Текст книги "Ангелы падали"
Автор книги: Андрей Агафонов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
Все они, конечно, на это рассчитывали: «Теперь–то она вернется, теперь–то она поймет…» Блеклый эмалированный тазик, полный слюны и зеленой желчи… Присохшие бинты… Рукопись, найденная в сундуке… Жизнь моего приятеля… А потом оказывается, что, замысловато полосуя узким, измазанным майонезом кухонным лезвием свой безволосый живот, ты не просто перебивался физической болью – нет, ты цитировал:
Трогательным ножичком пытать свою плоть,
Трогательным ножичком пытать свою плоть…
И тут я понял, что Летов, действительно, много значит для меня.
* * *
Он неприятен. Даже мне, кусками своей судьбы цитирующему Летова, последнее, что придет в голову по отношению к нему – обыкновенная человеческая симпатия. Тепло… У него металлический тембр голоса, нарочито грязная музыка и очень странная манера читать собственные стихи: этакий придурковатый восьмиклассник, внезапно вызванный к доске и совершенно механически вспоминающий нужные слова. Все его герои обречены, все через час умрут, да он сам вот сейчас упадет и умрет, задохнется прямо на наших глазах – кто видел его на концерте или слышал записи, тот, будучи настроен достаточно нейтрально, непредвзято, мог это почувствовать. Его страшно слышать. Его страшно видеть. Зомби…
Вот если мы вспомним кумиров прошлого, учителей et cetera – они были всечеловечны, они понимали и принимали в себя всех, и в этом заключалась их гениальность. Я стою перед неразрешимой дилеммой: либо величие устарело, отмерло само по себе, либо исчезли великие нации, а только представителям великих наций присуще творческое величие, которое мы называем гениальностью. Так или иначе, теперь писатель, художник, музыкант – не принимает в себя своего слушателя, зрителя, читателя. В ход идет так называемое «искусство прямого действия» – а там уже главное сила личности. Насколько сильна личность автора, настолько велик вызываемый им отклик, но как со знаком «плюс», так и со знаком «минус» – Любят и Ненавидят. Летова я люблю, но он мне неприятен. Почему? Он слишком мрачен даже для меня, он заражает меня таким патологическим, истерическим страхом перед некоторыми аспектами мироздания, что я буквально заболеваю. Нашу с ним духовную связь можно достаточно точно определить как садомазохизм – он мучает себя и тем самым мучает меня, а я наслаждаюсь его и своим мучением.
* * *
Егор Летов – музыкант (?!) А что под этим понимать? Когда приходит такая блажь, он играет грамотно, чисто и весело. Сказать, что в других случаях он играет «панк–рок» – тоже ничего не сказать: тогда Есенин – имажинист, а Гитлер – государственный деятель.
Я играю в бисер перед стадом свиней…
По–моему, он – поэт. Настоящий. Живой. Хотя
Когда я умер,
Не было никого,
Кто бы это опроверг.
Печально быть столь проницательным в отношении собственного будущего… Еще печальнее – непрерывно, каждую секунду, переживать настоящее: «Каждый миг – передозировка/ На все оставшиеся времена…» Это – искусство с колес, листья травы, поющий терновник, скрипучий ржавый маятник в колодце, полном крыс… Не нравится? «Нет уж, лучше ты послушай, как впивается в ладони дождь,/ Слушай, как по горлу пробегает мышь,/ Слушай, как под сердцем возникает брешь,/ Как в желудке копошится зима…/ Как лениво высыхает молоко на губах,/ Как ворочается в печени червивый клубок,/ Как шевелятся кузнечики в густом янтаре,/ Погружаясь в изнурительное бегство в никуда из ниоткуда…» («Семь шагов за горизонт»).
Некрофилия? Еще бы. Он сам так и пел: «Я некрофил, я люблю себя».
Да только Летов не дурак, и Фромма «тоже читал».
