Текст книги "Дукля"
Автор книги: Анджей Стасюк
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)
Мы свернули на Жиацкую, а там была сиеста. Цыгане смотрели на нас недоброжелательно, хоть мы и не сильно от них отличались. Мы тоже были бедные и тоже убивали время. Они сидели на карнизах, ступеньках, скамеечках и слушали свою музыку из магнитофонов. Блеск солнца падал на их тела и пропадал. Они были похожи на созревшие фрукты. Рабочие ломали дом на углу, но цыгане на них и не взглянули. Прямо у них под боком близился к концу некий мир, и им это нисколько не мешало. Музыка заглушила шум сыплющихся стен. Белое вертикальное сияние полудня стирало тени, и Жиацкая выглядела как закоулок вечности или икона.
Мы пошли к святому Якубу. Знаменитый алтарь Мастера Павла из Левочи был явно маловат. Эта игрушечная готика выглядела так, словно алтарь появился здесь минуту назад. Люди блуждали туда-сюда с задранными головами. За две кроны можно было послушать историческую лекцию из жестяного шкафа. А вот исповедальни были очень притягательными: не только исповедник, но и кающийся мог закрыться в массивной деревянной коробке. Не то что у нас, где грешник вынужден стоять на коленях на виду у всего костела, думая только о том, как бы поскорее встать и скрыться в толпе порядочных людей.
От святого Якуба мы двинулись по Сиротинской в сторону оборонительных стен, а потом к монастырю францисканцев. В каменной тени было холодно и пусто. Мы увидели старую женщину. Присев на корточки у стены, она писала. Мы помедлили, чтобы дать ей время. Ничуть не торопясь, женщина подтянула длинные плотные розового цвета рейтузы и опустила платье. На голове у нее был платок. Даже не взглянув на нас, она невозмутимо исчезла за углом. Минуту спустя мы увидели ее в святилище. Она присоединилась к бабкам, сидевшим на скамьях. Они читали в пустом храме литанию к Святому Духу. Наша знакомая ускользнула в перерыве между двумя апострофами и теперь вернулась на свое место. Она напоминала тех женщин, что сходились в доме дедушки, а в воскресенье отправлялись за семь километров в костел. Песчаная дорога вела среди сосен. Было жарко, в воздухе носилась пыль. Лошади в упряжке шли тихо и тяжело. Вспотевшие вороные и гнедые зады лоснились на солнце. Женщины порой присаживались на одну из телег, но большинство шло пешком. В руках они несли простые черные сандалии на низком каблуке и лакированные сумочки, в которых покоились молитвенники с крупным разборчивым шрифтом. Их шаг был такой же, как шаг лошадей: растянутый, напряженный и сильный. Они по щиколотки проваливались в песок. Время от времени какая-нибудь из них опиралась ладонью о край телеги и отдыхала, не прерывая ходьбы, так пловец отдыхает, ухватившись за борт лодки. Они не потели. Шли быстро, чуть наклонившись вперед, словно бы дорога вела против ветра, и у них еще хватало силы, чтобы, собравшись в кучки, разговаривать. Они шутили, посмеивались, а золото и серебро их зубов поблескивало с детской шаловливостью. На их загорелых ногах оседала пыль. После твердой, неровной земли крестьянских дворов и острой стерни мягкая и теплая дорога была просто отдыхом. Только перед костелом они надевали обувь. Те, что постарательнее, вынимали платочки и торопливыми движениями стирали пыль со ступней и икр. Некоторые скрывались в зарослях и писали, почти стоя, подбирая праздничные платья. Лошади остывали в тени. Мужчины подвешивали им на головы мешочки с зерном. Запахи животных и людей перемешивались над разогретой площадью. Сильные струи конской мочи пенились, словно пиво, и тут же впитывались в землю. Вонь пропотевших ремней, конских газов, сигарет и мыла сплавлялась в единое целое, словно воскресенье было в равной степени праздником и для людей, и для животных. Погода одаряла храмовую площадь равнодушной милостью. Соседская девочка вместо куцего красного костюмчика была одета во взрослое платье. Она походила на всех остальных женщин и не пробуждала интереса.
