355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Рубанов » Тоже Родина » Текст книги (страница 8)
Тоже Родина
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 23:37

Текст книги "Тоже Родина"


Автор книги: Андрей Рубанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)

Но не стал сноб и щеголь Аслан встречаться с бывшим деловым партнером, а ныне отсидевшим уголовником мною. Даже не позвонил. И с тех пор на моем горизонте не появлялся. А мог бы хоть бутылку коньяку поставить, что ли.

Впрочем, коньяком я не беру.

Fucking sovdepia

Летом две тысячи пятого приехал Семен, и мы дали гастроль. Дома сидела любимая, она не выносила даже запаха спиртного (если бы не она, я бы давно издох от цирроза печени), и мы, два придурка – прозаики бля в дешевых ботинках – намылились выпивать в городе. Я знал прикольный кабачок на «трех углах», в пятидесяти метрах от Лубянки, – там мы обосновались, приняли по триста, возбудились колбасно-конфетными запахами центра столицы и другими обстоятельствами, главным образом – нашим статусом (все-таки писатели, птицы редкие) и отправились лазить по Красной площади.

Ред сквер осеняли иноземным щебетанием группы туристов, и даже флуктуировала процессия совершенно классических японцев, с фотокамерами, всякая ценой штук в десять баксов, и другая процессия, столь же классических америкосов: джентльмены в шортах, открывающих розовые подагрические коленки, их герлы в джинсиках и маечках; свисает дряблая семидесятилетняя плоть; голубые глазки с восторгом шарят по краснокирпичным стенам самой знаменитой в мире крепости «Зе Кремль». Промеж туристов перемещались отдельные – прямо скажем, совсем немногочисленные – местные. Ну и мы с Семеном.

Твердо заявляю, что мы двое, только мы двое, в тот вечер, повторю, сахарно-фиолетовый, стопроцентно московский, находясь на священной брусчатке, только мы двое и осознавали до конца всю эту священность.

Для начала мы спели а капелла пару комсомольских хитов. Взвейтесь кострами, синие ночи. И снег, и ветер, и звезд ночной полет, меня мое сердце в тревожную даль зовет.

И ведь звало; звало так, что мало не казалось, звало в такие места, в такие беспредельные космосы – это вам не Интернет с анонимным Живым Журналом, это все было очень серьезно.

Далее мы приблизились к Мавзолею Чеснока и определили непорядок: при входе отсутствовал почетный караул.

Это обстоятельство привело нас в ярость. Где караул? Устал, что ли? Где знаменитые на всю планету кремлевские курсанты, чудо-богатыри, впечатлявшие еще старика Винни Черчилля? Где румяные двухметровые славяне, способные, не моргая, часами охранять покой усопшего вождя?

– А почему, кстати, «чеснок»? – спросил Семен.

– «Чеснок» – тюремная погремуха Ильича, – ответил я, ранее судимый. – Существуют воспоминания зэков, ехавших в одном этапе с вождем. Говорят, что есть и мемуары Надежды Константиновны, где черным по белому написано, что уголовники до такой степени уважали Володю, что во всякое время у него была отдельная миска, ложка и кружка. По тюремной жизни такое возможно только в двух случаях: либо ты – пидор, и вся твоя посуда (и вообще личное имущество) отдельная, либо ты конченый черт, не моешься и не стрижешься, завшивел и запаршивел до последней крайности, и от тебя воняет так, что хавать с тобой из одной посуды западло… Я, конечно, не утверждаю, что Ильич был пидором, но вот насчет второго варианта – очень даже может быть… Что такое чеснок? Острый запах! Впрочем, остынь, брат – то лишь байки старых каторжан, иначе говоря, ГОНЕВО, дошедшее до меня в вольном пересказе…

Буквосочетания «Ильич» и «пидор» я артикулировал довольно громко, хамским баритоном. По всем понятиям, нас, в говно пьяных, в течение двадцати пяти секунд должны были повязать, отпиздить и посадить лет на десять строгого режима, но ничего подобного не произошло, и я восхитился тем, как мощно торжествует новая российская демократия. Рядом с главным трупом страны бродят два козла, горланят песни, матерятся, и оно катит; воистину, от великого до смешного один шаг.

Тут зазвенели куранты на башне, и мы, не сговариваясь, обратили раскрасневшиеся морды в сторону всемирно известного циферблата и отдали пионерский салют. Некие девушки, прогуливающиеся подле, посмотрели на нас с улыбками. Вполне поняли, что происходит.