Скорее уж некрофобия – страх перед смертной жизнью: «Сотни лет сугробов, лазаретов, питекантропов/ Стихов, медикаментов, хлеба, зрелищ, обязательных/ Лечебных подземельных процедур для всех кривых горбатых…/ Вечная весна в одиночной камере/ Воробьиная/ Кромешная/ Пронзительная/ Хищная/ Отчаянная стая голосит во мне…»
Мы ведь под смертью обычно понимаем гниение, тление, смрад – то есть саму жизнь, наиболее бешеный ее ход, – от этого бежим, этого страшимся. А смерть чиста, суха, неподвижна, бестелесна, вечна…
Мы, видимо, все перепутали. Это жизнь – отсыревшая форма Небытия: сырая клетка, сырое семя, сырая земля…
Мы, видимо, простудились…
Мир изначально болен. В сияющем новорожденном заключены все прелести распада:
Устами младенца глаголет яма,
Устами младенца глаголет пуля!
В любимом лице проступают кости. За трепетом Желания – насмешливый оскал, за сладостью поцелуя – вяжущий привкус желатина.
Губы твои вьются червем,
Рваные веки нелепо блестят…
Отсюда – страдание. Боль. Дичайшая. Невыносимая. Люди вокруг Летова мрут как мухи. «Мартовский дождик поливал гастроном/ Музыкант Селиванов удавился шарфом/ Никто не знал что будет смешно/ Никто не знал, что всем так будет смешно!» Янка Дягилева, духовная жена Летова, первомайская Офелия… «Невидимый лифт на запредельный этаж» – она вошла туда добровольно. «Лихой памяти Женьки Лищенко», вкупе с выступлением сборной Камеруна на Чемпионате мира по футболу, «посвящен» альбом «Прыг–скок. Детские песенки»:
Прыг под землю.
Скок на облако!
Ходит дурачок по небу,
Ищет дурачок глупее себя…
Они этой его боли – не вынесли. Он – и этот их грех взял на свою душу. Он, конечно, великий грешник…
* * *
То, что раньше было Идеей, с легкой руки известно кого стало называться Грехом. (Руки приобретают особую легкость, будучи пробиты гвоздями).
Идея Самоубийства носится в воздухе. Как газ из выхлопной трубы в запертом изнутри гараже. Как агонизирующее тело в петле. Как неприкаянные души, отвергнутые небесами. «Дар, который мы получили от Бога, – жизнь, – принадлежит Богу и не принадлежит человеку», говорят верующие. Воистину – дорог не подарок, дорого внимание! Хорош дар, если я им не могу распорядиться по своему усмотрению…
Именно таковы рассуждения идейных самоубийц. Самоубийц–философов. На несчастных влюбленных, разоренных деляг, неожиданных калек и прочую суицидальную публику, да и вообще на род человеческий, они смотрят свысока. Иногда – в буквальном смысле, из петли (вспомните Ставрогина. Именно с ним сравнивали покойного Селиванова близко знавшие его люди, отводя от Летова упреки в «гибельном влиянии»). Промашек у них не бывает: иные готовятся к самоубийству всю жизнь. Уходят спокойно, не завещая миру никакой ненависти, никакой любви. Гамлет, с их точки зрения, – интересный, но промежуточный тип.
Любовь… Да, это сильный аргумент в пользу жизни; для обычных людей… Любовь к женщине. Любовь к Богу. Любовь к себе, наконец. Истинные самоубийцы последовательно отвергают любую любовь как грубую уловку, позволяющую слабым почувствовать себя сильнее за счет слияния с себе подобными. По их мнению, любовь зиждится на лжи, поскольку, не будучи сопряжена с вечностью, теряет всякий смысл. А вечной любви не бывает – кроме, разумеется, любви к смерти.
Бог есть Любовь. Бог умер…
* * *
«Всего два выхода для честных ребят – /Схватить автомат и убивать всех подряд/ Или покончить с собой–собой–собой–собой – Если всерьез воспринимать этот мир…» И вот тут–то Летов ошибается. Именно воспринимая этот оклеветанный им, ненавидимый им, проклятый им мир всерьез – он и должен жить. Хотя он давно уже и не живет в точном смысле этого слова… Жить, принимая на себя все грехи этого мира. Жить, чтобы свидетельствовать – что же, неужели я выговорю это? – свидетельствовать против Бога…
И он будет жить еще очень долго. А
ты умеешь плакать – ты скоро умрешь…
1994, Курган – 1996. Екатеринбург
Моему учителю, худшему человеку на земле, Тимону Афинскому, – посвящаю я эти тимоники
Право на нелюбовьКарнеги, любимец ничтожеств и их глубочайший психолог, утверждал: больше всего люди любят, когда их любят. Снабдите эти люлюканья частицей «не», и вы поймете, почему имя Тимона Афинского, признанного мизантропа, на слуху, а произведения его – неизвестны.
