливая жена. Выбирай, Моурав-паша, кого хочешь, и я клянусь своим Хозревом, – спасибо улану, хорошее имя, – спрятать тобою избранного в моем доме, а после… помочь улану вместе с выбранным тобою бежать в Эрзурум.
Радость озарила лица «барсов». Автандил! Красавец Автандил вернется к бедной Русудан! Саакадзе с трудом достал закованной рукой последнюю ценность – алмазный перстень, окаймленный бирюзой, подарок шаха Аббаса, и отдал палачу:
– Если исполнишь обещание, твой сын вырастет честным и правоверным. Если обманешь, мертвый проберусь в твой дом и задушу его твоим же поясом.
Палач, задрожав, упал на колени, умоляя верить ему и не мстить за чужую вину. Ведь не исполни он повеление везира, с него самого сдерут шкуру, а другие палачи не так жалостливы, как он, и не захотят приблизить к истязаемому желанный конец. Пусть большой Моурав-паша спокойно выберет счастливца.
Острым взглядом окинул Саакадзе примолкших, но не согбенных друзей. Глаза задержались на Автандиле.
«Мой сын! Две жизни за жизнь его готов отдать, Русудан! Как обрадуется она! Но… я не совершу несправедливости». – С невероятным усилием отвел он взгляд от сына. «Папуна? Душа его шире, чем небо. Незачем его обижать, не уйдет, даже просил не расковывать его, хочет погибнуть раньше нас… Дато?.. Неповторимый Дато! Почти не изменился, глаза горят, уста молят о любви… Для Хорешани должен… Нет, зачем терять слова, не согласится… Может, Димитрий… полный чистого огня…»
– Мой Димитрий…
– Ты что, Георгий, шутишь?! – слегка побледнел Димитрий. – Смотри в другую сторону!
За поясом палача поблескивала секира. Она холодно и жестоко напоминала о том, что неотвратимо, что приближается с каждым мигом.
Саакадзе мучительно делал выбор: «Тогда Гиви…»
– Мой верный Гиви, ты…
– Напрасно не проси, Георгий, мне одному Хорешани доверяет Дато.
Матарс, уронив черную повязку с глаза, протягивал сжатые руки к удивленному Гиви.
Палач переступал с ноги на ногу. Он не торопил и, глядя на мрачный потолок, чему-то улыбался.
«Но почему взор опять устремлен на Автандила? Вот крикнуть это дорогое имя и спасти… – до боли прикусил себе губу Георгий. – Нет, слишком гордый… Пануш?.. Элизбар?.. Матарс?.. Эрасти!.. С малых лет вернее шашки мне служил, жизнь не колеблясь мне отдал…» – Стон от невыносимый душевной муки вырвался из груди Саакадзе.
Прижавшись к отцу, всхлипывал Бежан. Широко раскрытыми, полными ужаса глазами смотрел Эрасти в лицо Моурави. Точь-в-точь как много лет назад в Носте, когда гзири вывозили хлеб.
Секунды казались часами. Палач, поглаживая секиру, погрузился в безмятежные думы. Он знал: «Аллах не любит поспешности в таком деле».
«Опять проклятое сердце к Автандилу тянется!» – возмущался собой Саакадзе и неожиданно для себя произнес:
– Автандил!..
Все подались вперед, словно после долгого странствия увидели конечную цель, к которой стремились, и сейчас опасались, чтобы она не оказалась миражем. «Наконец решился», – облегченно вздохнул Дато и оторвал от белого рукава рубашки лоскут.
– Автандил! – негромко, но внятно повторил Саакадзе. – В юные годы обрывается твоя жизнь…
Что-то подступило к горлу немногословного Пануша. О, как проклинал он свое бессилие, как никогда пораженный благородством Георгия Саакадзе.
– Не печалься, отец, – твердо ответил Автандил, выпрямившись и по-горски выставив вперед правую ногу, – все равно тебя не пережил бы. Когда так погибает Георгий Саакадзе… даже в мыслях нет жалости к своей жизни.
– Спасибо, мое дитя, ты облегчил мой выбор… – Горло Георгия словно сдавила костлявая рука, но голос его опять звучал властно. – Пусть останется жить самый младший… Бежан Горгаслани… Тебе повелеваю живым уйти отсюда.
Эрасти вскочил, конвульсивно сгибая и разгибая пальцы, будто силился схватить воздух.
Дато силой принудил его сесть: ведь палач может заметить раскованный браслет на левой руке.
– Будь мужествен, – после краткого молчания продолжал Саакадзе, – из верхнего окна смотри, когда выведут нас… до конца смотри… Достигнешь пределов Картли, поведай о «барсах». Расскажи, как умирали мы, побежденные черной судьбой, как сожалели, что не было на нас ладанки с крупицей родной земли, но как росла в нас ее несказанная сила.
– Георгий, последние полтора часа тебе отдаю! – Димитрий то вскакивал, то снова падал, не зная, как выразить обуявшие его чувства.
Дато не удивлялся: так именно должен был поступить Великий Моурави, своим примером всегда поддерживавший в «Дружине барсов» дух самопожертвования.
Не только Димитрий, но и Ростом, да, пожалуй, и другие «барсы» тщетно пытались что-то сказать, но не находили слов. Одно стало ясно им, что они не до конца постигли силу возвышенной души Моурави. Паата! Автандил! Кто встречал еще такого витязя, такого непоколебимого сына дорогой Картли? Разве не честь погибнуть с ним рядом? И, неведомо почему, вдруг всех охватил восторг, такой восторг, который приходит только в час большой нравственной победы. Вот-вот пренебрегут они опасностью, скинут цепи и ринутся к нему.
И, больше не стыдясь, закрыл свое лицо в ладони потрясенный Ростом:
– Мой… Георгий… – мог только он выговорить.
Дато, звякнув цепью, учтиво поклонился палачу:
– Добрый правоверный, во имя аллаха, подарившего тебе сына, как перед пророком обещал, нашего мальчика передашь улану… – Дато хотел сказать Хозреву, но не мог заставить себя выговорить имя злодея, – улану-амулетчику, он знает, как переправить двенадцатого в Эрзурум. Теперь уйди… Мы хотим помолиться…
Палач в знак согласия кивнул головой. Он был милостив и не хотел мешать молитве, – она, как фонарь, освещает путь и в ад и в рай. И он направился к двери.
– Постой! Скажи, сам поведешь нас к месту пыток?
– Нет, гурджи-паша, мои два помощника поведут, а я там должен стоять в праздничном тюрбане. Не предавайся черной думе… все пройдет благополучно, нож для тебя я сам отточил.
– А чем вооружены твои помощники?
– Аллах свидетель, даже сто скованных богатырей может вести на цепи один чауш. У них за поясами только медные толкачи, отстанет кто из вас, удар получит – вот так.
«Барсы» переглянулись, они рассчитывали завладеть хоть оружием позора. И снова разочарование. Нет, злой рок продолжал довлеть над ними.
– Ну, спасибо за приятный разговор, завтра встретимся, – невольно засмеялся Дато.
И этот смех, такой неожиданный, заставил палача вздрогнуть. Он невольно схватился за секиру и задержался в дверях:
– Жаль, спешит везир, я хотел вас всех угостить пилавом. Кисмет! Да будет последний сон ваш подобен сну святого Омара! – и, приложив руку ко лбу и сердцу, вышел.
Гулко звякнул засов. И тотчас зазвенели все цепи, словно лишь ждали они, пока уйдет палач. «Барсы» вскочили.
– Отец! О!.. О!.. – вскрикнул Автандил. – Отец! Твой меч не смеет навсегда застыть в ножнах! Ты должен… ты…
– Бежан Горгаслани! – сурово оборвал Саакадзе. – Скрой этот вопль, Бежан. Скажи там… в Картли, что никто из нас не дрогнул перед страшным концом!
– Отец! Мой замечательный отец! Как мог я не дрогнуть перед величием твоей души?!
Автандил, счастливый, бросился в объятия Саакадзе. Впервые предался он чувству большой сыновней любви. Он целовал шелковистые усы, высокий лоб и особенно нежно – светящиеся глаза.
Молчал лишь Эрасти, подавленный милостью: «Почему… почему не Автандил?»
Заметив волнение верного спутника, Саакадзе строго сказал:
– Помни, Эрасти, я уже решил, – и резко повернулся. – Вот, друзья, много лет я шел с вами вперед, то поднимаясь, то падая. Быть может, я не раз ошибался, но помыслы мои всегда были чисты… чисты, ибо неизменно думал о нашей Картли, о нашем народе. Не мы виновны, если силы оказались чересчур неравные, если время на стороне князей, на стороне врагов, что засели внутри нашей крепости и беспрестанно осаждают нас. Ведь мы молоды, и полагал я: большая борьба за воссоединение всей Грузии в одно царство только предстоит. Хосро-мирза Багратид, он согласился бы, ибо, не в пример Луарсабу, прочно стоит на земле и, не в пример Теймуразу, не путает перо со скипетром. Увы, немногое пришлось свершить. Судьба! Или рано мы родились? Быть может, рано! Но жить иначе не могли… Друзья, братья, мы в середине Турции, окружены враждебной природой и извечными врагами. Они много бы дали, чтоб летописцы их посмели описать нашу смерть, как предел бесславия. Им хотелось бы видеть нас, грузин, под ножом палача, в желтых кофтах, наполовину обритыми, изувеченными на помосте. И тогда бы ваши доблестные и трудные дела, мои «барсы», покрылись густой пеленой позора. Но нет! Не бывать этому!! Мы здесь – грузинское войско. Нас, как всегда, меньше, чем врагов, но мы никогда не отступали, – не отступим и теперь. У нас осталось не много богатства: несколько глотков воздуха. Но кто в силах отнять у нас последнюю битву? Так завещаем ее потомкам…
Еще долго и проникновенно говорил Саакадзе, окруженный «барсами», о мужестве духа, свойственном лишь тем, кто всегда стремится к высшим целям. И вдруг замолк: «Кому говорю я о мужестве?!» Задумчиво покрутив ус, он спокойно велел всем лечь и постараться уснуть.
Последний привал! Пусть сырая мгла послужит буркой уставшим «барсам». Да будет им камень под головой мягче бархата. Воины спят. Тише!
В черный провал ночи смотрел Георгий. Бурная жизнь вновь плыла мимо, вырывая из мрака былинки воспоминаний. Внезапно он приподнялся на локтях, тревожно повернул голову и, скорее чувствуя, чем видя, прошептал: "Нет, все целы… все, увы, со мной… Как ровно дышат. Блаженная улыбка на губах Гиви. Димитрий поставил рядом с собой желтые цаги, подарок деда. Пануш сопит, как медведь. Дато полуоткрыл глаза, может, ощущает жаркий поцелуй Хорешани? Ледяное спокойствие на лице Ростома, он и в прощальном сне держится как гость. Элизбар осторожно протягивает руку… может, чудится ему конь? Матарс привычно поправляет черную повязку. Автандил разбросал на бледном лбу непокорные волны волос. А Папуна безмятежно развалился так, словно лежит на арбе и под немилосердный скрип колес любуется бездонным небом, навалившимся на вершины… Картли! Русудан, ты увидишь ее, несгибающаяся дочь обетованной земли. Покажи пример мужества грузинским женщинам, пусть слава о спутницах «барсов» переживет века!.. Сыны мои! Паата! Автандил! Вы со мною. В вас заложена часть моих помыслов. Бежан! О нем не стоит думать, его судьба предрешена не мною. Иорам, продолжатель моего рода… Да пробудится в тебе дух воина, витязя родины!.. Об этом позаботится неповторимая Русудан! Дочери? Они под крепкой охраной. Нино… золотая Нино! Ни битвам с дикими ордами, ни блеску царских замков, ни прославленным красавицам не затмить золотой поток твоих кудрей и синие озера глаз. Я склоняюсь над ними, никогда не темнеющими, и говорю: «Прости, если сможешь! Я исказил твою юность, я не дал расцвести твоей красоте, я не утолил твою жажду счастья. Умышленно? Нет! Русудан пробудила во мне высшее чувство. Значит?.. В последний час могу себе признаться: двоих любил… Может, у меня два сердца? Кто-то сказал, что два… „Барсы“! Моя „Дружина барсов“! Как неувядаема, прекрасна ваша молодость, отвага, ваша дружба! Кто из грузин не пожелает походить на вас? Увы, самоотверженность не всегда источник радости! Ваша беззаветная любовь ко мне привела вас к пропасти, и я ничем не могу отблагодарить вас. Мой Эрасти, ты никогда не знал, что твоя жизнь хоть на час может принадлежать не мне. Тебя я… как мог, вознаградил… Вот Папуна… Об этом не следует удручаться. После Тэкле он расплескал, как воду, свою душу и сам наполовину уже покинул этот изменчивый мир».
Стараясь не звякать оковами, Дато поднялся, украдкой достал из-за пазухи лоскут, острием железа сделал надрез на руке и кровью стал выводить на белой ткани ту песню, что сложилась у него в забытье:
Фарсмана вспомним деяния.
Храбро сражал он парфян…
Черные где одеяния?
Скиньте парчу и сафьян!
Сломлен изменой нежданною,
Ненависть, Фарсман, утрой!
Клятву, им некогда данную,
Выполнит витязей строй.
Кто не рожден для заклания.
Взор уподобит мечу…
Черные где одеяния?
Скиньте сафьян и парчу!
Горе нам! На поле бранное
Фарсман не вынесет суд.
Тело царя бездыханное
Не на щитах вознесут.
Жертвою пал злодеяния
Тот, кто был в натиске рьян…
Черные где одеяния?
Скиньте парчу и сафьян!
Духи те злые не люди ли?
Фарсман от рабства нас спас.
Наши края обезлюдели,
Кончен в колчанах запас.
Витязи! В час расставания
Станем плечом мы к плечу!
Черные где одеяния?
Скиньте сафьян и парчу!
Счастье нам! Слезы бессилия
Нас миновали. На бой!
Братья, утроим усилия!
Нам колыбельную спой,
Родина, отзвук предания,
Каждый тобой осиян!
Светлые где одеяния?
Кинь мне парчу и сафьян!
«Зари» – народный плач о грузинском царе, убитом людьми-чародеями. Как переплелась жестокая явь с древним сказанием. Дато тихо напевал песню, вглядываясь в слова, начертанные его кровью.
Видения толпой обступили Георгия. Вот послышался грохот камней, несущихся в пропасть, рокот неведомых труб, шум от ударов щитов о щиты. Откуда-то из мглы наплывали ветхие знамена, вставали когорты прадедов, они шли в блестящих шлемах, со шкурами тигров, перекинуты ли через плечо, с тяжелыми мечами, вскинутыми под самые звезды.
Потом поднялись туманы. Взошло багрово-красное солнце и озарило башни Носте. Высоко над ними, то словно тая в синеве, то вновь нависая живой угрозой, парил беркут, из крыла его выпало перо и долго кружилось над долиной, опоясанной золотым поясом солнца. Но вот перо мягко опустилось в родник – такое белое, словно обронил его ангел вечно снежных вершин. К роднику по витой тропинке плавно спускались стройные девушки, придерживая на плечах кувшины. Под всплеск воды зазвенел молодой голос, но вдруг налетел ветер, буйный джигит, подхватил на лету песню, будто кисею, и пронесся с нею по острым камням и зеленым зарослям. А самая красивая девушка стала зачерпывать воду кувшином, но не было… но не было в нем дна, и вода звучно падала обратно в родник. «Картли, моя неповторимая!»
Тяжело рассеивалась мгла под низким сводом. Ностевцы, разлив оставшуюся воду по ладоням, смочили себе лицо, – сон уже был не для них. Саакадзе расправил могучие плечи:
– Ну вот и день на пороге. Мы знаем, что ждет нас за этой железной дверью. Итак, сегодня, друзья, мы провожаем Бежана.
Да, они провожают его в жизнь, полную тех шипов, которые им сейчас казались мягче лепестков роз. В жизнь, полную треволнений и сопутствующего им очарования. В жизнь не только призраков, но и дорогих им существ. И поэтому Дато особо бережно вынул шелковый платок, прикоснулся к нему губами и протянул мальчику:
– Передай Хорешани… скажи, пусть не печалится… много лет счастливы с нею были… Пусть за меня сына целует, за меня шутит с ним.
– Передай деду, на мне сегодня желтые цаги были, – Димитрий закатал рукава, снял браслет, – скажи, я благословляю судьбу за то, что не пережил его… А браслет… пусть передаст той, которая хранит такой же…
– Передай жене, – Ростом сдернул с шеи тонкую цепочку с золотым крестиком, – скажи, чтобы мои два сына верно служили родине. Я ошибался… Они обязаны стать воинами, так я повелел! Пусть никакая смерть не устрашает их, ибо бескрылая жизнь страшнее всего.
– Передай Хорешани, – Гиви вынул из кармана византийскую монетку, – скажи, давно для нее купил, только случая подходящего не было подарить… И еще скажи – умру, благословляя ее имя.
Автандил откусил спадающую ему на лоб вьющуюся прядь, завернул в платок:
– Передай моей матери. Скажи, пусть ни в сердце, ни в мыслях своих не сожалеет обо мне. Я хочу до конца остаться ее достойным сыном. Моя лучшая из матерей никогда не любила слез, пусть и сейчас не затуманивают они ее прекрасные глаза… Передай Иораму и сестрам мои слова: думал сегодня я о них и напутствовал на долгую жизнь.
– Передай эту повязку моей матери. – Матарс снял с глаза черную и надел белую. – Скажи, пусть сбережет для примера нашим потомкам. Глаз мой я потерял на бранном поле.
Пануш, Элизбар передавали близким на память последние вещицы и прощальные слова.
Папуна бережно снял с груди ладанку:
– Передай Кериму, скажи, для маленькой Вардиси посылаю. Твоей бабо Мзехе и отцу твоему спасибо за любовь к Тэкле. Пусть Керим бережет свою красавицу жену. Пусть на свадьбе мою долю вина он сам выпьет за ту долю счастья, которая каждому человеку положена на земле. Любимым Русудан, Хорешани, Дареджан передай: пусть помнят – они жены воинов, не пристало им предаваться напрасной печали.
– Передай госпоже моей, – Саакадзе снял обручальное кольцо. – И еще передай слова любви и утешения. Скажи: ей отдаю последний вздох, как отдавал лучшие часы моей жизни, лучшие помыслы… Иораму скажи, пусть будет достоин своих братьев, Паата и Автандила, но пусть живет дольше, пусть родина гордится им, и, как пожелал Папуна, служит он также отрадою своей матери… А женится – сыновья его имена «барсов» пусть носят… Первого Даутбеком должен окрестить… второго – Папуна… Дочерям моим тоже такое передай: Гиви – чтобы звался один из сыновей Хварамзе, Эрасти – пусть будет у Маро… Дато, Ростом, Матарс, Пануш… – никого чтобы не забыли… Вся моя семья должна свято чтить тех, кто отдал мне свои жизни, кто жил и погиб рядом со мною… Теперь, Бежан, крепко запомни: ферман Хосро-мирзы имеет силу. Поэтому долго в Эрзуруме не тоскуйте, проберитесь в Тбилиси… И еще: не забудь повидать сына моего Бежана. Передай ему то, что сказал я: пусть не забывает, что он сын Георгия Саакадзе, и пусть будет воинствующим монахом, а не келейным. Еще передай госпоже Хорешани, если когда-нибудь встретит Эракле Афендули, пусть напомнит: нет горше гибели, чем гибель надежды. – Саакадзе вынул лежащий у него на сердце маленький кисет с вышитым беркутом, подержал на ладони, затем надел на шею Бежану и бережно застегнул ворот. По привычке он шагал по каменным плитам, эхо гулко отдавалось под мрачным сводом, и вдруг круто остановился. – Передай этот кисет игуменье монастыря святой Нины, скажи: в предсмертную минуту я думал о золотой Нино, пусть простит, если сможет…