Какое-то время спустя мы в первый раз заговорили друг с другом. Я встретил ее на песчаной дюне, отделявшей деревню от реки. Она присела рядом и играла осколками ракушек. Ее худое бронзовое тело ни секунды не оставалось без движения. Сунув босые ступни в песок, точно в постель, она насыпа́ла над ними холмик, потом его раскапывала, чтобы тут же заняться рытьем глубокой ямы. Рука ее, похожая на гладкую веточку, ввинчивалась в песок до плотного и влажного его слоя. Она рассказывала мне, как один парень рассек себе косой ногу до самой кости, прибежал сюда, зарыл ногу в песок, а потом вытащил целой, сросшейся, без следов раны. «Земля все вытянет, – говорила она. – Даже молнию, и тогда можно человека закопать, и он встанет как ни в чем не бывало». Она сидела, погруженная по бедра в сыпучей волне, и, казалось, все глубже и глубже проваливается в песок. Она была похожа на куклу-цыганку, каких сажали на гору подушек и перин, только вот вместо распростертой юбки был песок – вся дюна до самого берега реки. Но это длилось лишь минуту, тут же, высвободившись из этого наряда, она встала на колени, присела на пятки и спросила напряженным сдавленным голосом: «А знаешь ли ты, что когда идут к баптистам, то нужно плюнуть на крест и растоптать его?» Я не знал, кто такие баптисты. Она тоже не знала, но страх обосновался между нами, небо потемнело, и я почувствовал горячий запах ее пота. «Чего ты так смотришь, я правду говорю», – сказала она. И начала шарить вокруг себя. Нашла две палочки, скрестила их и положила между мной и собой. «Ну что, боишься?» – спросила она, а я сидел, вытянувшись, словно пес, и сжимал песок в ладонях. Тогда она выдавила изо рта каплю слюны, которая, прежде чем упасть вниз, на мгновение превратилась в пузырь. Потом вскочила на ноги и босой пяткой довершила начатое. Зашлась в хохоте и внезапно снова опустилась на колени. Она шептала мне прямо в лицо: «Но это не считается, потому что он был ненастоящий, понятно? Он был не из костела и не освященный. Его уже нет, видишь? – Она раскидала песок во все стороны. – Видишь? Ничего нет! – Поднялась, отряхнула колени и ладони и смотрела на меня сверху. Я видел лишь контуры ее фигуры. – А расскажешь кому-нибудь, я тогда скажу, что ты тоже это делал и что это ты подговорил меня».
И все. Мы виделись время от времени, но она всегда оставалась равнодушной и высокомерной. Как если бы имела надо мной какую-то власть. Я издали наблюдал, как она перебегает свой двор, кормит кур, носит ведра и огрызается на мать, смуглая и угловатая, как мальчишка, выключенная из обычной действительности и неприкосновенная.
Из Левочи мы поехали на Спишский Град, но замок был слишком большим, а пространство вокруг него слишком бездонным, чтобы размышлять об этом. Ц. вел машину быстро, стремясь наконец оставить позади все эти чудеса Словакии, которые опустошили наши головы по самые кости черепа. Широке, Прешов и весь Спиш внезапно кончились, кончились и ренессансные аттики храмов, и гнезда аистов, чтобы где-то за Капушанами их сменили плоские крыши госхозовских построек, а место аистиных гнезд заняли развешанные на столбах матюгальники. В Свиднике, неподалеку от параноидальной церкви в форме космической тарелки, мы сдали пустые бутылки из-под «Велькопоповицкого» и взяли несколько полных, чтобы не въезжать в свою страну, как законченные туристы. Через пару километров все уже было как дома. Вдоль шоссе на цоколях из тесаного камня стояла различная военная техника. Была и пушка, и советский истребитель, и добродушные, похожие на мишек Т-34. Один особенно крупный монумент представлял фашистский «тигр», сокрушаемый гусеницами советского танка. Пахло Дуклей и родиной.
III
И снова я здесь. У неба молочный оттенок, и людей все прибывает. Они везде. Идут по Зеленой, по 3 Мая, Мицкевича и Савицкой, подъезжают Венгерским Трактом, улицей Жвирки и Церговской. Женщины несут пластиковые сумки. Они в капроновых гольфах, в шлепанцах, в босоножках. Высаживаются из автобусов, сбиваются в тесные стада и движутся в сторону Рынка, только там становясь смелее, ведь это, в конце концов, такая же деревня, похожая на те, откуда приехали они. Будет дождь. Свет с трудом рассеивается в воздухе. Тени слабые. Мир безнадежно стар. Лоточники раскладывают свой товар. Около Марии Магдалины можно достать флюоресцентные четки, фосфоресцирующих Божьих Матерей и Египетско-Халдейский Сонник, а на Парковой жарят мясо на решетках. Ветра нет. Движение медленное. Русло Дукельки выложили камнями, но за плотиной речка течет по-старому. Ленивая вода, запах гнили и болота. День скользит по поверхности времени. Маленькая старушка в черном рассматривает благословенных Янов в разных позах. Они стоят шеренгами на ламинированном столике. За ними присматривает кореш с сигаретой и печатками на пальцах. Большие по стольнику, те, что поменьше, по восемьдесят, все из бронзы, примерно десятка четыре, еще тепленькие. Мир стареет, и вещи становятся невыразительными, неопределенными. Вскорости их уже не отличишь друг от друга, и тогда наступит конец. Останутся одни десигнаты.
Перед монастырем ментовские мундиры мешаются с облачением священнослужителей. Монахи гладко выбриты. Полицейские – с усами. Зной обнимает их всех и прижимает к липкому брюху. В парке еще царит прохлада. Трое мужчин пьют вино. Они купили его вчера, а может, сегодня по-тихому. Курят, как обычно. В густой воде ничто не отражается. На черной грязи липовой аллеи видны следы велосипедных шин. Люди бегают сюда, чтобы отлить. Хорошее место. Пары, держась за руки, исчезают в зелени. На деревьях подсыхают серые дорожки улиточьих траекторий. Все состоится по другую сторону Венгерского Тракта на кладбищенском бугре. Деревянные оградки делят глинистый склон на сектора. Еще пусто. Облака стоят над кладбищем, незаметно исчезают и неизвестно откуда вновь появляются. Словно выплывают из глубины небес. В Пететек без особой надежды заглядывают мужчины, официантка разводит руками. Приезжие пьют чай и едят бутерброды с яйцом. Мегафоны у монастыря объявляют, что «весь мир смотрит сегодня на нашу маленькую Дуклю». Уборщики – в новых зеленых комбинезонах и на пижонской машине. Они стоят около развалин синагоги, где устроен склад старого бордюрного камня и тротуарных плит. Дети гоняют туда-сюда на велосипедах, а в новом кафетерии в ратуше подают дармовой кофе «Lavazza» с маленьким печеньем. Все словно бы как прежде. Струйки толпы застывают в дукельском пространстве, и это напоминает декорацию. Скворчание шашлыков, автоматы с «колой» и «спрайтом», гамбургеры, автокары, парад регистрационных номеров, кордоны, десять новых голубых телефонов с карточками, красная брусчатка, транспаранты, хоругви – все это издает печальный запах человечества. Не удалось разрушить Дуклю и выстроить ее наново.
Ну, в общем, опять я здесь. Идет дождь. Люди прошмыгивают под прозрачными плащами. Газовщики из аварийной службы сидят в пикапе и играют в очко. Я приехал рано утром, чтобы все рассмотреть. Сейчас сижу в машине и слушаю мировые новости. В стране тоже дождь. Я не смог удержаться. Все должно как-то заканчиваться. Как завтрак, книга или сигарета. Пилигримы с зонтиками несут складные скамеечки. Свисают хоругви. Местные выглядят, как приезжие. У пластиковых бутылок с минералкой серо-голубой оттенок. Все это несомненно куда-то устремляется, как кровь в наших телах, как воздух, как остальная физиология, с помощью которой можно все видеть и чувствовать запахи. Белый венгерский грузовик осторожно движется между пешеходами. Водитель сигналит. На него смотрят, как на пришельца. В магазине на автовокзале люди покупают хлеб, сыр и консервы. Одеты по-разному, кто как харцеры [28]28
Харцерство – польская разновидность движения бойскаутов.
[Закрыть], кто как старомодные туристы, а кто как на воскресную прогулку. Парадоксальная граница обыденного и из ряда вон выходящего. Камуфляжные куртки, рюкзаки, выходные сумочки, туфли на каблуках, охотничьи ножи на поясе, «мыльницы» за восемь сотен злотых из магазина игрушек. У каждого второго такая камера. Перед ювелирным магазином мужик поставил лоток с фотопленкой. Теперь соорудил целлофановое прикрытие и все это время торгует. Желтые «кодаки» и зеленые «фуджи». Действительность замирает в сотнях кадров, в тысячах фрагментарных воплощений. Я пробую представить себе мир до фотографии и не могу. Вероятно, он вообще не существовал, то и дело исчезал, поглощенный стремительными, ненасытными чувствами, от него ничего не оставалось. А теперь – эти бессчетные щелчки затвора, мозаика, секунда за секундой, взгляд за взглядом, мамочка, папочка, сыночек, каждый из них одним пальцем совершает бесповоротный выбор, и если хорошо постараться, то даже отдельная капелька дождя не ускользнет, не исчезнет, не вернется туда, откуда появилась. Возможно, придет такая пора, когда весь мир и время окажутся скопированы с помощью соединений серебра. Кадр за кадром, снимок за снимком, и не исключено, что это будет единственное исполнение и конец.
Примерно через час дождь заканчивается, и можно выйти. У Марии Магдалины висит картонная вывеска «Билеты в Дуклю». Даю злотый и получаю сектор В2, но еще есть время, и я иду в сторону дворца. Моя самоходная «полуторасотенка» стоит в дворцовом парке около пустой заржавевшей теплицы. И она, и оранжерея выглядят одинаково ненужными. Я хожу и смотрю на людей. Они все похожи на моего деда, на мою бабку, на мою мать, на моего отца, на тех, кого я знаю и кого встречал в жизни. У них тесная обувь, они прихрамывают, потеют в немнущейся одежде и разглядывают предметы на лотках, медали, белые бюстики, радужные олеографии, пляжные полотняные креслица по четыре с половиной сотни злотых, нюхают еду на решетках, куриные грудки, сардельки, грудинку, лоснящуюся черную кровяную колбасу. Временами выходит солнце и заключает их фигуры в расплывчатые ореолы. Занятые своим мороженым, «пепси», минеральной и детьми, они не замечают этой равнодушной нежности. Они входят в пояс парковой тени и вдоль шеренги пожарников бредут к монастырю. Там вместо моей отвергнутой пушки стоит сейчас фигура благословенного Яна. «Какой-то он весь облезлый», – говорит девушка с камерой и водит объективом вдоль бронзовой фигуры. А потом фотографирует устрашающий крест, из основания которого растет несколько десятков обрубленных ладоней. Пушка все-таки была лучше, впрочем, как и любые вещи, которые не хотят быть ничем сверх того, что они есть. Из синего лимузина вылезают сановники в элегантных сутанах. На голубых рубашках полицейских выступают пятна пота. На кладбищенском взгорье стоит несколько исповедален. Люди встают в очередь. А потом выстраиваются перед цветными полевыми туалетами из пластика. Три исповедальни и три уборных. Цвета – темно-коричневый, желтый, голубой и красный. Остальные, кто не в очереди, словно бы вышли на променад. Доходят сюда, разворачиваются, идут обратно в городок, чтобы через некоторое время повторить эту дорогу. День проходит спокойно и монотонно. Суспензия влажного тепла перемещает тела людей, будто предметы. Это словно парад присутствия, праздник заполнения пространства, словно демонстрация доказательств существования. Тела трутся, касаются друг друга, объединяют запахи и тепловые ауры. Большой аквариум дня заканчивается где-то за границами воображаемого, и если кто-то на нас смотрит, он должен испытывать сострадание. В конце концов, единственно, что мы смогли выдумать наперекор неограниченному пространству, это умение собраться, сгруппироваться, занять как можно меньше поверхности. Так, чтобы чувствовать сквозь кожу существование других, раз уж мы не уверены в собственном. Полицейский «лендровер» из Устшиков подъезжает к монастырю. Сегодняшняя необычайность имеет вкус концентрированной будничности. Это как с запахом: мы чувствуем его, когда его делается много. Кто-то снимает пустую перспективу Кросненского шоссе, словно производя позитивистскую [29]29
Позитивизм – философское направление, возникшее в XIX веке, согласно которому предметом научного познания могут быть только факты, опыт.
[Закрыть]документацию чуда. Свет входит внутрь аппарата и замирает в нем, так же как образы замирают внутри наших черепов, чтобы потом служить отговорками, оправданиями и объяснениями на любой случай. Пока они живы, мы ничего не сможем с ними сделать. И только когда они становятся вещами, мы умеем их как-то использовать. Вот появляется «лендровер» из Ясла и обычный «полонез» с молчащей сиреной.
Вообще, я только и делаю, что описываю собственную физиологию. Изменения электрического поля на сетчатке, перепады температуры, различные концентрации элементов запаха в воздухе, колебания частоты звуковых волн. Из этого складывается мир. Остальное – лишь формализованное безумие или история человечества. И когда я стою вот так напротив почты в Дукле, курю и разглядываю здоровенных парней в зеркальных очках, мне приходит в голову, что бытие должно быть фикцией, если у нас есть хоть какой-то шанс. Что мясо, кровь, свет и вся остальная очевидность должны в один прекрасный день оказаться всего лишь забавными грезами, потому что в противном случае что-то здесь не сходится, и прощай, Памела [30]30
«Прощай, Памела» – популярная эстрадная песня 60—70-х годов.
[Закрыть], мы уже закрываемся, приходите завтра. Именно эта наивная мысль сейчас настигла меня в Дукле, неподвижность которой позволяет грезить относительно того, как именно все может быть. Латерна магика, камера-обскура, стеклянный шар, в котором медленно падает снег, кинетоскоп последней надежды и метафизическое пип-шоу.
Мелкая старушка в черном появляется то тут, то там. Она одинока и внимательна. Рассматривает город так, словно видит его в первый раз, хотя она здешняя. Мир вдруг взял и приехал к ней, и это – как путешествие в далекие края, со всеми епископами, сутанами, лаком лимузинов, флагами, хорами из мегафонов, прелатами и тротуарами из новой красной брусчатки, это – внезапная, в одночасье, материализация святости, и потому она ходит как в раю, как ребенок в магазине игрушек, как узник в первый день свободы или как новобрачная в свадебном платье. На ногах у нее маленькие мужские ботинки, лоснящиеся черным полированным блеском. Она приостанавливается там и сям, маленькая, словно девочка, и такая же несмелая, пытается что-то разглядеть в этой толчее, среди вялых, любопытствующих и уверенных в себе людей. Она похожа на черную птичку или персонаж из сказки. Руки у нее сложены на животе и прижаты к телу, будто она хочет занять как можно меньше места. Молодые монахи пробегают, хлопая своим длинным облачением. Быстроты ради они подтягивают его повыше, и тогда видны штаны. Их лица мало отличаются от лиц молодых городских специалистов. Один несет клавиатуру «Ямахи», другой – элегантный кейс с цифровым замком. Зато лица пожарных – точно из раннего Формана. Когда я был здесь два года назад, они шагали в похоронной процессии. А теперь стоят в кордоне и беспомощно наблюдают, как толпа просачивается сквозь неровную синюю цепь их мундиров. Время от времени они раскидывают руки, словно хотят прижать кого-то к груди, но это лишь жест безнадежности, и, чтобы не уронить себя, они закуривают и ждут, когда на помощь подойдут полицейские.
У обритой налысо малолетки надпись на футболке «I hate religion». Religion приходится как раз на ее маленькие груди. В этой толпе отцов с детьми, женщин с сумками, пар в белых носках и босоножках ее фигурка так же мала и беспомощна, как фигурка черной старушки. Побрякушки на шее, армейские ботинки на ногах и ожесточенная серьезность шестнадцати лет делают ее присутствие здесь окутанным невероятно красивой грустью. Девочка идет вдоль парковой стены так, словно она голая, но никто не обращает на нее внимания.
Под деревом на проволочном ящике с голубями сидят два парня в пиджаках. Курят «Популярные» и болтают, передавая друг другу бутылку минеральной. Пластиковая емкость циркулирует между ними, и они, перед тем как глотнуть, поднимают бутылку вверх, как бы чокаясь. Матрона в розовом платье и фиолетовом жакете осматривает белые гипсовые бюстики. Поднимает их по очереди, вертит, взвешивает на ладони, будто ищет, какой потяжелее. Наконец выбирает один из множества идентичных, платит, кладет в пакет и говорит лоточнице: «Наконец-то и к нам приехал. Проветрит этот жидовский смрад».
Еще здесь полнотелые девицы с массивными икрами. У них рюкзаки, пятнистые штаны до колен, горные ботинки, гитары и большие кресты на ремешках. Девицы ищут тени, чтобы усесться и попеть в безопасном окружении. Их короткие волосы слиплись от пота, а рубахи под мышками влажные и темные. Найдя прохладное местечко, они достают пожелтелые странички и заводят: «…в жизни пример наш, о Благодетель, благоразумия свет нам зажги ты, и нас минуют все беды на свете…»
Среди людей, среди их тел воображение замирает. Они фланируют, как наглядные примеры из социологии и психологии. Жизнь принимает готовые формы, отражает, преломляет свет, и я беспомощен. Лица, плечи, груди, ягодицы – абсолютное фиаско анализа. Сигареты, наряды, драгоценности, каблуки, кружевные жабо, сотовые телефоны на поясе, брелочки, голь перекатная, секонд-хенды или гипермаркеты Макро в Кракове, дома, квартиры, Матерь Божья, хрусталь, блеск стеллажей с «Хроникой XX века», диваны под кожу, папоротники на парапетах, запахи спальни, кристаллические дисплеи времени и функций, освежители в сортирах, линолеум, Сердце Иисуса в рамочках стиля рококо, черный «Панасоник», «…предлагаем в рассрочку…», «святой Кшиштоф, молись о нас» над зеркалом, кассеты с венчанием, кассеты со свадьбой, кассеты из Испании, вязанная крючком салфетка на видеомагнитофоне и стеклянная собачка сверху, микроволновка, печь, резиновые сапоги в сенях, картошка в ящике, бейсболки, серьги, подделки «Пумы» и «Адидаса», щелочные батареи, лампа в абажуре из газеты, штурвалы из золотого пластика с барометром, пустые стены, в которых отражается звук телевизора и тени далеких событий, эхо и сырость новых домов, «куда ты положил ключи», воскресенье, блеск автопокрышек перед костелом, браслеты, цепочки, лосьон после бритья «Консул», лосьон после бритья «Самсон», антиперспирант «Жилетт», бедра, лайкра, красные ногти, букли, приподнятые бюсты, парфюмерный и галантерейный паноптикум, старость, костяные гребешки в седых коках, бамбуковые ручки угловатых сумок, вымытая и выстиранная разноцветная детвора, обручальные кольца, навсегда вросшие в артритные пальцы, животики мужчин, высокомерие, наручные часы, кисточки на мокасинах, важность, сытость, как было в начале, сейчас, всегда и во веки веков, пышность, мавританские арки, корова за стеной, глинобитный пол, «Популярные», порножурналы, частушки, Богоматерь Зельная и Севная [31]31
Богоматерь Зельная и Севная (Злачная и Сеятельная) – польские католические праздники. Праздник Богоматери Зельной совпадает с Успением Пресвятой Богородицы (15 августа по старому стилю). Праздник Богоматери Сенной – с Рождеством Пресвятой Богородицы (8 сентября).
[Закрыть], «трусы в полосочку», приди Святой Дух. Мир – это бесконечный перечень. По-другому его постичь невозможно, потому что вещи внедряются между идеями и рвут острыми гранями их деликатные края, и все общие понятия в конце концов оказываются на свалке в окружении подробностей. Caro salutis est cardo [32]32
Caro salutis est cardo (лат.) – Основа всего – здоровое тело, фраза из «De resurrectione camis» 8,2 христианского богослова Квинта Септимия Тертуллиана (160–230)
[Закрыть].
Ну вот. Я снова сюда приехал. На этот раз в синем двадцатилетием «мерседесе». Уже стояли кордоны, но мы прицепились к темно-голубому полицейскому «фольксвагену» с мигалкой, и нам удалось проскочить. Сейчас наступает вечер, и свет становится густым, как кровь, и золотистым. Бернардинские башни черны. Краснота пожарных машин тоже померкла. Я смотрю с севера на юг. С правой стороны над кладбищем абрис облака тлеет, словно бумажный свиток. С левой стоит Цергова и источает мрак. Темнота живет в земле. Она выходит из нее и возвращается – как глубокое дыхание. Дети строят город из камушков и пустых бутылок. Складывают стены, устанавливают башни. Из палочек и мусора делают людей. Взрослые бросают на все это длинные тени. Они шевелятся, меняют места, топчутся в квартале секторов, замкнутых шеренгой полицейских. Мужчины уходят в близлежащие кусты. В стене зелени видны их выпрямленные спины. Двухметровый фотограф с маленькой «Лейкой» на груди ищет молящиеся толпы. Молоденький ксендз стоит у барьера вот уже часа два. И не сдвинулся ни на шаг. В руках он держит «Практику» и целится в темное горло Венгерского Тракта. Мальчики расстилают куртки, девочки садятся. Прохаживаются парочки. Единственная забава – смотреть на виляющие девичьи попы и представлять себе совместную жизнь, разговоры по утрам, квартиры и родителей на обеде. Кто-то выпустил красный шарик. Люди оживляются на несколько минут, пока он не исчезает в небе. У мужчины в оббитой мотоциклетной каске сзади на куртке большой орел. Птица нарисована ручкой. Вокруг орлиной головы блестит нимб из серебряных кнопок. Мегафоны сообщают, что прелат Янковский уже на месте. Пузатые мужики держат в массивных пальцах «Клубные» и размышляют, кто заберет доски, отгораживающие сектора. «Можно бы ночью», – говорит один. «Будут освещать», – говорит другой. «Завтра, может, уже не будут». – «Кто их там знает». – «Хорошее дерево. Десятка. Пошло бы на стропила». – «Какое там, восьмерка самое большее». – «Тоже бы пошло». Идут проверить. Нет ни одной собаки. Поэтому такая неподвижность, хотя люди ходят, ищут себе местечко. Карабкаются наверх, потом спускаются, чтобы быть поближе, но там уже стоят более терпеливые, сбитые в длинный ряд, застывшие.
За кладбищенским пригорком полыхает желтое пламя, а здесь уже мрачно и холодно. Фигуры теряют отчетливость. Они похожи на собственные тени. Играет транзистор. У монастыря поют хоры. Там не так темно. Видны пятна света, и что-то шевелится, как в далеком окне. Некоторые отрывают взгляд от шоссе и смотрят в ту сторону. Их утешают мегафоны. Сейчас мы выглядим старее и потихоньку перестаем отличаться друг от друга. В сумерках пространство замирает, остается только время, и поэтому мы сбиваемся еще теснее. Кто-то зовет кого-то по имени. Отцы берут детей на руки. От Церговой ползет чернота. Видны огоньки сигарет. Спички, прикрытые ладонью, напоминают фонарики из розовой кожи.
Я смотрел на него издали. Он белел в темноте и был почти недвижен. Он обращался к людям, удалявшимся в сторону городка. Усиленный мегафонами голос был хрупким и тихим. С такого отдаления он напоминал птенца в гнезде. Вокруг темнота, и лишь там пятно света. Ночь начиналась в двух шагах от него и тянулась в бесконечность. Люди шли по домам, чтобы зажечь лампы и что-нибудь съесть. «Мне бы хотелось его автограф», – сказала девушка в леопардовой курточке своему парню. За ними шли другие и тоже разговаривали. Несли спящих детей. Слышен был стук каблуков и шум воздуха, потревоженного их телами. В Дукле никогда не было столько пешеходов.
Мне не хотелось подходить ближе. Да я бы и не смог. У простых людей не было шансов, хотя, наверное, он приехал ради них. Но парадоксы меня не занимали. Я старался думать о бессмертии, но думал о его теле, его фигуре, о форме, в которую он был заключен, о его материальных очертаниях. Я представлял себе, как он просыпается утром и чувствует усталость, которую сон не в состоянии снять. Кости, мышцы и кровь тяжелы и непослушны. Они все больше живут собственной жизнью. Это заменяет доказательство существования души – сознание, что тело нас покидает, отходит в сторону. Пробуждение, подъем, шлепанцы, зеркало в ванной и холодные, остывшие с последнего раза предметы. Всякие человеческие занятия, прием пищи, хлеб, чай, повседневная литургия, воспроизводящая жизнь как она есть. Я представлял его себе без толпы и без одежды. Одинокого и почти голого в чахлом свете утра, когда он повторяет те же самые движения, что и весь мир в этот момент. Бреется, чистит зубы, причесывается, сосредоточенно отмеряет сахар или отказывается от него, как ограничивает и жиры, плохо перевариваемое мясо и белый хлеб, как ограничивает движения до необходимого минимума, избегая лестниц, скользких полов и слабо освещенных мест, где легко оступиться. Бережет себя от холодного воздуха, сквозняков и от синусоиды эмоций, шума, бессонницы и дурных вестей. Я представлял себе минуту, когда он в тишине прислушивается к собственному телу.
Мне вспоминается моя бабка, которая верила в духов. Она частенько их видывала. Дом стоял в старом саду на краю деревни. Она рассказывала о своих видениях совершенно спокойно и естественно. Духи являлись днем или ночью. Входили на кухню, просто открывая дверь. Заставали ее за будничными занятиями во дворе или на кухне. Они вполне походили на людей, разве что сотворены были из чуть более легкой субстанции. Чаще всего бывали похожи на кого-то из родных. Все верили в эти рассказы. Я тоже. Это была настоящая вера, ведь ее не подкреплял никакой опыт. Но она не имела ничего общего с религией. В рассказах бабки мир потусторонних существ не соприкасался никоим образом с миром святых, костелом и обрядами. Первый был повседневностью, второй служил мерилом времени, материалом для молитвы и воскресной передышкой. Духи приходили как зримое доказательство того, что в своей основе реальность неделима и в ней все обстоит несколько иначе, нежели нам представляется. Я очень любил свою бабку. Она была спокойная, прагматичная женщина без следа ханжества, религиозной мании, без склонности к мистике. «Он вошел туда, встал тут, выдвинул ящик, ложки забренчали, но все оставил на месте». Меня завораживала такая конкретизация. Происшествия эти всегда имели свое время и свое место. «В шесть часов, как раз когда я проснулась и села на кровати. Только светало. Но он не из сеней пришел, а из чулана». Эти свидетельства отличала абсолютная бескорыстность. Они ничего не стремились ни доказать, ни посулить. Я верю в них до сей поры, никогда потом я не сталкивался со знаками столь простыми и столь непосредственными. Единственной уступкой в пользу чудесности, которую делала бабка, бывала невольная риторическая констатация по ходу рассказа: «Ну и перепугалась я!» Но этого страха не было видно. Звучало, скорее, как «Ну и удивилась я» или «Вот тебе раз». Родные и знакомые просто навещали ее. Приходили из прошлого, стояли минутку у окна или белого буфета и выходили, оставляя за собой приоткрытую дверь, которую ей надо было закрывать, потому что делался сквозняк. Иногда она приводила даже фрагменты разговоров, но я не помню, чтобы они сообщали нечто, подтверждающее исключительность их кондиции. Я представлял себе, что они серого цвета, чуть более прозрачные, чем люди, не пахнут и носят обычную одежду. Наверное, так и было. Бабка никогда не описывала их самих. Она говорила только о том, что они делали, о том, как они заполняли пространство и время своим несколько вневременным и внепространственным существованием.
Потом бабка умерла. Я проснулся в соседней комнате, и тетки, которые при ней дежурили, сказали мне: «У тебя уже нет бабушки». Я любил ее, и мне было грустно. Она лежала вытянувшаяся, выпрямленная. Ее лицо вдруг сделалось очень серьезным и суровым. Я стоял совсем близко, смотрел, и в утренней тишине мне было слышно, как тетки хлопочут за моей спиной, словно это было еще одно обыкновенное утро в деревенском доме, и я чувствовал, что эта смерть, а может быть смерть вообще, явление – как бы это выразиться – чересчур разрекламированное. Я чувствовал, что бабки только немножко нет. Уверен был, что она потихоньку выскользнула из этой избы и из этого мира, но пребывает где-то совсем близко, что она просто перенеслась к тем фигурам, которые ее навещали, и если она только захочет, то появится точно так же, как являлись они. Другими словами, я знал, что она жива. Но только не может забрать с собой своей оболочки, покоящейся сейчас на кровати. Скорее всего, она ей была не нужна.