Я не думаю, что нужно обязательно ненавидеть людей, чтобы прослыть человеконенавистником: вполне достаточно не скрывать своего к ним равнодушия с примесью брезгливого любопытства. Любопытство–то нас и подводит: изучая человеческие реакции, мизантроп–исследователь частенько забывает, что перед ним все же не коллекция бабочек, и потому нередко бывает бит. Но – только физически…
Все это не так безобидно, как кажется. Человечество усиленно кичится якобы достигнутой свободой слова (которую Диоген чтил как высшее благо, кстати) в рамках действующего законодательства: нет войне, несть ни эллина, ни иудея, несть власти аще не от Бога, не братья ли богатый и бедный – вот и все! В остальном мы вроде бы вольны высказываться так, как считаем нужным.
Но вот вопрос, без околичностей и общих мест – может ли работать журналистом человек, который не любит людей и этого не скрывает? Буквально так сказала мне пышнотелая коллега Валя по поводу одной статьи:
– Не любите вы людей, Андрей Юрьевич…
Это был главный и единственный аргумент в пользу того, что статья моя – плохая. Каюсь, я ухмыльнулся.
Боюсь, многие из читателей этой ухмылки не поймут.
Конечно, если журналистика – лишь вечный сабантуй, бессмысленная толкотня с «Keep smiling!», то… У меня зубы плохие улыбаться.
Дело–то вот в чем: я понимаю, что чисто по–человечески пышнотелой Вале моя позиция неприятна. Никто не любит мизантропов. Но дайте же им право на ответное чувство! Мне противна позиция филантропов, но я не набрасываюсь на них с кулаками.
Свобода слова – при осуждении высказывающегося априори: так это понимают сами журналисты.
Брат одного из героев статьи – и как раз того, о ком я отозвался довольно лестно, – явился требовать сатисфакции за упоминание деталей, оттеняющих в целом безупречно светлый образ. Это, впрочем, было лишь поводом, свое раздражение он выразил так:
– Ты написал о них, как будто высморкался.
Я оценил метафору и пробовал поспорить, но он не хотел спора – он хотел меня уничтожить. Он брызгал молодой слюной и говорил, что сердце их общей с героем матери разбито, и он мне этого никогда не простит, интересовался, как я собираюсь с этим жить дальше… На секунду я раскаялся в своей гордыне, мне захотелось нырнуть куда–нибудь под переплет книжки Диккенса.
Но потом он потребовал денег. Я плохой, и деньги я люблю. Он – хороший, и оценивать разбитое сердце матери в рублях ему не пристало, тем более, что деньги предназначены явно не ей. Но ведь с нами, мизантропами, любые фокусы проходят, поскольку мы – вне закона.
Я не знаю идеалов, за которые могли бы сражаться современные люди, не выглядя при этом смешными. Мне плевать, какой национальности и вероисповедания дурак. Я считаю, что богатые и бедные отвратительны лишь в силу осознания себя таковыми. Наконец, каждый народ действительно имеет то правительство, которого заслуживает. Перед юстицией я чист. Так оставьте меня в покое или вступите со мной в спор!
Но никто и не спорит. Единственный аргумент – пятерня. Я устал играть в эти волшебные кости с запаянной внутри свинчаткой. Зима. Насморк. Скверное настроение. Довольно: я сказал – апчхи! – и тем облегчил себе душу.
1994, Курган
Освистанный монологЯ бегу, как белка в колесе, пытаясь догнать свой возраст. Но, оказавшись на следующей ступени, – остаюсь прежним…
Если некто задумывал прожить жизнь как лорд Байрон, а кончил ее обыкновенным титулярным советником – не значит это, что его идеалом и был титулярный советник? А сделай его судьба чем–то вроде лорда Байрона – вынес бы он подобную роль, не сфальшивил бы позорно, не провалился бы?
