355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Волос » Алфавита. Книга соответствий » Текст книги (страница 13)
Алфавита. Книга соответствий
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:10

Текст книги "Алфавита. Книга соответствий"


Автор книги: Андрей Волос



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)

Стоп-кран

Мы с Борей возвращались со сплавных работ (см.). Стояла жара и бескормица, особенно заметная в те годы страннику. Нищий город

Соликамск, в котором мы оказались после долгого путешествия из камской глубинки на перекладных, выглядел полуобморочным и зыбким.

Храмы с серыми куполами на длинных тонких барабанах только подчеркивали это ощущение.

Поезд тоже был заплеванным, серым – простой пассажирский поезд, тормозивший у каждого столба, а на больших станциях – где-нибудь на задворках. Проводницами выступали две мелкие девчушки. Они, как выяснилось, учились в соответствующем ПТУ и проходили производственную практику. Немногочисленные пассажиры (мы, например, ехали вдвоем в четырехместном купе) тускло смотрели в немытые окна и негромко ворчали насчет туалетной грязи. В коридоре тоже не мешало бы подмести. Впрочем, когда возвращаешься, все это уже почти не играет роли.

Поскольку мы с Борей не ворчали, а, напротив, оказывали юным проводницам знаки внимания, скоро они совсем забросили свои дела, сунули веник под нижнюю полку и перестали заботиться как о проверке билетов, так и об открывании дверей на станциях и полустанках.

Последнее неоднократно вызывало тарарам, производимый каким-нибудь случайным и совсем необязательным пассажиром, который вместе со своим облезлым чемоданом бился о бездушное железо либо с той, либо с другой стороны на какой-нибудь минутной стоянке.

Забыв об исполнении должностных обязательств, девушки полдня просидели в нашем купе, ошалело слушая необязательный треп под перебор гитарных струн.

На какой-то станции мы решили пробежаться до станционного буфета.

Когда мы вышли обратно на перрон из дверей вокзала, овеянного запахом хлорки и кислого борща, последний вагон нашего поезда, уныло погромыхивая, опережал нас метров на двадцать.

Мы ринулись за ним.

Неожиданно поезд подпрыгнул, осел и остановился. Кто-то сорвал кран тормоза.

Понимая, что в любую секунду мы можем подняться в любой вагон, из дверей которых выглядывали удивленные кондукторши, мы спешили к нашему собственному – второму по счету от головы состава. Я помахивал двумя бутылками кефира, а Боря – куском неожиданно добытого колбасного сыра.

Между тем поезд совершал попытки двинуться дальше. Но, не проехав и метра, снова подпрыгивал, шипел и лязгал всеми суставами.

Мы поднялись по ступеням тамбура и оторопели.

Огромный, жирный, синий от ярости в цвет мундира, изрыгающий матюки начальник поезда пытался оторвать от стоп-крана одну из наших проводниц.

Это ему не удавалось.

Отбиваясь от него ногами и одной рукой (вторую она использовала, чтобы виснуть на железяке), она с плачем кричала:

– Они отстали!!!

Так что, короче говоря, те, кто утверждает, что женщины не способны на самоотверженность и отвагу, просто-напросто ничего в них не понимают.

Таджики

Во времена моего детства и юности Душанбе (во всяком случае, его центральная часть) представлял собой почти совершенно русский город.

В моем школьном классе учился только один таджик – по имени Фарход и по кличке (см.) Федул. Он был надежным звеном нашей дружеской цепи, но ничего специфически таджикского через него в нашу русскую жизнь не поступало. Сам он, как теперь сдается, не любил разговоров о чем бы то ни было, касавшемся его национальности, а нам и в голову не приходило поинтересоваться, каков уклад таджикской семьи, или нахвататься между делом его родной речи. Нам его родная речь была совершенно ни к чему. Напротив, само собой разумелось, что таджикам следовало учить русский. Тогда это выглядело аксиомой. Позже я понял, что имел дело с финальным аккордом теоремы. Логические обоснования ее доказательства сводились к тому, что через русский язык лежала дорога к образованию, карьере и европейскому стилю жизни

(если можно так выразиться, рассуждая о делах советской эпохи).

Почти все сведения о таджиках поступали к нам через взрослых.

Конечно, взрослые тоже не знали языка, не интересовались чуждым народом, очень удивились бы, услышав, что в подобном интересе нет ничего зазорного, и нашли бы множество аргументов, чтобы доказать обратное. Для них жизнь таджиков тоже текла как бы за стеклянной стеной, из-за которой не доносилось ни единого живого голоса. Однако им все же приходилось контактировать с таджиками по работе, и умозаключения, сделанные ими после этих контактов, тем или иным образом перетекали к нам.

В результате складывалось впечатление (оно было очень смутным, это впечатление, ведь никто не был озабочен тем, чтобы ясно выразить его), что народ таджиков – это народ-инвалид, который без русских не может сделать и шагу. Народ-слепец, поводырем которого являются русские. Народ-ребенок, без взрослой русской помощи не способный даже на самые простые решения и действия. Народ, сплошь состоящий из безответственных, хитрых, неряшливых торгашей, за которыми, как говорится, глаз да глаз. Может быть, я не совсем точно передаю это впечатление – в нем много оттенков, иные из которых противоречили друг другу, – но в общих чертах похоже. По большей части все это были проявления наивного национализма (см.).

Надо отметить, что в нашей семье каждый выезд за пределы

Таджикистана (это происходило во время родительских отпусков) приводил к некоторой перемене во взглядах, и та глубокая уверенность, что в России лучше и русские лучше, да хоть бы даже и не лучше, а все-таки они русские и уже одним этим несказанно хороши, несколько скукоживалась. Вера сталкивалась с мелочной практикой и, как это часто бывает, давала трещину.

Так, например, однажды в городе Саратове отец увидел, как грузчик, скинув с борта грузовика мешок с огурцами к порогу овощного магазина, тут же на этот мешок сел и стал неторопливо закуривать.

Отец, весь прежний опыт которого, почерпнутый на таджикских базарах, говорил ему, что человек никак не должен и никак не может сидеть на мешке с огурцами, обеспокоился их судьбой и, обратившись к грузчику, спросил:

– Мужик, ты что ж это на огурцы-то сел?!

На что тот, повернув голову, невозмутимо ответил:

– А на каво я сяду? На тебя, что ли?..

Потом все переменилось. Таджикский народ взял, как говорится, свою судьбу в собственные руки. Разумеется, это привело к огромным несчастьям, жертвам, подлости и обманам. Однако стало понятно, что судьба его – вовсе не судьба инвалида или слепца. Точнее, такого же слепца и инвалида, как все народы, неспособные оградить свои интересы от посягательств сильных мира сего. Как все. Ничуть не слепее и не инвалидней.

Зато русские, брошенные Россией на произвол судьбы в пылающем

Таджикистане, оказались хуже детей, и не было, насколько мне известно, ни одной попытки разумного объединения и выдвижения лидера, способного на равных вести разговор со стихией.

Только бегство! – причем бегство унизительное, неподготовленное, бегство в русские края – да, русские, но источавшие преимущественно враждебность и неприятие: "Ишь понаехали!.."

Мама и бабушка покинули Душанбе в 1995 году.

И теперь, когда на фоне воспоминаний о чисто метенных улицах, о мальчишках с ведрами и вениками, брызгающих водой на плотную глину, чтобы подмести ее снова, и о многом, многом, многом, что составляло

Атлантиду (см.) нашей тамошней жизни, – когда на фоне этих воспоминаний мимо окна с шумным шорохом проносится пакет с мусором, брошенный с какого-то верхнего этажа, чтобы пополнить богатства загаженного газона, мама, подняв на меня возмущенные глаза, разводит руками и говорит:

– Ну честное слово! Хуже таджиков!

Таможня

Побродив пару часов по Эрмитажу и столкнувшись со мной в одном из залов, Бонни сказала, морща свой небольшой нос:

– Ты знаешь, по моим прикидкам, здесь находится не менее десяти тысяч человек.

– And what? – спросил я, раздраженный июльской духотой и необходимостью продолжения осмотра.

– И только несколько из них принимали утром душ, – закончила она.

– Ха-ха, – жестко сказал я.

Утром в гостинице, посмотрев, каких яств я набрал со шведского стола себе в тарелку (жареный бекон, три яйца в виде глазуньи, четыре поджаристые немецкие колбаски, картофель фри, два ломтя хлеба и пирожок с повидлом), она заметила, что это похоже на рекламу инфаркта.

Бонни была американкой американского происхождения, а Лена – русского. В Питере обе они демонстрировали сногсшибательное чувство юмора, которое следует, вероятно, называть чисто американским.

Однако когда мы вернулись в Москву и поехали на измайловскую барахолку (рука не поднимается написать "вернисаж") смотреть ковры

(см.), оно, это чувство юмора, моментально трансформировалось в чисто русское.

Через десять минут после нашего появления ковровый базар заволновался, почуяв настоящих покупательниц. Эти две роскошные долларовые дамы просто свели всех с ума кажущейся доступностью своих кошельков. Правда, я еще нервничал и пугался, когда разгоряченные усатые азербайджанцы начинали теснить моих неопытных спутниц с яростным криком:

– Мадам! Посмотрите на этот сумах!

Однако мои опасения были напрасны.

Три или четыре часа я, скучая и позевывая, таскался за ними от одной цветистой груды рухляди к другой, наблюдая, как они выкручивают руки несчастным негоциантам. Прием был, собственно говоря, один. Бонни, пиная изделия старых мастеров тонкой ногой в желтом ботинке, клекотала что-то по-английски. Насколько я мог разобрать, она несла какую-то необязательную чушь. Лена переводила, то есть выказывала решительную заинтересованность в покупке, почти не сомневалась в разумности предложенной цены и доброжелательно принимала рекламные речи кавказца. Когда последний уверялся, что до момента совершения сделки осталось не более минуты, парочка решительно разворачивалась и без каких-либо объяснений уходила к конкуренту.

К трем часам пополудни на этом чертовом базаре уже все стояло вверх тормашками. Несколько торговцев едва не подрались. Один – последующее развитие событий показало, что он оказался слишком слабонервным и вряд ли мог рассчитывать на успех в таком рискованном деле, как торговля коврами, – сидел на своих килимах и безутешно плакал. Когда вдобавок я понял, что уже безошибочно отличаю чистую шерсть от шерсти с шелком, "иран" от "афгана", "йомуд" от "теке", а "герат" от "наина", мне стало казаться, что мое участие в этом празднике ковроткачества несколько затянулось. Я деликатно сказался голодным и удалился, сменив радости мусульманского искусствоведения на порцию свиного шашлыка и кружку пива.

Вернувшись, я обнаружил, что они продолжают мастерски нервировать и так уже совершенно деморализованных продавцов.

К счастью, рынок закрывался. Отметив про себя, что мои спутницы так ничего и не купили, и усмехнувшись интернациональности (см.

Национальность ) человеческой скаредности, я захлопнул дверцу со словами, выражавшими уверенность в том, что, поскольку до их отбытия осталось не так много времени, завтрашний день мы проведем в

Третьяковке или ЦДХ.

– Поехали, поехали, – не очень любезно сказала Лена.

– What does he say? – спросила Бонни.

Ей никто не ответил.

В десять часов тридцать семь минут следующего утра мы высадились на прежнем месте.

Дамы были как никогда бодры.

При их появлении ковровый рынок тоже стал казаться несколько взвинченным.

Понаблюдав происходящее в течение получаса и оценив завидную стабильность исполнения, я удалился в уже известное мне место.

Холодное пиво значительно скрасило часы ожидания.

К моменту нашего отъезда базар выл, содрогался и даже, кажется, проклинал. Но если и проклинал, то очень, очень осторожно: мадам могли услышать. А в том, что они не припрутся сюда еще раз, никто не мог поручиться. Даже я.

Назавтра мы появились в четырнадцать часов тридцать семь минут.

Продавцы безмолвствовали, будто сговорившись. Возможно, так оно и было.

Однако Лена сухо объявила, что ее американская подруга отбывает завтра и хотела бы все-таки напоследок прикупить какую-нибудь пустяковину.

Большего сумасшествия я не видел никогда в жизни.

Мы за бесценок купили в общей сложности сорок шесть ковров. Их оптовая стоимость по ценам американского рынка составляла примерно триста пятьдесят тысяч долларов.

Это были не все приобретения. Бонни приглядела летчицкий костюм – весь в веревочках и с гермошлемом, в каких лет сорок назад отчаянные храбрецы добирались до стратосферы, деревянную облупленную коробку со стеклом – киот и два флага – копеечный холщовый вымпел размером

А3, на котором блеклой синей краской было отштамповано что-то военно-морское, и титаническое плюшевое полотнище с золотой бахромой и золотой же тканой надписью, касавшейся производственных побед и профсоюзного движения.

Следующим утром мы с шофером выгрузили пожитки на серый асфальт у дверей аэропорта "Шереметьево-2".

Их пыльная груда тут же привлекла внимание грузчика в синем комбинезоне. Он подошел ко мне и заинтересованно спросил:

– Таможню будете проходить?

На мой взгляд, это было дело совершенно безнадежное, поэтому его участливость показалась мне глубоко человечной.

– Будем, – сказал я.

– Ну-ну, – сказал он.

– У нас документы! – заявила Лена.

И предъявила стопку бумажек, купленных рублей за пятнадцать на том же базаре. В каждой бумажке говорилось, что ковер такой-то не представляет собой исторической и художественной ценности. На каждой же красовалась печать "ООО "Тигрис" (см. фирма ).

Грузчик скривился и буркнул что-то про малых детей.

– Есть какие-нибудь предложения? – поинтересовался я.

Он пожал плечами. Мы отошли в сторону, я снабдил его необходимой информацией, и он удалился.

Объявили регистрацию.

Посмотрев на часы, Бонни, непреклонно постукивая подошвой желтого ботинка, заметила, что ей наплевать, улетит она сегодня или нет, – она человек свободный.

Вернулся грузчик и негромко сказал мне:

– Девятьсот.

– Долларов? – уточнил я.

Сумма показалась мне смехотворной.

– Ну не тугриков же, – сказал он.

Я передал это Лене:

– Девятьсот, – сказал я. – Не тугриков.

– А если это мулька? – спросила она после секундного раздумья.

Я пожал плечами. Лучших вариантов все равно не было.

Дамы долго шуршали бумажками.

Получив запрошенную сумму, грузчик снова ненадолго исчез, а вернулся не один – за ним катила вереница телег, ведомых его напарниками.

Когда мы подъехали к таможенному пулу, толстый усатый таможенник в зеленом кителе терзал какую-то старуху, добиваясь от нее признательных показаний. Разделавшись с ней, он поднял глаза и грозно спросил:

– Это что за караван?!

Щебеча что-то про милых русских мужчин, Лена протянула паспорта и билеты.

Бумаги его совершенно не заинтересовали. Он уже драконил тюки, выхватывая их один за другим и задирая края, как юбки.

– Ковры?! – рычал он, по-собачьи трепля очередной. – Антиквариат?!

Это что? Иран? Конец девятнадцатого? Да вы с ума сошли! Это что?

Теке?! Вы сдурели, что ли?!

Я взглянул на Лену – она помертвела. Самому мне тоже было не по себе.

– Народное достояние?! – бесился таможенник, скача от телеги к телеге. – Вывозить?! Это что? Персия? Чистый шелк?! Вы что же думаете?! Это что? Йомуд?!

Но вот он выхватил из-под очередного тюка летчицкий костюм и обернулся к нам с таким онемелым видом, будто нашел труп.

– Военное имущество?! – рявкнул он, когда дар речи вернулся. -

Стратегические тайны?! Это не поедет!!!

И сунул костюм мне в руки.

Затем ему попался дурацкий военно-морской флажок.

Таможенник заскрипел зубами и с ревом швырнул его мне.

То же самое случилось с облупленным киотом.

Я думал, что профсоюзный флаг тоже не сможет пересечь государственной границы. Однако, молча развернув, таможенник так же молча бросил его на телегу.

– Что делают! Что делают! – говорил он затем плачущим голосом, листая паспорта и стуча печатью. – Военно-морское! Стратегическое!

Антиквариат!..

Потом горестно махнул рукой – и мы поехали дальше.

То есть поехали не все.

Я остался за желтой чертой.

В руках у меня был летчицкий костюм 1957 года, никому не нужная деревянная коробка и голубой вымпел.

Лена позвонила минут через сорок и сообщила, что на регистрации

Бонни взяла дело в свои руки. Сначала она выторговала скидку на оплату полутонны излишнего веса, а затем предложила двести долларов за то, чтобы их посадили в салон бизнес-класса.

– Ничего себе! – сказал я. – И вас посадили?

– Ну да, – ответила Лена. – Бонни говорит, что она всегда так делает, когда бывает в Бангладеш и Суринаме.

Труба

Улыбается. Качает головой.

– Вот, знаешь, была со мной такая история… Ха-ха!.. Я тогда тоже в

Быках жил, но не в том доме, где печь (см.) в порядок приводил, а в другом. Печка там тоже, естественно, была. И вот, представляешь, втемяшилось мне, что у нее труба падает. И никуда от этой мысли не деться. Ежеминутно вспоминаю, нервничаю, сам себя уговариваю – мол, перестань, отчего же ей падать? Подойду, посмотрю – черт возьми, а ведь вроде как еще чуток покосилась!.. Ты представляешь, что такое, если кирпичная труба рухнет? Она ведь чуть ли не тонну весит. А?

Сколько, по-твоему?

– Не знаю.

– Вот и я не знаю. Но уж не меньше тонны, точно… В общем, смотрел я, смотрел – и уверился, что она падает. Все, падает! Хоть в дом не заходи. Того и гляди рухнет! Уж хотел в кухоньку переселяться – там во дворе сараюшка такая стояла… Пошел к одному мужику – он печник.

Так и так, говорю, у меня вся труба к едрене-фене перекосилась, надо там один кирпичик выбить, чтобы она выправилась, поможешь? А что не помочь – взял он инструмент, пошли ко мне…

Задумывается.

– Ну?

– И вот, понимаешь… представь, как я убежден был: он даже не засомневался! Я ему кирпич показал, который выбить надо. Он голову задрал, на трубу посмотрел, потом на меня как-то так неуверенно. Да, говорит, странное дело… Повозился минут пять – и выбил кирпич!..

Как она хрупнет! Как на чердаке что-то заскрипит! Как он отскочит! А я-то вообще ни жив ни мертв – ё-мое, думаю, это что же я такое наделал?..

Качает головой.

– И что?

– Да ничего. Он постоял, покашлял, потом вышел молча – и все. А я подпорочку нашел березовую, подпер… Ничего, стояла. И я, главное дело, успокоился. Понял, что – ничего, не падает!.. Урегулирование

Лейтенант Ремешков часто произносит звук, который трудно передать на бумаге. Что-то вроде сдавленного бульканья. Примерно как – бм!

Натура лейтенанта требует выражения, а выражаться по-привычному ему не позволяет форма. Бм! – и все выражение.

– Да что ж, бм, разве до утра не могли дотерпеть!

Сидим в сумрачной по раннему утреннему времени горнице. Я делаю более или менее отсутствующий вид. Кососеев горбится на лавке и смотрит в сторону.

– Да вот не хватило маленько… завелись… ни в хомут, ни в шлейку,

– с натугой отвечает он и горестно разводит руками. – Я ж тебе говорю: я к Райке пошел… честь по чести, постучал, так и так, говорю, Раиса Пална, шурин с города наехал… Мол, жалеть вина – не видать гостей… Уж, говорю, по такому случаю не могли бы… – нервно сглатывает, – поспособствовать… а уж мы-то, мол, в долгу не останемся… мужик за спасибо семь лет работал.

– Ну! – нетерпеливо говорит лейтенант Ремешков.

– А она чуть не по матушке меня… дескать, будят всякие… Нет, ну ты скажи, Вася, ну как так можно, а? Это что ж?! – Кососеев поднимает на Ремешкова страдальчески сощуренные, мутные с похмелья глаза. – Ну что она, в самом деле! Или я бандит какой! Или вор-грабитель! Разве нельзя было по-соседски, по-хорошему!.. А она вон чего: невзначай – как мордой об стол!

И, сжав кулак, стукнул по лавке.

– И вы, значит… – снова взбадривает его Ремешков.

– Ну а мы… чего… Я говорю шурину – так, мол, и так, говорю, не хочет открывать торговую точку… видишь, какое дело… Ну, ему сцы в глаза – все божья роса: ладно, говорит, Леха, пошли тогда спать… утро вечера мудренее… А я говорю – спать? Нет, говорю, тут кость на кость наскочила! Вот вам, говорю! Скачи баба хоть задом, хоть передом, а дело, говорю, пойдет своим чередом!.. Шурин меня хватать!

Ты, говорит, черт карамышевский! Я ему по ряшке… не учи плясать, я и сам скоморох! Иди, говорю, теля, ночуй, я мигом…

Кососеев замолкает.

– Ну и?..

– Да ты же знаешь! Пошел один… У баньки взял колун… ну, думаю, пытки не будет, а кнута не миновать… да и сшиб засов… видимость одна, что засов… Ну что я тебе скажу, Вась! Пьяный был…

– Понимаю… – тянет Ремешков. Чиркает спичкой, прикуривает и в сердцах крепко бьет коробком об стол.

Кососеев сокрушен.

– Ну и… позаимствовал пять бутылок… и пакет еще, чтоб не в руках…

Молчание.

– Дела… Дверь-то починил?

– Вчера еще! И деньги принес, и засов поправил… две скобы забил – трактором не оторвать… А она стоит – руки в боки, – ты, мол, колоти, колоти! все равно по тебе тюрьма плачет!.. Денег брать не хотела – мол, откуда я знаю, пять бутылок ты взял или пятьдесят пять! Теперь, говорит, ревизию надо!.. Да мне что! Я что взял – вернул, что поломал – сделал, а там хоть трава не расти…

Опускает голову почти до колен.

– Дурак ты, Леха, – говорит лейтенант. – Нашел, бм, приключений… В сельсовет-то ходил?

– Ходил, – вздыхает Кососеев. – Там-то нормально… Валерьян поругал… мол, в миру как в пиру… разбирайся, говорит, а мне, говорит, чтоб ты по отсидкам шастал, невыгодно…

Он торопливо потирает ладонью рот, будто наелся чего-то кислого, и жалобно спрашивает:

– Заберет она заявленье-то, Вась?

Ремешков с утробным свистом тянет папиросный дым и щурится.

– Это если б ты ей спьяну плетень повалил, – строго отвечает он, – тогда гадали бы – напишет, не напишет, заберет, не заберет… А тебе вон чего взбрело – магазин, бм, подломить!

Кососеев хватается за голову и мычит, раскачиваясь на лавке из стороны в сторону.

– Ладно, ладно… – бурчит Ремешков. – Погоди выть-то, не баба…

Разберемся.

Выходим на улицу.

– Что, и туда тебя вести?

– Обязательно, – говорю я лейтенанту.

Он вздыхает и смотрит на солнце.

– Ну ладно, пошли… писатель.

До Райки-магазинщицы рукой подать.

– Люди-то живые есть? – весело кричит Ремешков, приотворяя дверь. -

Али, бм, померзли все, как тараканы?

Нас встречает полная цветущая женщина.

– Ой, – восклицает она, смеясь. – Василий Петрович! Защита наша и законность! Ну прямо на пороге меня поймали! А это кто ж с вами?

– Из района, – со значением отвечает Ремешков. – Да мы на минуточку.

Зайти-то можно? А то ведь как: чуть что – защита и законность, а в избу пустить – так, бм, мент поганый!

– Ну что вы, Василий Петрович! Как можно! – Раиса всплескивает руками. – Заходите, заходите! Через полчасика должна машина заехать… все ж на мне, Василий Петрович! И снабжение, и отчетность! голова кругом идет!

– Да уж… Дело хлопотное, конечно… да еще вон эксцессы какие! – машет рукой и хохочет и, хохоча, продолжает отмахиваться – будто это смешное маячит перед самыми глазами.

Заходим. Ремешков раздевается и основательно садится за стол. Я – в уголок.

– Что ж смешного! – говорит Раиса, присаживаясь напротив лейтенанта и складывая руки на животе строгим жестом беспристрастного свидетеля. – Это сегодня он сломал да украл, а завтра что же? украдет да подожжет, чтоб концы в воду? да мне еще поленом по затылку?

– Ну, ну! Лешка-то Кососеев? Да он же смирен, как овца! Подожжет!

Что вы, Раиса Пална! И сейчас-то уж я, бм, умом разошелся: что нашло? Ну, с кем не бывает…

Почувствовав по тону Ремешкова, что явился он не с мечом, а с оливковой ветвью, Раиса хмурится.

– Это как же? – надменно поджимает губы и косо посматривает на меня.

– Вы Кососеева, что ли, выгораживать пришли? Это что же получается?

Он магазин грабит, а законная власть ему потачки дает?

– Да какой грабеж! – морщится Ремешков. – Вы же знаете его, Раиса

Пална! Бывает! Нашло на человека! Что ж теперь делать?! Неужели заварим из этого кашу? Он ведь и деньги уж отдал, и дверь, бм, починил, и…

– Деньги его мне не нужны, – повышает голос Раиса. – А то, что он дверь починил, – так мне-то что? Мне за что ему спасибо говорить?

Сам сломал, сам и чини!

– И я про то! – встревает Ремешков, поднимая раскрытые ладони.

– Ну! Только зачем ломал? Это что ж, сейчас вы его покроете, а потом он каждый день повадится замки крушить? Так, что ли?

– Да вы что! Раиса Пална! Как же, бм, он повадится, когда…

– Нет! Нет и нет! По всей строгости! Я законы знаю! – Раиса жестко стучит кулачком по столу. – Знаю! Предумышленный грабеж – и все тут!

Ремешков молчит, разглядывая ее раскрасневшееся полное, в меру накрашенное свежее лицо.

– Эка! Предумышленный! Во-первых, не предумышленный…

Предумышленный – это если б он приготовился как следует… ну, хоть бы, к примеру сказать, колун бы у баньки взял да с ним бы к магазину и пришел… А то ведь он небось стукнул чем попало – камнем каким или там железякой, – и вся недолга! Какой же это предумышленный грабеж! Это, бм, хулиганство!

– А вот суд и решит! – не уступает Раиса. – Вы только запишите все честь по чести – а там разберутся!

Прошла секунда.

– Значит, так!.. – говорит лейтенант Ремешков с широкой улыбкой, одновременно упираясь ладонями в стол словно для того, чтобы встать, а на самом деле только грозно подавшись плотным телом вперед. – Ты это дело брось! Не буду я на Лешку дело заводить! И не в твоих это интересах – со мной щетиниться!

– Это как это не будете! – Раиса тоже подается вперед, отчего ее тяжелый бюст мягко ложится на стол. – Это как это не будете!

В сенях хлопает дверь, тут же взвизгивает вторая, и на пороге является Степан, муж Раисы Палны.

– Бодаетесь, что ли? – хмуро спрашивает он, рассматривая присутствующих. Потом тихо говорит мне: – Здрасти.

– Здрасти, – говорю я.

– Да нет, не бодаемся… – со вздохом отвечает Ремешков, совершая обратное движение – откинулся от стола. – Что нам бодаться… Мы с

Раисой твоей всегда общий язык находили… Сейчас вот запинка только вышла… Раиса говорит – сажать Кососеева, а я говорю – не надо!

– А что ж с ним делать? – бурчит Степан, сдирая с ноги сапог. – По головке гладить?

– Ага! – будто бы обрадованно говорит Ремешков, поднимаясь на ноги и оправляя китель. – И ты говоришь – сажать?

Степан молча сопит, возясь со вторым.

– Ну, если двое уже… это уж, бм, голос общественности! Раз общественность говорит сажать – будем сажать! Правильно! И все вообще теперь будем делать, бм, по закону! А, Степан? Согласен?

Тот пожимает плечами не глядя.

– Тогда, во-первых, значит, ружьишко придется изъять, – замечает лейтенант между делом, сдергивая с вешалки шинель. – Где у тебя ружьишко-то, Степан Никитич?

Вопрос совершенно излишен, поскольку тускло сияющая "ижевка" висит на самом виду – над диваном.

– А про во-вторых мы потом поговорим… – добавляет Ремешков, просовывая руку в рукав. – А, Степан? Поговорим ведь?

– Это чего это – изъять! – тихо и без тени уверенности в голосе возражает Степан. – Да ты что!

– Попрошу на "вы" с представителем власти, – режет Ремешков и добавляет неожиданно мягко, немного даже извинительно улыбаясь: -

Разрешеньице нужно было по форме выправить, гражданин Хвалин. Вы ж, бм, просрочили!

– Да что ж, что просрочил! Нельзя же мне без ружьишка-то! – восклицает гражданин Хвалин, переступая босыми ногами. – Со дня на день пороша! Ты что!

– Закон, бм, – равнодушно разводит руками Ремешков, делая шажок.

Я уже стою у дверей.

– Ладно, ладно! – Степан загораживает собственным телом проход к кровати. – Не надо! Не будем ничего!

– Это как это не будем! – кричит Раиса.

– Не будем, я тебе сказал! Ишь завелась! Все, все, Василий Петрович, базару нет… передумала она!

– Это что ж это я передумала!

– Молчи, сказал! – Степан сверлит жену взглядом побелевших глаз. -

После поговорим!

– Это что же мне молчать!..

– Ах ты!..

Степан неприцельно мечет в супругу сапог; предмет обуви перелетает комнату и ударяется об задребезжавшие дверцы серванта.

– Убью! – ревет гражданин Хвалин, шаря по полу в поисках второго. -

Не посмотрю, что милиция!.. Тут пороша со дня на день, а она – вона чего!!

– Ну, ну, еще один! Ладно, ладно! – Смеясь, Ремешков поднимает руки вверх. – Дайте выйти-то, бм, молодые! Уж сами тут как-нибудь потешитесь!..

– Да-а-а!.. – говорю я, когда мы оказываемся на крыльце. – Виртуоз!

– А как же, – с достоинством отвечает лейтенант, щупая ноздрями октябрьский воздух. – Надо же урегулировать!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю