Текст книги "Тоже Родина"
Автор книги: Андрей Рубанов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)
Но теперь, в карантине, у меня оказалось в избытке места и времени – я вернулся туда, откуда начал.
Начал еще в Лефортове, в декабре девяносто шестого, и продолжал без остановок до самого апреля, до момента переезда. Почти пять месяцев, утром и вечером по часу. Особенно удачными выдались февраль и март, я сидел вдвоем с маленьким армянином, обвиняемым в серии убийств, он был вежливый и седой, уважал меня за то, что я знал, кто такой академик Амбарцумян, вечером мы играли в шахматы, по-серьезному, только одна партия в день, примерно три часа, ходы записываются, а потом, до самого отбоя – анализ и разбор ошибок. Как правило, я проигрывал. В шахматах, как и в жизни, я авантюрист и всегда предпочитаю результату красоту комбинации.
Медитировать в лефортовской тюрьме хорошо. Полутораметровые стены не пропускают звуков. Сосредотачивайся, как тебе надо. Никто не мешает. Вентиляция работает. Кормят рисовой кашей. В карантине было не так удобно, но теперь мне идеальная тишина и не требовалась.
Если хочешь чем-то заняться, чем-то серьезным – делать миллионы, или книги писать, или искать дорогу в нирвану, – не ищи идеальных условий, их никогда не будет.
Чтобы вспомнить, как это делается – как сидеть, как дышать, как и о чем думать, – потребовалась неделя. Зато потом у меня вдруг стало получаться то, о чем я раньше и не мечтал.
Зачем я это делал? Ответ был готов тогда же, в Лефортове, два года назад. Есть на свете такое, чем никогда не займется обычный человек в обычной жизни. Есть нечто, чем не овладеешь в суете. А я – человек суеты. Я всегда считал себя очень реальным, насквозь практическим существом. Сколько себя помню, меня интересовали только знания, имеющие прикладное значение. Суха теория, мой друг. Я целый год играл на фондовой бирже, руководствуясь только краткими советами приятеля, выпускника экономфака МГУ. Ну, и прочитал несколько глав из популярного учебничка Александра Элдера. И ничего: выигрывал десятки тысяч долларов. Все равно весь российский фондовый рынок держался – подозреваю, и сейчас держится – исключительно на незаконном круговороте секретной, инсайдерской информации. Я три года занимался карате, не имея настоящего учителя, руководствуясь в основном фильмами с Брюсом Ли, – и ничего, кое-как наблатыкался. До сих пор не помню ни одного формального упражнения, но ребро сломать умею. Конечно, это подход верхогляда, дилетанта – но мне так больше нравится. Залезая в новую для себя область, я никогда не стремился стать лучшим – хотел лишь понять, как все устроено. Вынести практические знания. То, что пригождается каждый день.
Однако, повторяю, есть некие области культуры, не имеющие очевидного прикладного значения. Польза от медитаций (и других практик, освобождающих сознание) появляется не раньше, чем через несколько лет после начала занятий. Поэтому люди – конечно, речь идет о так называемых обычных, средних людях, о таких, кто с утра до вечера добывает свой хлеб, содержит семью, смотрит телевизор, ездит в отпуск к морю, мучается от нехватки денег, копит на автомобиль, ходит с друзьями в баню, раздает подзатыльники непутевым детям, дарит жене на день рождения золотые колечки и так далее, – пренебрегают медитацией. Слишком сложно. Польза классической философии в быту сомнительна, поэтому пассажиры в метро читают детективы, но никак не труды Шопенгауэра. Если честно, я с трудом представляю себе мир, где граждане в общественном транспорте сплошь читают Шопенгауэра; наверное, в таком мире все было бы по другому, и люди не сажали бы друг друга в каменные мешки.
Лично мне, три года – с четырнадцати до семнадцати – сочинявшему фантастические романы, год отработавшему плотником-бетонщиком, написавшему пятьдесят статей для многотиражной газеты строительного треста, два года отслужившему в армии, три года просидевшему на студенческой скамье и пять лет посвятившему торговле контрабандным вином, ворованными автомобильными колесами и, далее, наличными деньгами, – никогда не хватало времени углубляться в какие бы то ни было теории. Освоить искусство медитации я мог только в одном месте – в тюрьме. И нигде больше.
Возможно, тюрьмы существуют именно для того, чтоб люди учились медитации. Или, говоря более общо, чаще думали о своей грешной жизни.
Я просыпался раньше всех. Около семи утра. Тщательно, по пояс, обтирался мокрой губкой. Еще одно преимущество малонаселенной камеры – отсутствие очереди к умывальнику. Дожидался проверки; в «Матросской Тишине» это формальная процедура, корпусному начальнику лень заходить, он лишь спросит, через открытую кормушку: «Сколько вас?» – «Восемнадцать». – «Ага». Следующие два часа, безмолвные, прохладные два часа, с восьми до десяти, – до тех пор, пока не начнут, позевывая и почесываясь, воздвигаться ото сна бледные, угрюмые, мучимые жестокой утренней эрекцией сокамерники, – принадлежали мне целиком.
Не особенно заботясь о позе тела, о прямизне позвоночного столба, в несколько минут неподвижности я достигал особенного, необычного состояния разума и тела и пребывал в нем сколь угодно долго. Если оно переставало быть комфортным – я прекращал, не испытывая ни малейшего сожаления. Народ начинал шевелиться, бряцать посудой, изготавливать кипяток, деликатно попердывать за сортирной занавесочкой – я тоже что-то делал, обменивался с кем-то репликами. Но при первой же возможности опять уходил в себя. Ощущения были очень новыми. Наверное, так беременная женщина прислушивается к шевелению плода в утробе. Теплые волны путешествовали по нервным узлам, от паха к затылку и обратно. Особенно забавным показалось удерживать их в горловой чакре, повыше трахеи. Голос изменился, стал ниже и гуще. Курение сделалось омерзительным занятием; сильно зависимый от никотина, я теперь обходился четырьмя сигаретами в день, причем первую из них выкуривал только после обеда.
Речью сделался добр и скуп. В тюрьме считается, что постоянное общение, беседы на разнообразные темы – наилучший способ сохранить рассудок в целости. Но я достаточно объелся общением в сто семнадцатой и сейчас был счастлив ничего не говорить и никого не слушать.
Вдруг, примерно на десятый день, я обнаружил, что умею наблюдать себя со стороны, и этот наблюдаемый вася показался мне несимпатичным: этаким снобливым и высокомерным; ему не повредило бы хоть иногда поддерживать окружающих шуткой и вообще стать более социальным. И вот целый вечер напролет я подначивал Малыша рассказами о том, как довесят ему к сроку еще лет десять за неуплату налогов; Малыша взяли за какие-то махинации с облицовочным строительным камнем, Малыш был бизнесмен, налогов не платил, я и ухватился за эту тему; одновременно пили чай, я угощал, все было очень по-доброму, почти мило – настолько, насколько вообще может быть мило в следственной тюрьме, – я провел один из лучших вечеров за всю свою арестантскую эпопею, все много смеялись, и ночью я видел хороший сон.
А наутро проснулся рано, молился долго, а потом, закрыв глаза, сумел, без особенных усилий, объять сознанием всю тюрьму и окрестности. Прочувствовал, улавливая запахи, краски и звуки, общий корпус и спец, строгие хаты и карцер, больничку и тубанар, осужденки и сборки, кабинеты для допросов и свиданий, прогулочные дворики, лестницы и коридоры, и огромную очередь возле отделения для приема передач, где зимой жгут костры, где гады торгуют местами в первой сотне, а иногда подъезжает братва и ломает гадов; услышал и осязал жителей окрестных домов, чьи окна глядят на тюремные стены и впитывают энергетику несчастья; и автозэки явились мне, везущие арестантов в суды и на этапы, и конвоирки, и судейские комнаты, где решают судьбу нашего брата, и зоны, и лагеря, и понял я каждого из полутора миллионов арестантов и зэков, и столько же их матерей, и жен их, детей, сестер и братьев, безжалостно вращающееся колесо поломанных судеб прокатилось по мне, но не горе и не боль ощутил я.
Ничего не ощутил.
Собственное тело стало легким. Простейшие движения доставляли удовольствие. Особенно ходьба. Ежеутренняя кружка свежезаваренного чая выпивалась чуть ли не в течение часа, мелкими глотками, словно некий нектар. Вдыхание свежего воздуха на прогулке приносило почти экстатические ощущения. Даже моргать и то было по-особенному забавно. Если я курил сигарету, то только курил, и все, думал о курении и концентрировался на вдыхании дыма. Если мерил шагами прогулочный двор, прохаживался, то сосредотачивался только на том, как прохаживаюсь, переношу вес с ноги на ногу.
Бывает особенная тюремная задумчивость, нервная и мрачная, на жаргоне называемая словом «гонять». Человек, который «гоняет», либо сидит где-нибудь у стены, либо, если позволяет пространство, вышагивает взад и вперед, отрешенно глядя себе под ноги. Так «гонял», например, Малыш – ему очень не хотелось получать свои пять лет за то, что продал три вагона низкокачественного гранита под видом высококачественного, и он целыми днями молчал, по временам тяжко вздыхая, а то вдруг принимался строчить длинные послания, то ли письма маме, то ли заявления прокурору.
Я не «гонял». Утратил саму потребность о чем-либо беспокоиться. Вспоминать прошлое не хотелось. Гадать о будущем – тоже. А тем более – его, будущего, бояться. Даже мысли о семье не приносили душевных страданий. Очевидно, если я без особенных проблем выживаю в тюрьме, то там, на свободе, жена и сын выживут тем более.
В какой-то из дней нам устроили шмон, выгнали всех на продол, и пахнущие кирзой и перегаром кумовья оборвали занавески, прикрывающие отхожее место. Тряпки и веревки, наподдавая их носками берцев, выкинули за дверь. Еще месяц назад такой демарш вызвал бы у меня приступ гнева или даже особенной пенитенциарной истерики, когда арестант катается по полу и воет «а-а-а, бля, ненавижу!!!», – сейчас я ничего не ощутил и пульс мой участился вряд ли. Тратить нервную энергию на пустяки показалось унизительным; нельзя же ненавидеть ветер за то, что он сбивает с головы картуз; едва тормоза закрылись, мы в полтора часа все восстановили в лучшем виде.
Вскоре я сократил время медитаций до минимума. Азарт, с которым я открыл для себя свое новое умение, нивелировался, сошел на нет, уступил место стойкому навыку. Лишь иногда посещало веселое недоумение: как это я жил без этого раньше? Достигнутый уровень сознания ничем не напоминал алкогольную или наркотическую эйфорию. Тот кайф непременно хотелось усилить, первая рюмка всегда требовала второй, первая марихуановая затяжка – второй затяжки. Здесь отсутствовало само желание какой-либо эскалации. Все происходило само собой. Несло и кружило.
Ел мало. В карантине кормили не то чтобы хорошо, однако лучше, чем на общем корпусе, а может, нам, как недужным, полагался какой-то усиленный паек; я нормально наедался. Обычно жрал дважды в день, утром пайку хлеба с чаем и сахаром, а вечером «болты» – перловую кашу; превратить ее в съедобный харч можно было, тщательно промыв кипятком и заправив подсолнечным маслом. Сколько себя помню, я всегда ел очень быстро, глотал, почти не жуя – а тут внезапно понял, что мне нравится сам процесс. Уже не заталкивал в себя полными ложками, а смаковал. Трапезовал, неторопливо пережевывая, по целому часу.
«Болты» не нравились только грузинскому крадуну Бачане, он выглядел, как паренек, очень любивший покушать. У него были покатые плечи, животик и внушительный жирный зад. Подозреваю, что он и воровать пошел только для того, чтобы поменьше напрягаться, побольше спать и кушать сациви и лобио. Он ел «болты» вместе со всеми, но ворчал. Впрочем, беззлобно.
– Баланда – она и есть баланда, – однажды возразил ему я. – Кстати, перловая каша, сваренная на воде, – любимый завтрак английской королевы.
Бачана засопел.
– Тогда, – сказал он, – пусть она приедет в гости и почифирит с нами.
Посмеялись, я – громче всех, поскольку пребывал в хорошем настроении.
В следующую секунду мне стало немного не по себе. Замерцало в глазах. По картинке мира пробежала мелкая быстрая рябь. Закружилась голова. По позвоночному столбу прошло электричество. Необыкновенно расслабились мышцы лица, и челюсть самопроизвольно отвалилась. Звуки – чавканье набитых ртов, постукивание алюминиевых и деревянных ложек по дну шлемок, слабое гудение и потрескивание неисправной лампы под потолком, журчание воды в параше – отодвинулись, прочувствовались как ненастоящие, и вдруг сквозь их завесу проступил настоящий, единственно подлинный и самый важный, никогда раньше мною не слышанный звук: легчайший нежнейший шелест, или перезвон, как будто поколебались миллионы маленьких колокольчиков, слаженных из самого драгоценного из всех драгоценных металлов; звук абсолютно ненавязчивый, однако сразу заставивший меня забыть обо всем и слушать только это упоительное стрекотание. Вот оно стало громче, и еще, и еще, вот наполнило всего меня, дружелюбно предлагая моему «я» завибрировать в унисон; перестав сопротивляться и сомневаться, я внял, совпал, понял что-то ошеломляюще важное и тут же забыл за абсолютной ненадобностью. Мир танцевал вокруг меня и вместе со мной, танцевали бледные лица сокамерников, и темно-зеленые стены, и двухъярусные шконки, танцевала даже грязь под моими ногтями; вся тюрьма танцевала, и весь живой мир вокруг нее, но не только он: даже мертвые, на той стороне, танцевали, включая и мальчишку, умершего от менингита три недели назад. Может быть, он танцевал наиболее искусно и весело, ведь именно его бестолковая гибель привела меня туда, где я услышал то ли шелест ангельских крыльев, то ли старческое сопение притомившегося бога, то ли попукивание слонов, державших на своих натруженных спинах плоскую Землю. Все обессмыслилось – и в тот же неуловимо краткий миг наполнилось миллионом смыслов. Желания исчезли, все, кроме одного – единственного желания: и дальше присутствовать сознанием при саморазвертывании чуда жизни. Собственное тело, некогда доставлявшее столько хлопот и страданий, предстало несложным, а главное – полностью управляемым механизмом. Кровь бежит по артериям, печень копит грязь, почки собирают влагу, желудок варит топливо, мозг рулит и командует.
Потом ощущение пропало, исчезло, как не было. Опять прочно сомкнулась вонючая, полутемная, зарешеченная, пропитанная страхом Вселенная, оставив в невесомой пустой голове внятную догадку: а вдруг основанием для всякого, хотя бы и временного, благоденствия человека, или группы людей, всегда является чья-то смерть?
Кто, как не мертвые, держат на своих плечах наш покой, нашу сытость и наше равновесие?
Ведь должен же быть (блядь, обязан быть, иначе нельзя!) какой-то смысл в гибели восемнадцатилетнего мальчика, укравшего сумочку у некоей дуры, чья рука, может быть, и не дрогнула, сочиняя в милиции заявление о краже?
Все хорошее кончается, и это кончилось. Продолжалось, может быть, не более полуминуты. Но мне хватило.
Впоследствии размышления о смысле смерти показались мне не более чем рафинированной демагогией. Наверное, все размышления в конечном итоге превращаются в рафинированную демагогию.
Потом был странный, удивительный вечер. Солнечный свет не попадал в нашу хату никогда, но я чувствовал его желтые закатные лучи кожей, они грели меня, проникая сквозь стены и перекрытия. Раскрыл было книгу, хотел читать, но буквы, слова, фразы показались убогими, неспособными выразить тысячной доли сокрытого смысла. Семнадцать сердец бились рядом со мной – я не только слышал их все, но и различал ритмы, проникся героиновой тахикардией грузинского крадуна Бачаны; улавливал, как надпочечники Малыша выкидывают в его кровь адреналин. Я слышал, как стучат когти крыс, бегающих по тюремным подвалам. Я знал, что у вертухая, который дежурит этажом выше, болит зуб, коренной, третий справа, в нижней челюсти. Я ощущал беспокойство охраняемого этим вертухаем арестанта икс, ему светило три года за хранение и сбыт краденого, а под коленным сгибом у него имелся большой фурункул, мешающий ему передвигаться, карабкаться на подоконник и сиплым басом звать меня.
Используя радиатор отопления как ступеньку, я ухватился руками за решетку, силой бицепсов подтянулся и напряг слух. Увидел спускающийся груз, зацепил, втащил, отвязал, развернул, прочел. Братья из родной сто семнадцатой прислали запрет. Что за запрет, удивился я, осторожно распарывая бритвенным лезвием тугой полиэтиленовый кулечек; пригодилась и книга, которую полчаса назад я пытался читать, я вырвал из нее страницу и высыпал туда щепотку зеленой травки.
Мои друзья помнили меня и прислали, для облегчения страданий, дознячок конопли.
Тут же я завернул ее плотно и спрятал в трусы, от греха, а ближе к полуночи достал, забил косяк и выкурил в компании матроса Мальцева.
Все вокруг меня и внутри меня говорило, что не надо курить эту гадость. Все, да не все. Травка на тюрьме – лучший способ отдыха, валюта, лекарство номер один, отдохновение нервов. Я покурил, поразмышлял, помечтал и уснул. Спал крепко и долго. А наутро очнулся с ощущением поражения.
Молился, но не был услышан. Час провел в медитации – бесполезно. Навыки, приобретенные за три недели интенсивной практики, оказались утраченными безвозвратно. Подавленный, вялый и растерянный, я бродил, ища в себе остатки того, что еще вчера переполняло меня, мысленно просил у бога веры, а у космоса энергии, но все ушло, исчезло, истина отвернулась от меня. Вчера я летал, сегодня сверзился на дно. Остались стыд, горечь и досада.
Еще через неделю – я провел ее в мрачной маете – карантин закончился. Никто из нас не заболел. Из восемнадцати человек пятнадцать не вернулись домой, их перевели в другие камеры общего корпуса; навсегда расстался я с Малышом и Бачаной.
Только меня и Мальцева вернули в сто семнадцатую. Друзья позаботились, сунули куму денег.
Дело с векселями
Его звали Аслан, и он сильно отличался от большинства моих деловых знакомых. Большинство вело себя скромно – этот явно наслаждался деньгами и вид имел самый глянцевый. Молодой – двадцать семь или двадцать восемь – он держался чрезвычайно солидно. Впрочем, уроженцы Кавказа всегда выглядят старше своих лет. Особенно если сами этого хотят. Аслан хотел.
Носил белые костюмы. Сигареты вставлял в мундштук. Может, и в золотой. Я не разглядывал. Я сам в тот год тоже страдал приступами снобизма, в самой острой форме. Курил трубку из корня вишневого дерева и ботинки без кожаных шнурков за обувь не считал.
Ходили слухи, что он с кем-то повздорил, с кем-то серьезным, и перемещался на бронированной машине, вдобавок носил пистолет. Не знаю, что там у него был за пистолет, но всякий раз, когда он приезжал в наш офис, наступал такой момент, когда пиджак невзначай расстегивался и торчащая из-за пояса рукоять деловито поправлялась. Лично я уже два года, как перестал ежедневно таскать оружие, а когда имел при себе – засовывал не спереди за пояс, а сзади, и однажды это спасло меня от трех лет общего режима.
Однако я не о пистолетах.
Блестящий Аслан ворочал хорошими деньгами. Приносил векселя, каждый номиналом в миллион долларов. Я ездил в банк «Онэксим» погашать эти векселя, и через два дня отдавал наличные. Последнюю порцию векселей отоварили за сутки до того, как меня арестовали.
Арест никак не связан был с Асланом и его векселями, и я, нырнув в тюрьму, как в мутный омут, забыл о кавказском денди на два с половиной года. Посидел в «Лефортово», оттуда перебрался в общую камеру «Матросской Тишины».
В один из дней зимы девяносто девятого к нам заехал жизнерадостный мужичок, офицер вооруженных сил в звании полковника. «Полковником» его и нарекли. Определили как «вояку» и оставили в покое. «Вояк» тогда сидело много. В годы перестройки офицеры оказались забыты родиной, получали копеечные зарплаты и, чтобы выжить, мухлевали, как умели. «Полковник» до распродаж ракет и гранат не опустился, его взяли за аферы с ценными бумагами.
В молодости он поступал в разведшколу ГРУ. Когда-то я имел настольной книгой «Аквариум» Суворова и замучил полковника вопросами. Согласно «Аквариуму», в военных разведшколах взращивали сверхчеловеков. Меня интересовали подробности. Как научиться не спать по пять суток кряду? Как научиться посредством мимолетного взгляда дословно запоминать страницу текста? Как научиться убивать движением мизинца? Как научиться ломать волю живого мыслящего существа после десяти минут допроса?
Полковник развеял мои иллюзии. Признался, что в разведшколу его не приняли.
Наверное, и меня бы не приняли. Для военного шпиона я слишком нервный и интеллектуально продвинутый. Такие ребята родине не нужны. Родине требуются спокойные парни, выполняющие приказы командования без лишних раздумий.
Меж тем моя арестантская эпопея катилась к финалу. Шел суд. Адвокат готовил меня на три года. Так тренер готовит бегуна на три тысячи метров. Отсижено было два и семь, мне светила воля. Я мандражировал, крепился и слал жене обнадеживающие письма.
Вдруг меня дернули на вызов, и в комнате для допросов я увидел своего следователя Ермакова, про которого и думать забыл.
– Тебя ищет Военная прокуратура, – сообщил он.
Был уже март, суд катился к финишу, оглашение приговора назначили на апрель; я всерьез собирался на свободу.
– И чего? – спросил я.
– Кто-то украл какие-то векселя, – сказал Ермаков.
– Я никогда ничего не крал.
– Это уже неважно. Приедут люди. Они тебя допросят.
Я разозлился и развеселился.
– Они искали тебя целый год, – сказал Ермаков.
– Хуево, значит, искали. Чего меня искать, если я в тюрьме сижу? Тоже мне. Потеряли человека в собственной системе.
– Это не моя система, – аккуратно поправил следователь. – Мы – Генеральная прокуратура, а они – Главная военная прокуратура. Разные заведения.
– Вам виднее. Пусть приходят в любое время, я дам показания.
– Договорились, – кивнул Ермаков с некоторой долей беспечности, и я понял, что ему все равно.
Из Военной прокуратуры никто не пришел.
Я не верил, что судьба окажется настолько жестока ко мне, чтобы я, получив срок по одному делу, тут же, не отходя от кассы, сделался обвиняемым по другому делу. Даже для меня это был перебор. Я-то ладно, а вот жена бы сошла с ума. Не говоря уже о маме.
В апреле меня освободили.
На воле мне понравилось. Выходить на волю хорошо в любое время года, при любой погоде. Дождь, снег, смерч, тайфун, цунами – нормально. Но освободиться весной – это дорогого стоит. Я наслаждался. Строил планы покорения мира, здорово изменившегося за время моего отсутствия. Имел карманные деньги, удобный автомобиль и абонемент в спортивный зал, где поднимал всякие никелированные тяжести: хотел вылечить искривление позвоночника, заработанное из-за продолжавшегося годами сидения по-турецки. После всякого похода в зал пил недоступное в тюрьме пиво и все вечера напролет смотрел видео. За время моего отсутствия мировая киноиндустрия произвела около полусотни сильных фильмов. Я наверстывал упущенное.
Посетил и офис фирмы, совладельцем которой считался. Бизнес, когда-то приносивший колоссальные барыши, без остатка сожравший всю вторую половину моей молодости, теперь еле дышал. Я пробыл в конторе час – за это время телефоны ни разу не зазвонили. Пахло пылью. Обязательная в каждом офисе тумбочка с электрическим чайником стояла на самом удобном месте. Однако в числе клиентов до сих пор оставался тот самый Аслан. Правда, чувак давно уже не ворочал миллионами, действовал по мелочи.
Однажды вечерний просмотр очередного боевика – это была «Матрица», что ли – прервал телефонный звонок. Военная прокуратура напомнила о себе. Я приглашался на допрос.
Юмор ситуации был тонкий и черный. Человек две недели как откинулся, еще не соскоблил тюремную грязь – и вдруг его опять тягают. Мне стало горько и забавно. Я облекся в черные штаны и черную фуфайку. Взял мешочек с чаем и сигаретами. Сел в удобную машину и поехал в район метро «Беговая», где находился, как оказалось, целый комплекс военных зданий, в том числе редакция газеты «Красная звезда», – ну, и прокуратура.
Авто поставил в квартале от цели. Ключи положил под колесо, на асфальт, с внутренней стороны, так, чтобы их не заметил случайный прохожий. Дальше двинулся пешком, с пакетиком чая и курева. Сдаваться.
Я не злодей. Я несколько лет зарабатывал на жизнь тем, что обменивал деньги, безналичные на наличные. Это не преступление. Купи лицензию и занимайся. Но я отсидел почти три года и навсегда уяснил, что посадить в тюрьму можно любого и всякого. С лицензией или без лицензии. Более того, с лицензией вероятность еще больше.
В каждом из нас живет преступник. Тихий, ловкий, осторожный циник и хитрец. Невиновных не бывает. Так во всем мире, не только на моей богоспасаемой Родине. Не существует человека, который хоть раз не проехался в автобусе без билета. Не существует водителя, который не превышал бы скорость. Не существует студента, не пробовавшего марихуану хотя бы из любопытства. Не существует предпринимателя, который с удовольствием уплачивает все налоги. Амбициозный мужчина, желающий власти, или денег, или ощущений, однажды вплотную подходит к необходимости нарушить закон. В общем, мешочек, где лежало «чай-курить», нужно иметь каждому, кто желает шагать вперед и выше.
Военный следак оказался разбитным хлопчиком, впрочем, сравнительно интеллигентным. Он зачем-то стал ерничать, но я предложил сразу перейти к сути вопроса. Конечно, со следователем Главной военной прокуратуры интересно поболтать о том о сем, но у меня не было соответствующего настроения. За неполных три года я достаточно наговорился с правоохранительными ребятами всех званий и мастей, начиная от важняков с генеральскими погонами и заканчивая вечно полупьяными вертухаями.
Коснулись векселей. Одним из главных фигурантов хищения оказался тот самый Полковник, мой бывший сокамерник. Я с наслаждением продиктовал показания: с Полковником близко знаком, мы хорошие приятели, но не потому, что я брал у него векселя, а потому, что вместе чифирили. Следак приуныл. Дальнейший разговор утратил смысл, поскольку все детали вексельной аферы я уже знал. От Полковника. Поймать меня на неточностях было нельзя. В принципе, моя роль вообще сводилась к нулю, я считался добросовестным приобретателем и ничего не знал о том, что ценные бумаги были выделены в рамках целевой программы по финансированию нужд Вооруженных сил. Грубо говоря, их украли до меня.
Я не находил ничего удивительного в таком раскладе. В конце концов, все деньги кто-то когда-то у кого-то украл.
Аслана – а ведь это именно он привозил мне краденые векселя – я не сдал. Хотя мог бы. А что? Пусть бы тоже сходил, понервничал, посидел в прокуренном кабинетике с видом на тихий московский дворик, потея и мучительно подбирая слова. Умеешь расхаживать в белых штанах – умей и показания дать. Но не назвал я его имени. Сказал, что запамятовал. Все-таки прошло почти три года. Рабочие записи, разумеется, не сохранились, записные книжки утеряны и так далее. И вообще, ну вас к черту, я еще тюремной желчью харкаю, а вы тут с какими-то векселями лезете.
– Кстати, а как там сейчас, в тюрьме? – вдруг спросил следак. – Жить можно?
– Можно.
– Особенно если в авторитете, да?
– Вы о чем?
– Вы ведь были в авторитете.
Я удивился. Я никогда не был «в авторитете». Я сидел мужиком и пальцы не гнул, это не мое.
– Вряд ли, – сказал я.
– Ну, у меня есть оперативные данные. В камере вы пользовались уважением. Собирали общак. Однажды страшно избили одного арестанта.
Этот момент я сразу вспомнил. Некий юный туркмен с кем-то повздорил буквально через пять минут после того, как зашел. Тут же заорал насчет беспредела и стал махать кулаками. Пришлось его успокаивать. Бывают такие мужчины, отчетливо недалекие, по которым годами плачет тюрьма – но при этом они почему-то никогда не удосуживаются поинтересоваться у приятелей, как все-таки надо вести себя в тюрьме. Можно понять какого-нибудь иностранца, едва переступившего порог и сразу визжащего «фак ю», – но как мы назовем того, кто свободно владеет русским языком, живет в Москве, продает героин и при этом не понимает значение слова «беспредел»? А ведь хата наша, куда посчастливилось попасть барыге-туркмену, считалась одной из самых спокойных и комфортабельных, мы потратили годы для того, чтобы наладить какое-то подобие цивилизации, и не могли допустить, чтобы в нашем присутствии говорили про беспредел. Туркмену аккуратно надавали по ушам и угомонили; через неделю его выдернули с вещами – очевидно, он и настучал начальству о «страшном избиении». Удивило меня не то, что пришлось вспоминать тот случай, а то, что военный следователь, оказывается, серьезно подготовился к беседе со мной и не поленился истребовать оперативную справочку, минидосье, кропотливо собираемое на всякого арестанта. Чем занимается, с кем дружит, с кем конфликтует – интересные, наверное, бумажки, вот бы заглянуть.
– Что-то я за собой такого не припомню, – сказал я.
– Врете.
– Не имею права. У меня не тот процессуальный статус, чтобы врать. Свидетель не может давать ложные показания, это преступление. А я преступлений совершать не намерен, я честный человек и за свои грехи уже отсидел…
Собеседник не давил. Он вполне понимал мое состояние. Две недели, как на воле, из-под Генеральной прокуратуры, после трех лет, проведенных за решеткой, и не в зоне, где есть травка и голубое небо, а в крытой системе, без воздуха и солнечного света, – и вот, опять диктую показания… Мы взаимно беззлобно хохмили, но мешочек с куревом я держал под локтем, поскольку обаяшка-следак без особенных усилий, просто из вредности, мог выписать мне минимум трое суток ареста.
Но не выписал, оказался нормальным чуваком. Имел понимание. Расставаясь, мы обменялись рукопожатием.
На обратном пути, разогнав удобный автомобиль до преступной скорости, я думал, что шагать вперед и выше, постоянно имея при себе «чай-курить» – это, конечно, интересно, романтично и круто, однако не всегда весело.
Добравшись до дома, я позвонил в офис и попросил разыскать Аслана. Мне нужны были кое-какие мелкие детали той давней вексельной затеи. Меня могли выдернуть на беседу еще не раз и не два. Требовалось подготовить ответы на все возможные вопросы. Но любитель белых костюмов на связь не вышел. Видимо, испугался. А может, вообразил, что я стану изображать матерого урку, посажу его на понятия и потребую компенсации. За то, что вывел его из-под удара. Среди людей, далеких от преступного мира, распространены всякие заблуждения, сентенции типа «из тюрьмы нормальными не возвращаются». Автор этого обывательского изречения сам крупный преступник.