И путь на Голгофу никому не заказан, но – не жадничайте с репертуаром…
Я настаиваю на том, что большинство живущих счастливы абсолютно, бесповоротно и по большому счету. Именно метафизически счастливы, ибо обрели смысл жизни в достоверном исполнении череды предназначенных ролей.
Велик соблазн рассказывать неискушенной публике о прежних триумфах: «У меня было Тяжелое Детство и Буйная Молодость». Ничего не потеряно – женившись, ты имеешь полное право Изменять Жене. Если же ты склонен к характерным ролям, то будешь Верным Супругом. Оглянись: счастлива мать, хоронящая сына, поскольку отныне она – Мать, похоронившая Сына. Счастлив и сын на похоронах родителей – он Скорбит.
На самом деле жизнь пуста, как зеркало в гримерной…
Нужна серьезная встряска, что–нибудь, выбивающее из колеи, выводящее за пределы пьесы, чтобы актер ощутил себя несчастным и затосковал по утерянному. Почему же люди так неохотно верят в то, что они счастливы?
Во–первых, оказывается, что счастье – именно то, что под ним обычно понимают – будучи протяженным во времени, оборачивается скукой. Счастье и есть скука – не чувство, а состояние.
Во–вторых, трудно поверить, что мы так бездарны и ничтожны в соответствии с играемыми ролями – но и вне сцены, и без грима…
И в-третьих – каждая следующая роль кажется нам настоящей. Маски долой!
Что естественно, то и безобразно
Герой нашего времени едет на заднем сиденье трамвая в просторных штанах. Невинно–похабное выражение лица: безысходная половая грусть…
Он смотрит в потолок; он изучает вопросы пола. Бог есть любовь, думает он, а любовь есть секс. Разобьем ржавые звенья!
Есть чисто христианское: любовь к ближнему, осмысленность бытия, лев, облизывающий ягненка, «просветление»… Приятное чувство – для умирающих. Прах еси и в прах отыдешь. Возляжем… Тут, понятно, ни о каком сексе речи нет, тут слеза умильная, стекающая по щеке паралитика, соитие же грубо, яростно; стало быть, христианская любовь никогда не есть секс, ни даже слюна по подбородку, – слезки, слезки… Дрожащая, исступленная улыбочка Достоевского: «Детки…» Красота мир спасет…
А эстетически – разве соитие прекрасно? Вблизи, в деталях? Греки оставили гениальные изображения человеческого тела, целую сокровищницу. Ни одно из этих изображений не есть рефлексия возбужденного самца или готовой отдаться самки, тем паче – тавтологично спаривающейся пары.
То–то и оно, что таковые – безобразны, грязь и уродство (нарушение пропорций).
И почему первый раз это воспринимается именно как грязь (помыться немедленно), вызывает отвращение? Почему самое большое унижение – сексуальное? Самая грубая ругань – сексуальна? Ведь если секс – это хорошо и красиво, то невозможно с его помощью наказать, унизить, оскорбить… И как можно о хорошем и красивом рассказать «пошлый анекдот»? Попробуйте, расскажите пошлый анекдот о любви, дружбе… Долго вспоминать будете.
Итак, вывели: сам по себе секс безобразен, то есть – некрасив.
Как и все природные инстинкты и процессы. Что, деторождение очень привлекательно? А человек жующий? А испражнения ведь не фиалками пахнут… Чавкать, мочиться, потеть, храпеть, сморкаться – какое из этих действий мы сочтем достойным любования? Соитие – из того же ряда, ничуть не выделяется. «Некрасиво» и «нехорошо». Поэтому – прячутся (даже от самих себя, предпочтение темноте). Но удовлетворение этого инстинкта – единственного, требующего партнера, – обрекает вас на свидетеля. Возникает необходимость в психологической реабилитации И тогда приходит дядюшка Фрейд и навязывает миру собственный невроз.
Но признаются же творцы, лениво прожует наш герой с заднего сиденья, что творчеством своим обязаны любимым людям, то бишь: сублимация, либидо… «Земля родная вертится вокруг любви…»
Все верно, вокруг любви. Но кто сказал, что секс – это продолжение любви другими средствами? А может быть, любовь кончается там, где начинается секс?
Любят вообще на расстоянии (времени тоже), издалека, в одиночестве. Как и стихи пишут, вообще сочиняют. Любовь – чувство спокойное… Спокойное?!
Ну да. СПОКОЙНОЕ ОТЧАЯНИЕ.
Проанализируйте как–нибудь, о чем пишутся любовные стихи, душераздирающие романы… Я и без анализа скажу, что преобладают темы разлуки (состоявшейся или предстоящей), безвозвратно утерянного (именно безвозвратно), ожидания смерти как избавления от страданий.
Смерть – вот идеал влюбленных, ведь в смерти – слияние. Это страшно, трагично, однако в сотворении трагедии и заключается смысл человеческой жизни. Любовь именно и есть трагедия, и любая трагедия – трагедия любви.
«Из двух один любит, другой только позволяет себя любить». Это действительно так, иначе и быть не может. Но по–настоящему счастлив – первый.
Паяц на веревочкеРазговор с девушкой:
– Что такое черный юмор?
– Это злой юмор. И пошлый.
– Что же, анекдоты о лоручике Ржевском – это черный юмор?
– При чем тут поручик Ржевский?
– Самая что ни на есть пошлятина. С сертификатом качества… А «вскрытие показало, что больной умер от вскрытия» – что тут пошлого?
– Я не понимаю, о чем ты говоришь.
Девушка была жизнелюбива.
* * *
«Из леса доносился девичий крик, постепенно переходящий в женский», – это не черный юмор, это просто цинизм. Современные циники также могут быть жизнелюбивы: падки на халяву, тщеславны, любят пообщаться с себе подобными, павами походить… Конечно, все они любят «чернушку», но творцами ее не являются. Пример творца:
Я Франсуа – чему не рад! –
Увы, ждет смерть злодея.
И, сколько весит этот зад,
Узнает скоро шея.
Это написал Франсуа Вийон, французский поэт, вор и убийца, перед повешеньем. Несколько моих знакомых считают эти строчки Вийона лучшими в его творчестве. Один из них сам недавно пытался повеситься…
Все, что связано со смертной казнью, – сырье для магических снадобий (семя и кровь мертвеца, другие детали не обремененного более душонкой трупа) и «черного» веселья. Палач пожимает руку только что обезглавленной жертве, держащей голову под мышкой, как арбуз, – и дружески приговаривает: «Кто старое помянет…» Другой палач, придя домой, роняет на пол с плеч мешок громоздкий. Жена: «Что у тебя в мешке?» – «Да так, халтурку на дом взял…»
Заметьте, что сами заплечных дел мастера не весьма охочи до хохмачества над собственною скользкою стезей. «Записки Сансона», потомственного французского палача, выходом которых в свет возмуіцался Пушкин, нсполнены слогом Жан – Жака Руссо: такой просветительский пафос сквозит в них, такое искреннее желание возвещать «истину, добро и красоту», что становится неловко за человечество: да, мир – театр, да – люди в нем ак–теры, но зачем же ни один не может справиться с собственною ролью? Что за бездарная постановка!
Как же тут не смеяться до слез…
Еіце несколько определений «черного юмора», услышанных мною от разных людей и в разных обстоятельствах:
«Механизм психологической самозащиты от ужаса жизни».
«Юмор, связанный с гибелью или возможной гибелью объекта шутки».
«То, что происходит со мною в последние несколько лет».
«Дети в подвале играли в гестапо…»
«Больной юмор больного существа или больной нации».
Классическая комедия черного юмора «Семья Аддамс» пользовалась в США дичайшим кассовым успехом. Когда персонаж этого фильма раскрывает книгу «Унесенные ветром», его действительно уносит ветром; родители ласково зовут сына «злобным недочеловеком»; супруга Аддамс вяжет колготки для ожидаемого новорожденного, и, судя по конфигурации изделия, ножек у ребеночка будет минимум три… Как у ночного столика…
Все это не только смешно (хотя это очень смешно). Но и страшно. Герой знаменитого романа Джозефа Хеллера «Поправка 22» дискутирует с любовницей о Боге (тоже мне Раскольников! Тоже мне Сонечка Мармеладова!):
– И не уверяй меня, что пути господни неисповедимы. Очень даже исповедимы. Он же постоянно над нами издевается. В эту сторону все его пути и ведут. Ведь, если верить людям, то бог у них – неуклюжий, бездарный, злобный, грубый, самодовольный и тщеславный плебей! Господи, ну можно ли преклоняться перед всевышним, который в своем божественном произволении сотворил мир, где гниют зубы и текут из носа сопли? Что за извращенный и злоехидный рассудок обрек стариков на недержание кала?!
Забыл добавить. И герой, и его любовница в Бога не веруют. Только она не верует в хорошего и справедливого Бога, а он – в гнусного и жестокого. У них свобода веро–не–исповедания.
Что–то случилось с людьми, причем не так давно… Конечно, подлинную «чернушку» можно найти и у Диккенса; один его святочный рассказ открывается пассажем: «Начать с того, что такой–то был мертв».
Бессмертный Сэм Уэллер из «Посмертных записок Пиквикского клуба» не преминул бы откомментировать: «Хорошо начинается неделька, как сказал джентльмен, которого приговорили вздернуть на виселице в понедельник утром».
(Насчет повешенья – мы что–то кружим, читатель, да? Петляем, так сказать…)
(С поправкой на технический прогресс ныне анекдот про джентльмена излагается иначе: грохот удаляющегося трамвая, на тротуар выкатывается окровавленная голова, а губы шепчут: «Вот так сходил за хлебушком!..»)
Можно заглянуть еще дальше – в античные широкошумные дубравы, под сень пифонов и харит. Набрести там взглядом на грязных циников, побитых молью и голью Диогенов с фонарями. Было дело – Диоген, увидя на смоковнице труп повешенной (опять!) женщины, мечтательно изрек: «О, если бы на всех деревь ях росли подобные плоды!» Чуть позже приблизительно в тех же широтах бродил другой философ, и он, узрев смоковницу без каких бы то ни было плодов, настолько разгневался, что тут же засушил ее Божьим произволением.
То есть – черный юмор существовал всегда. Но только в наше время всего массового–кассового он пошел в тираж, обуял и обаял чуть ли не каждого второго… Игра с трупом – элемент, а лучше сказать, сегмент культуры XX века. Тут можно и Кортасара вспомнить, и забавную легкую комедию «Уикенд у Берни», и, например, Ленина, или семейство Романовых: игра в кости! Коллективное бессознательное само себя определяет по разряду гальванизируемых мертвецов: президенты–големы, с гуттаперчевыми носами и фарфоровыми финскими зубами… Вампиры, оборотни, зомби, Чебурашки – любимые герои детворы… И – монструозно разросшаяся фантазия, громоздкая вариативность событий, новости дня:
– У меня есть плохие новости и плохие новости. С чего начнем?
– Давай сначала плохие новости. Так… А теперь плохие новости.
(блокбастер Тони Скотта «Последний бойскаут»)
Кто умножает познания – умножает скорбь. Каждый из нас с легкостью представит себе (а многие, вероятно, представляли не раз) множество способов, каковыми он или его близкие могут быть умерщвлены: от ядерной войны до энцефалитного клеща, от кулька с клеем до ямы с жидким бетоном, от поцелуя до ножа…
Невозможно знать все это… Стоп, читатель! Я прошу данную фразу принять совершенно всерьез: невозможно знать все это и не сойти с ума.
А мы и есть сумасшедшие. Черный юмор – верный симптом тихой, милой истерики, в состоянии которой мы с сознательного возраста и пребываем. Мы знаем, что от происков судьбы никто не защитит – Бога–то нет, – и это добавляет нам еще веселья. «Бог умер» – это не черный юмор, это серьезно… Ха–ха…
И только из–под век или веков утешающе поблескивают золотом (как и полагается всему античному) циничные слова Диана из Прусы: «Хотя людей со всех сторон окружают несчастья, однако у них есть утешение – рано или поздно им наступит конец».