Не стану врать, насчет Семена не знаю, но лично я с восьмого по десятый класс значился комсоргом и собирал взносы (две копейки ежемесячно), и хранилась в моем кармане миниатюрная печать с пластмассовым сверху колечком: «Уплачено ВЛКСМ». Впоследствии куда-то делась, а жаль. Раритет. Более того, и в армии, на втором году службы, меня опять выдвинули на ту же должность. И даже предлагали подать заявление в партию коммунистов. Я не подал, а сейчас, бывает, жалею. В другие минуты, наоборот, горжусь.

– А пошли на журфак, – вдруг предложил Семен.

Я ничего не придумал, как ответить модно и грубо:

– Говно вопрос.

От Ред сквера до нашей альма-матер – пять минут пешком. Москва только кажется необъятной. На деле все исторические места находятся в радиусе километра. Итак, мы выбрались с брусчатки, купили за большие деньги две пачки сигарет, оказались на Моховой – и вот он, великий двор великого факультета, напротив Манеж, бронзовый Ломоносов инфернально ухмыляется с постамента, у подножия гасится шобла юнцов с пивком и скейтбордами.

Не знаю, почему, но дети при нашем появлении поспешно ретировались. Вероятно, двое пьяных дядек с мрачными байроническими физиономиями и сигаретинами в зубах, карабкающиеся, несколько неловко, но все же в хорошем воровском стиле, через чугун ограды, – обоим по тридцать шесть (пора на дуэль, но где Дантесы? – не замечены; в тот год после трехсот граммов я был готов пятерых сразу приморить, Дантесов), рубахи по моде десятилетней давности – обломали им их детский кайф.

– Чувствую себя дома, – объявил Семен и уселся на гранитный постамент. – А ты?

– Как-то я подпил в компании отца, – сообщил я. – Он всю жизнь проработал школьным учителем. И сказал ему: папа! Ты вот обижаешься на государство, а того не понимаешь, что ты нужен государству прежде всего как эксперт, выявляющий потенциальных Ломоносовых. Гениев, желающих приехать в столицу с рыбным обозом. Чтобы продвинуть науку и культуру. Ты, – говорю я папе, – сорок лет в школе. Скольких Ломоносовых лично ты выявил и отправил с рыбным обозом?

– И что он ответил?

– Одного, – мрачно произнес я.

Опять же, из дверей факультетского здания должны были выскочить дюжие охранники и немедля изгнать двух пьяных мудаков со двора высшего учебного заведения. Но не выскочили. Впрочем, даже если бы и выскочили, мы бы им все объяснили.

Мы тут учились. Нас тут учили.

Как это часто бывает с пьяными (да и с трезвыми тоже), приступ бурного веселья сменился меланхолическим молчанием – таким, когда лень не только разжимать губы и разговаривать, но даже и думать, а хочется только грустить. Зеленоватый самородок тоже безмолвствовал и выглядел не как памятник себе, а как памятник нашей молодости. Слишком много эмоций пережито было здесь, на этом гранитном пятаке у подножия зеленоватого Ломоносова, возле дверей факультета.

Предались воспоминаниям. О чем говорить? Мы прошли через одни и те же жернова. Когда-то, пятнадцать лет назад, мы вибрировали от пиетета к этому месту. Мы желали стать здесь своими столь страстно, что разум темнел. Абитура, вступительные экзамены, и восторг победы – приняли! Зачислили! Я студент престижнейшего вуза! Я в дамках! Я лучший! Приобщен к элите! Московский университет – это бренд, статус, уважаемая во всем мире контора! Смешно, но иные записывали в тетрадки даже вступительные лекции, разглагольствования популярного доцента Славкина. «Я обращаюсь к прекрасной половине человечества, то есть к мужчинам». «Вы есть отрыжка системы советского среднего образования». И так далее. И не только записывали, но и цитировали друг другу, и приходили в восторг от такого свободомыслия, от неортодоксальности, от интеллектуальной раскованности.

Эйфория была запредельной. Нас шторило и штормило. Что может быть слаще, нежели статус студента МГУ, когда на дворе тысяча девятьсот восемьдесят шестой год?! В стране проживает двести тридцать миллионов, конкурс – семнадцать человек на одно место, а ты – победил, ты сделал всех, и теперь вкусишь высшего знания, преподанного величайшими мудрецами этой земли. Перспективы ошеломляли. Мечты становились реальностью. Англичанин, зачисленный в какой-нибудь Кембридж, менее счастлив, чем первокурсник Московского университета. Француз, пробившийся в Сорбонну, в сто раз менее счастлив. Я избранный, твердил себе каждый из нас, я угодил в команду счастливчиков, и не потому, что мне повезло, и не потому, что мой папа за меня заплатил, а потому что я и есть достойнейший, журналюга божьей милостью, и ныне впереди у меня дорога на самый верх, я стану корреспондентом ведущих газет, репортером намбо уан.

А потом – Хэмингуэем.

А студенты? Был студент Костя Горшков, внешне – копия молодого Маяковского, в качестве обуви он предпочитал кирзовые сапоги; будучи слушателем журфака, посещал еще лекции в историко-архивном и в институте культуры. Он ходил на профессуру, как девчонки ходят на актеров или рок-звезд. Он говорил, что не простит себе, если не послушает лекцию того или иного профессора, потому что когда эта, старая, профессура умрет, с нею умрет и Знание.

И на нашем факультете были хранители Знания. В частности, легендарный Ковалев, расхаживавший в академической ермолке. Однажды он меня похвалил. Я сдавал ему экзамен и ловко ввернул, что, мол, у Некрасова «порвалась цепь великая», а у Чехова лопнула струна, но сие есть явления одного порядка и характера, и великий Ковалев задумался, подняв очи горе, и промямлил, что мысль интересная.

Здесь впервые объективно оценили мои интеллектуальные усилия, и на титуле моей первой курсовой работы, посвященной американской контркультурной прозе, остро отточенным карандашом начертали:

НЕ ВСЕ ПРОРАБОТАНО, ЧТО ЗАЯВЛЕНО

Почти двадцать лет минуло, а я до сих пор живу с этим диагнозом.

Хочу, стремлюсь говорить о главном, об основополагающем. О смерти, о любви, о красоте, о свободе, о пороках и страданиях – но всякий раз грешу легковесностью и скоропалительностью суждений. Глубоко ныряю, да быстро выныриваю.

Здесь впервые одернули меня и поставили на место. Был тогда такой мощный и модный репортер Невзоров, создатель программы «600 секунд», король криминального сюжета. Его работу я назвал «некротической журналистикой», но меня мягко поправили. Слишком сильный термин, молодой человек. Потом я много думал. Оказывается, термины бывают слишком сильными. Разве краткая словесная формула бывает чересчурсильной? Оказывается, бывает. Хочешь научиться припечатывать одним словом – учись, припечатывай, только знай меру; помни, что словом можно убить.

Здесь впервые познал я позор. Доцент Татаринова не приняла у меня экзамен по древнерусской литературе, предложила прийти в другой раз. На повторной сдаче мне достался протопоп Аввакум, я прочел его в четырнадцать лет и наиболее сильные места знал наизусть. Хорошо, милостиво кивнула доцент, узкой сухой рукой поправляя благородные седины, а какой билет вы не сдали в прошлый раз?

– Ну, – ответил я, – вы завалили меня на «Повести временных лет».

Татаринова побледнела.

– Что? Я – вас – завалила? Как вы смеете? Вон отсюда!

Ну, я побрел вон. А хули делать, господа? Протопоп, выученный назубок, мне не помог. Древнерусскую литературу я сдал только с третьего раза.

Здесь впервые объективно оценили мой слух. Я сдавал античку. О муза, воспой Одиссея, Пелееева сына. Я кое-что знал, шел как минимум на четверку, но в середине моего прочувствованного монолога мне посмотрели в глаза и спросили:

– Что-то пишете?

Я осекся. Каждый день с восьми утра до пяти вечера я работал в строительной бригаде. Естественно, писал. Повесть о жизни. Круто, знаете ли, работать на стройке, где каждый второй – алкоголик, не умеющий забить гвоздя без предварительно выпитого стакана, а каждый первый – отсидел. И одновременно с этим зубрить античную литературу. О муза, воспой Одиссея, Пелеева сына. И параллельно сочинять повесть.

– Да, пишу, – отважно признался я.

– Что-нибудь процитируйте. Фразу, две. Мне интересно, есть ли у вас слух.

Я что-то промямлил.

– Нет, это не интересно. Невкусно. Неярко. Не играет.

Я стушевался.

– Ставлю вам четыре. Всего доброго.

Моя учеба окончилась драматически. Возвратившись из армии, я восстановился, одновременно переведясь из телевизионной группы в газетную и с вечернего отделения на дневное. Мне посчитали «разницу». В течение года я сдал дополнительно несколько десятков экзаменов и зачетов. Все сдал, все выучил, не сдал только один незначительный зачет. Не успел, сил не хватило. Мне назначили повторную сдачу, я не явился – и был отчислен. Сейчас вот я думаю: сидят же в учебной части какие-то взрослые люди, администраторы, и отслеживают учебный процесс. Вот они видят студента, вернувшегося со срочной службы, желающего и умеющего учиться, и учащегося с утроенной энергией. За два года, повторяю, я сдал в три раза больше предметов, чем любой другой. И вот этот рьяный студент, сдав тридцать предметов, вдруг буксует на одном, последнем зачете, в полушаге от финиша. Нет бы спросить: слушай, парень, что с тобой происходит? Учился-учился, грыз гранит, и вдруг такой провал. Может, разочаровался? А не жалко тебе твоих усилий? Неужели не соберешься с силами и не закончишь то, что начал?

Сам я тогда, в свои двадцать два неполных, не очень понимал, что мне нужно, зато четко видел, как мои родители, заслуженные учителя, еле-еле зарабатывают на хлеб.

Понятно, что высшее учебное заведение – не детский сад, туда приходят взрослые или почти взрослые люди, они сами делают свой выбор, с ними никто не нянчится, никто не воспитывает. Не желаешь учиться – иди с богом. Но все же, все же какой-то момент понимания и сопереживания – неужели он не возник в головах функционеров, чья обязанность заключалась в производстве для нужд страны грамотных специалистов?

Добавлю, что в профессиональном плане, как репортер, я делал карьеру семимильными шагами. Активно публиковался. Гонорары, правда, не получал, но я и не заострялся на гонорарах, я делал себе имя.

Ребята, жизнь жестока. Бейтесь головой о стену, проламывайте ее и вырывайтесь на оперативный простор, но если в такой момент вы собьете дыхание – вас вышвырнут вон, изгонят пинками.

Все это я кратко рассказал Семену. За исключением последнего абзаца, про то, что жизнь жестока, – это он знал лучше меня. Потом вздохнул и посвятил в финал своей истории.

Однажды, уже в тридцать пять, я решил все же получить диплом о высшем образовании. Хоть какой-нибудь диплом. Отправился в первый попавшийся университет, естественно, частный, из тех, что во множестве расплодились в последние годы, и сказал – хочу, мол, диплом, три года проучился в МГУ. Мне говорят, принеси, парень, справку из своего МГУ, что ты прослушал курс таких-то наук. Пошел я сюда, на журфак, попросил такую справку, а мне говорят, извините, ваше личное дело утеряно, найти не можем, справку не дадим… То есть я как бы фуфло, понятно? Как бы и не учился вовсе. Как бы ничего не было, ни абитуры, ни эйфории, ни профессора Ковалева и студента Кости Горшкова, ничего. Как бы я самозванец, нафантазировавший свою университетскую эпопею. Это меня сильно задело. Я бы сказал, очень. До того задело, что проклял я все университеты, и этого зеленоватого Ломоносова, и саму идею высшего образования. И сюда я пришел не для того, чтобы ностальгировать. А чтобы зеленоватый увидел, что я еще жив.

Я еще здесь. Я еще могу выпить два по триста, я еще умею перелезать через заборы. Со мной мертвый Ленин, бронзовый Ломоносов и друг Семен Макаров. У меня есть больше, чем мне нужно.

– Не жалеешь, что не стал журналистом? – спросил Семен.

– Нет, – сказал я. – А ты?

– И я не жалею. Более того, я горжусь, что я им не стал.

Фраза произнеслась с надрывом; я знал, что мой старинный друг имеет право на такой надрыв. Как и я, он в юности изрядно потрудился на благо советской многотиражной прессы – районных, городских, отраслевых листков. Я бегал по котлованам, интервьюировал сварщиков и прорабов. Семен катался по колхозным полям и фотографировал комбайнеров. Газетное дело мы знали с азов и низов. Если не мы были профессиональными газетчиками – то кто же? Эти, что ли, прописанные в сталинских высотках, белокожие и гладкощекие, чьи папашки умело полировали правительственные паркеты?

– Семен, – сказал я, отхлебывая. – А ведь, если бы не перестройка, мы бы составили цвет советской журналистики.

– Ну да, – ответил Семен. – А потом нас бы выкинули с работы за пьянство и аморалку. И мы бы с тобой сидели в ободранной квартирке на окраине Москвы и ругали государство.

– Нет. Мы бы эмигрировали в Америку.

– Ну да, – ответил Семен. – И сидели бы в ободранной квартирке на окраине Нью-Йорка и ругали бы государство.

Я засмеялся. Хорошо иметь друга, приезжающего к тебе раз в год, чтобы вовремя сказать, что ты неправ.

Ехали домой, в метро, пьяные, под водкой, под пивом, но держались очень прилично – все-таки бывшие студенты лучшего в мире университета.

Улыбались.

Привет, братан

В ста метрах от моего дома есть бар-ресторан. Я прихожу туда почти ежедневно. Как правило, утром – перед тем, как отправиться в офис.

Я работаю сам на себя и установил распорядок дня, наиболее мне удобный. С утра до полудня, насвежую голову – думаю. Планирую, принимаю решения, пишу абзац-другой. Дальнейшие часы, вплоть до вечера, посвящены текучке. Разъездам, встречам, переговорам и прочим коммерческим фрикциям, приносящим мне деньги. Конец дня отводится для перекладывания всевозможных бумажек, которыми необратимо обрастает всякий бизнес. Таким образом, по мере того, как мой мозг устает и тупеет, он решает все более примитивные задачи.

Но самое главное в моей жизни происходит, повторяю, с десяти утра до двенадцати часов, пока я сижу в баре. Как правило, в столь раннее время я единственный его посетитель.

Заказываю каждый день одно и то же: зеленый чаек. Могу еще взять порцию хорошего виски. Но не больше. Потом сижу и размышляю.

Однако сегодня поразмышлять не удалось. Едва я расположился, закурил, достал свой всегдашний блокнот и сосредоточился, как за моей спиной появился некто, с грохотом отодвинувший стул и швырнувший на стол что-то металлическое – не иначе, связку ключей.

Он с пыхтением уселся и уверенным баритоном позвал официантку. Заказал кофе, после чего немедленно стал кому-то телефонировать.

Обычно шум никак мне не мешает, особенно если это однородный шум, вроде уличного, или, например, производимого телевизором. Но невидимый мне малый за моей спиной был не источник шума, а настоящий акустический ураган.

– Алло, – хрипло загудел он. – Привет, братан! Ты где? Как дела? А? Я говорю, как дела? Нормально? Понятно! Ты где? Чем занимаешься? Да? Ничего себе! А что за тема? Я их знаю? Ясно! Помощь не нужна? Ну, смотри! А то я подъеду! А? Чего? А то, говорю, подъеду! Нет? Понял! Давай! Пока! Пацанам привет! Обнимаю!

Мелкий бандит, понял я. Мелкий – потому что крупные и средние бандиты обычно разговаривают вполголоса. Наиболее продвинутые преступники, знакомые мне лично, всегда очень вежливы, не выходят из дома без галстука и редко используют жаргон.

Практически без паузы братан затеял второй диалог, примерно в том же ключе.

Впрочем, зря я его так. Он не обязательно дурно воспитан. И даже не обязательно бандит. Может быть, просто возбужден. Например, у него удачно идут дела. Именно сегодня у него стронулось какое-нибудь дело, сулящее барыши, и поэтому малый ощущает себя королем мира.

Уединенные мои посиделки с чайничком чайку были испорчены, но я не расстроился и, естественно, не стал делать мудаку никаких замечаний. Не обернулся, не бросил многозначительного взгляда. Я живу на свете тридцать семь лет и давно уже научился не расходовать свои нервы на ерунду. Если кому-то суждено однажды научить этого придурка хорошим манерам – пусть это буду не я. Незачем раздражаться из-за каждого малолетки.

– Алло, – тем временем продолжал деловой пацанюга. – Привет, братан! Это я! Ну, чего у тебя? Порешал вопрос? И чего? А он чего? Ах, вот так вот?! И сколько? А времени сколько? Да? Ага, теперь понял! Я говорю, теперь ясность полная! А с ментами пусть сам разруливает! Не, я не дома! Так, по своим делам катаюсь! Не, благодарю! От души благодарю! Ага! Давай! Обнимаю!

А ну-ка, поупражняйся, предложил я себе. Поразмышлять не получилось – хотя бы проверь, насколько хорошо ты знаешь род человеческий. Необязательно владеть ситуацией, чтобы обернуть ее себе на пользу. Представь, как может выглядеть обладатель такого лексикона и такого тембра голоса. А потом, когда будешь уходить, рассмотришь объект повнимательнее и проверишь, насколько верны твои предположения.

Лет ему где-нибудь двадцать пять. Словарь – типичный, значит, и внешность тоже наверняка типичная. Можно поспорить с самим собой на тысячу долларов, что он обладатель коротких волос и короткой шеи. Глазки невыразительные, но смотрят очень пристально. Ранние морщины. Гладко выбрит. Высокий, тело крепкое. Вообще, ухоженный. В меру, естественно. Аккуратная стрижка. Кисти рук мясистые, розовые. Если и есть мозоли, то никак не на ладонях, а с тыльной стороны. На косточках у оснований пальцев. Я и мои друзья в мальчишестве называли это «набитые кулаки».

Кстати, может, и не набитые. Во времена автоматического и полуавтоматического оружия боевые искусства вышли из моды.

Одет… ну, как они все сейчас одеваются: скромно, но модно. Хорошие ботинки. Не исключен кожаный пиджак. Возможны дорогие часы. Возможен перстень-«печатка», но ни цепей, ни браслетов нет, они уже лет семь как не носят цепей и браслетов, это перестало быть престижным. Общий вид – сытый, если угодно – цветущий, от избытка молодого здоровья и природной прочности нервной системы. Но одновременно заметны и следы переутомления. Например, тени под глазами. Попробуйте часами напролет «решать вопросы» посредством сотовой телефонии. Голова кругом пойдет. Сам я при первой возможности стараюсь отключать связь. Ненавижу быть круглосуточно доступным абонентом. Человечество должно уметь обходиться без меня, хотя бы несколько часов. Так лучше и для меня, и для человечества.

– Здорово, братуха! Ну, как сам? Говорят, ты в шоколаде? Что значит «кто говорит»? Все говорят! Не, я как раз наоборот! Что? Да? Конечно, подъеду! Ты же знаешь, я за любой кипеж, кроме голодовки! Ну да! Вечером! Словимся и перетрещим! Что? Нет, я там не при делах вообще! Конечно, знаю! Давно! Это близкий мой! Доверяю, как себе! Да? Не может быть! Что? Дунуть? Ладно, спрошу у пацанов! Попробую! Ага! Все! Давай! Обнимаю!

Вот дурак, подумал я. Кричит про «дунуть» на все заведение. Что, друг? Твой приятель захотел курнуть травки? Давай, давай, спроси у пацанов. Сейчас ты еще и про кокаин всем тут расскажешь. Громко и членораздельно.

Слушай, парень, а ведь я, сидящий за соседним столиком, могу быть не мелким бизнесменом и сочинителем бытописательских рассказиков из русской городской жизни, а наоборот, сотрудником правоохранительных органов. А ты тут практически мне в ухо свистишь про «дунуть». Неосторожно ведешь себя, уважаемый.

Правда и то, что сейчас сотрудники органов не подслушивают случайных разговоров и не бегают за потенциальными нарушителями. Сейчас менты работу не ищут. Она сама их находит. Трясти всякого лопуха, разыскивающего травку, им решительно некогда.

Официантка, меняя у меня пепельницу, бросила на братана-говоруна иронический взгляд, я обменялся с ней полуулыбкой и понял, что не я один наслаждаюсь бесплатным концертом.

– Алло! Ну, что там? Ага! Понял! Да, фару подвезу! Не знаю! Завтра!

Машина. Разумеется, у него хорошая машина. В наше время любой двадцатипятилетний мальчишка, если он не дурак, имеет приличный автомобиль. Папку с мамкой развел, по друзьям назанимал, и вперед. Пятнадцать лет капитализма ничего не изменили в этой стране, старики по-прежнему умирают от голода, а молодые мужчины – от ядовитой водки, но все же кое-что завоевано. Бытовая техника, поездки за границу и, главное, автомобили – стали общедоступны.

Вокруг авто, разумеется, строится вся его жизнь. Купил, продал, разбил, угнал, перегнал, отобрал, разобрал, а потом пошел на фильм «Бумер» и посмотрел на самого себя.

А вот я, старый пердун, машину свою уже несколько лет держу на приколе. Выезжаю раз в неделю, на дачу и обратно. В остальное время перемещаюсь исключительно в метро. Очень быстро, очень дешево, а главное – всегда можно точно рассчитать время в пути. Я давно переболел машинами. Вырос. Тратить свое время на фары, бамперы и на разговоры о них мне жалко.

Вдруг я испугался, что меня выдаст моя собственная спина – излишне напряженная, неподвижная спина откровенно подслушивающего человека, – и сменил позу.

– А с бампером, короче, думать надо! Не знаю! Не знаю, говорю! Да? И сколько? В долларах? Что значит «у. е.»? На хрен мне нужны его «у. е.»? «У. е.» – это можно и в долларах считать, и в евро считать, а там разница вылезает такая, что мало не покажется! Вообще, это не по-пацански! Какие-то гниловатые расклады получаются! Да? Он что, коммерсант? Если он гниет, пусть так и скажет! Я, типа, не пацан теперь, а коммерсант! Тогда и отношение будет соответствующее! Ты, короче, понял! Да! Я – сказал, ты – понял, а дальше сам думай! Если умеешь! Фары будут! Давай! Пока!

Этого собеседника он обнимать не стал и, кстати, братаном не назвал ни разу.

– Алло! Ну как ты?! Жива-здорова?! И я такой же! Ага! Чем занимаешься? Это хорошо! Это правильно! Учеба еще никому не повредила! Я? Не, я уже ученый! Кипяченый!

Ага, это он со своей девочкой. Сначала дела, потом «дунуть», далее – о машине позаботиться, а тут и до прекрасной дамы дошел черед.

– Конечно, подъеду! Если вырвусь! Я ж занятой, ты же знаешь! Да! Подъеду по-любому! Прокатимся, проветримся, сигареты с фильтром покурим! Шучу, конечно! Я говорю, типа, шутка! Что? Да! Мы же договорились! Розочку на попке! Не, не ищи, я сам найду! За бесплатно сделают! Да, и такое бывает! А ты почаще со мной общайся, и узнаешь, как оно бывает! Да! Целую! Не, я все время о тебе думаю! Жизнь, типа, тобой начинается, и тобой же и кончается, конкретно!

Ну да, девочка у него соответствующая. Желает, значит, татуировочку. Украсить тело. Впоследствии, без сомнения, будет еще пирсинг. Дальше вероятны силиконовые имплантанты. Если бойфренд финансово потянет. Если не потянет, можно и бойфренда сменить, но это путь опасный, поскольку гладких, ярких, юных и сексуальных девчонок в моем городе, слава богу, избыток, тогда как хорошо обеспеченных молодых мужчин, пусть даже и бандитов, не так много, и они разборчивы. На дворе капитализм, и на рынке невест конкуренция…

Дальше мне слушать надоело. С братаном было все ясно. Машины, травка, девочка с татуировочкой – ничего особенного. Пора уходить. Хорошего – понемножку, как сказал мой друг Вова Бомбей, освобождаясь из тюрьмы после шестилетней отсидки.

Я встал, смакуя момент. Обернулся – и большим усилием воли удержался от нервного смеха.

Деловой братан оказался щуплым отроком, почти мальчиком, с мясистыми бледными губами и длинными, слегка сальными волосами, спадающими на узкие плечи. С тоненькой шейки свисали на кожаных шнурках какие-то хипповские фенечки, а из коротеньких рукавчиков рубашечки торчали тоненькие ручки с больной дряблой кожицей на острых локоточках. Я ожидал увидеть мускулистого жлоба, начинающего хищника, поджарого деловара – а обнаружил субтильного переростка. Особенно удивительной мне показалась его обувь: некие спортивные туфли на манер старых советских кед, со шнурками, завязанными симпатичными бантиками.

Каким образом из узкой груди выходили столь густые и низкие звуки – я не понял.

Возможно, он банально играл. Изображал делового маргинала. Или, что тоже возможно, бандиты в наше время измельчали. Или, что вероятнее всего, сегодня суждено мне было избавиться от очередного мыслительного стереотипа. Получить повод посмеяться не над посторонним человеком, а над самим собой.

Правильно, все правильно. Нехуй корчить из себя знатока жизни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю