Текст книги "Водитель полуторки (СИ)"
Автор книги: Андрей Вершинин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)
– На сторожа артельного, – сказал Лукич. – Он у них три аршина ростом. Помер летом.
– Помер⁈ – Равиль попытался снять валенок и не смог.
Ваське достались разноцветные. Один серый, другой чёрный. Он надел, посмотрел на свои ноги и сказал:
– Ну, зато не перепутаю.
Бельскому достались белые, с красными цветочками по голенищу. Праздничные. Невестины. Он надел их, прошёлся, посмотрел на них сквозь очки долго и внимательно, как смотрел на машины.
– Хорошая работа, – сказал он наконец. – Качественная. Вышивка ровная.
И ходил в них потом всю зиму, не снимая. Рота звала его за глаза «невестой». Он знал. Не обижался.
Лукичу достались те самые. Два левых.
Он надел оба. Постоял. Сделал шаг. Правую ногу повело влево.
– Лукич, – сказал Колька. – Давай поменяемся.
– Не надо, – сказал Лукич гордо. – Я разберусь.
– Как ты разберёшься? Они оба на левую.
– Привыкну.
И привыкал. Так и ходил, загребая правой ногой влево, как пьяный. Первую неделю рота, глядя на него, давилась от смеха. Лукич делал вид, что не замечает.
Кольке достались обычные. Серые, по ноге, с кожаными задниками. Самые хорошие из всех сорока.
– Батя! – завопил Равиль, увидев. – Ну конечно! Ну конечно, Батя! Опять знал!
– Я не знал.
– Знал! Ты всегда знаешь! Ты знал, в какой очереди стать!
Колька посмотрел на свои валенки. Потом на Лукича, который держал пилотку со жребием. Лукич поймал его взгляд и отвернулся. Лицо у него было невинное, как у младенца.
Немцы прорвались двадцать восьмого.
Рано утром, в темноте, в мороз. Мороз был под двадцать. Колька проснулся от стрельбы. Близко. Слишком близко. Не за лесом, а здесь, за деревней.
Рота стояла тогда в деревне Горки, на развилке, в пяти верстах от передовой. К восьми машинам в ноябре прибавили ещё шесть, новых, из Москвы, с молодыми шофёрами. Колька ещё не всех знал по именам.
Бельский вбежал в избу в своих белых валенках с цветочками. Без очков: он их, видно, не успел надеть.
– Прорыв, – сказал он. – На участке соседей. Танки. Идут по дороге на Горки. На нас. Приказ из штаба: держать развилку. До подхода резерва. Два часа.
– Чем держать? – спросил кто-то.
– Чем есть.
Было немного. Винтовки. Пять автоматов ППД, которые Лукич выменял у кого-то неделю назад, на что, не сказал. Гранаты. Два ящика бутылок с горючей смесью, которые им всучили в штабе, чтоб отвезли на передовую, и которые они не успели отвезти. И утопленный ДП на брусе Дуськи.
И сорок человек в разноцветных валенках.
– Бирюков, – сказал Бельский. – Вы знаете, что делать. Я не знаю. Командуйте.
Колька посмотрел на него.
– Товарищ старший лейтенант…
– Командуйте, – повторил Бельский. – Я в машинах разбираюсь. Вы в этом. Я видел. Я не спрашиваю, откуда. Командуйте.
Колька вышел из избы. Посмотрел на деревню. На развилку. На дорогу, по которой шли немцы. Дорога шла из леса, через поле, к деревне. Поле белое, ровное, открытое. Снег по колено. Вдоль дороги канавы, заметённые.
Танки по дороге. Пехота по полю, за танками. По колено в снегу.
Мороз под двадцать.
Колька вспомнил, что он знал про немцев зимой сорок первого. То немногое, что знают все. Что они замерзали. Что у них не заводились машины. Что смазка в пулемётах густела и затворы не ходили. Что они шли в шинелях и сапогах, в пилотках, и мёрзли так, что отмораживали руки на оружии.
И вспомнил про костры. Про то, как Митяй рассказывал про костёр под картером. Про то, как немцы у Выселок в июле ездили, весёлые, по жаре. Как они теперь.
– Васька, – сказал он. – Бутылки. Все. Сюда.
Васька притащил ящики.
– Равиль. Мотоцикл заведётся?
– Заведётся, – сказал Равиль. – Я его в избу на ночь закатываю. Как ты масло.
– Бери двоих с автоматами. В коляску бутылки. Вдоль речки, за ольшаником, в обход. Выйдешь им сбоку. Когда танки встанут, жги.
– А они встанут?
– Встанут, – сказал Колька.
Равиль посмотрел на него. Кивнул. Не спросил.
– Лукич. Все, у кого винтовки, в крайние избы. В окна. По пехоте. Не по танкам. Танки не ваши. Пехоту от танков отрежьте. Танк без пехоты слепой.
Кочеткову он это уже говорил. Ночью, перед танками.
– А танки чьи? – спросил Лукич.
– Танки мои.
Колька вывел Дуську на развилку и поставил поперёк дороги. Прямо на дороге, как пробку. Так, как ставил её на гребне у засеки. Только теперь сзади не было колонны с ранеными. Была деревня.
Потом он слил из бака Дуськи бензин. Всё, что было. В вёдра. Потом облил бензином дорогу перед Дуськой. Метров на двадцать. Как тогда, выемку, у переправы. Только теперь не было Фрица, не было полцистерны. Было два ведра.
Бензин ушёл в снег, как в вату. Колька понял сразу: полыхнёт на минуту и сгорит. А под танки эту минуту не подгадаешь. Без Фрица, без полцистерны это не огонь. Это вонь.
Колька посмотрел на это. Выругался.
– Батя, – сказал Васька. – Ты чего делаешь?
– Ничего. Не получилось.
Он полез на брус, к ДП. Поставил диск. Стал ждать.
Танки вышли из леса, когда рассвело. Три. Серые, в грязных белых пятнах, наспех выкрашенные мелом. За ними пехота, цепью, по колено в снегу.
Шли они медленно. Очень медленно. Колька смотрел и не понимал почему. Потом понял.
Пехота еле шла. Люди в шинелях, в пилотках, обмотанных платками, шарфами, чем попало. Шли, как старики, пригнувшись, в снегу по колено, на морозе под двадцать. Колька видел в бинокль, который ему дал Бельский, их лица. Серые. Белые пятна на щеках. Отмороженные.
Танки шли медленно, потому что пехота не поспевала.
Потом передний танк встал. Посреди поля, в трёхстах метрах от деревни. Просто встал. Из выхлопной трубы у него повалил сизый дым, потом перестал. Люк открылся. Кто-то вылез и полез к моторному отсеку.
Второй прошёл мимо него ещё метров пятьдесят и тоже встал.
– Замёрзли, – сказал Васька, глядя в сторону поля с открытым ртом. – Колька. Они замёрзли.
– Не замёрзли. Бензин у них с водой. На морозе в трубках лёд. Мотор глохнет.
– Откуда знаешь?
– Знаю.
Немецкая пехота залегла в снегу, у вставших танков. Лечь в снег на морозе под двадцать. Колька видел, как они лежат и как они не хотят лежать.
– Огонь, – сказал Колька.
Из крайних изб ударили винтовки. Из-за плетней ударили автоматы. Колька дал очередь из ДП, короткую, по три, по пехоте у передних танков.
Немецкая пехота заметалась. Лечь в снег невозможно, встать страшно. Кто-то побежал назад, к лесу, по колено в снегу, медленно, как во сне.
Третий танк, шедший сзади, развернул башню. Выстрелил. Снаряд ударил в крайнюю избу, туда, где сидел Лукич с винтовкой. Изба вздрогнула, крыша поехала вбок.
Колька не видел Лукича. Видел только избу.
И тут справа, из-за речки, из ольшаника, затарахтел мотоцикл.
Равиль вылетел на поле сбоку, наискось, в двухстах метрах от танков. Мотоцикл шёл по снегу, коляска подпрыгивала, по колено, по бёдра. Равиль вёл его, как по стене, на грани, не сбрасывая газ. В коляске сидел боец с автоматом, за Равилем второй, с сумкой через плечо.
Мотоцикл пронёсся мимо первого, вставшего, танка в двадцати метрах. Боец с сумкой размахнулся и швырнул. Бутылка разбилась о броню, на решётку над мотором, куда немец только что полез с ключом. Полыхнуло.
Второй танк. Вторая бутылка. Мимо. Третья. На корму. Полыхнуло.
Третий танк, тот, что бил по деревне, развернул башню к мотоциклу. Мотоцикл уже уходил за речку, в ольшаник, по снегу, по кочкам, и Колька видел, как Равиль, не оборачиваясь, поднял над головой кулак.
Третий танк выстрелил. Мимо. Снаряд ушёл в ольшаник.
Колька бил из ДП по пехоте у горящих танков. Не давая подойти, не давая потушить. Диск, второй. Васька подавал.
Горящие танки горели долго. Чёрным, жирным дымом, прямо в белое небо. Из одного вылезли двое, скатились в снег, покатились, сбивая огонь. Не встали.
Третий танк постоял ещё. Потом дал задний ход. Медленно, тяжело, по снегу, к лесу. Пехота побежала за ним. По колено в снегу. Медленно. Как во сне.
Резерв подошёл через час. Сибиряки, в полушубках, в валенках, в ушанках, на лыжах. Много. Они прошли через деревню, через развилку, мимо Дуськи, стоявшей поперёк дороги, и ушли в поле, за немцами, легко, быстро, как на прогулке. Колька смотрел им вслед.
Лукич был жив.
Его откопали из-под крыши крайней избы, когда кончился бой. Он лежал под балкой, как тот рябой часовой в Семлёве, только балка на него не упала, а легла шалашиком, поверх. Он лежал там, в темноте, и не мог вылезти, и ругался. Колька услышал его ругань раньше, чем увидел.
– Лукич!
– Тут я, – сказал Лукич из-под брёвен. – Тут. Батя, подложи чего-нибудь. Не лезь так, без подпорки. Балка поедет.
Колька подложил. Ящик из-под бутылок. Второй. Потом они вдвоём с Васькой подняли балку, и Лукич вылез. Весь в пыли, в соломе, с кровью на лбу, в своих двух левых валенках.
Постоял. Посмотрел на Кольку.
– Техника безопасности, – сказал Лукич. – Я запомнил. Я всё запоминаю.
Колька стоял и смотрел на него. Потом засмеялся. Первый раз за долгое время. Засмеялся так, что пришлось сесть в снег.
– Ты чего? – спросил Лукич подозрительно.
– Ничего, – сказал Колька. – Ничего, Лукич. Всё правильно.
Равиль приехал на мотоцикле, весь белый от снега, как снеговик. Слез. Бойцы вылезли из коляски, из-за спины. Все трое живые.
– Батя, – сказал Равиль. – Они встали. Ты сказал: встанут. Они встали.
– Встали.
– Откуда ты знал?
Колька посмотрел на поле. На два танка, догоравших в снегу. На серые фигуры, лежащие вокруг. На лес, в который ушёл третий танк и остатки пехоты.
– Мороз, – сказал он. – Бензин с водой, в трубках лёд. Мотор глохнет. Им бы костёр под картер. И ведро со снегом.
– Прохоровское ведро, – сказал Петька Сазонов, стоявший рядом.
– Прохоровское, – согласился Колька.
Вечером Бельский пришёл к Дуське.
Колька заливал в бак бензин из бочки. Утренний, слитый на дорогу, так и ушёл в снег, и от развилки до сих пор пахло. Пусть пахнет.
Бельский стоял рядом в белых валенках с цветочками. В очках. Смотрел.
– Бирюков, – сказал он.
– Я.
– В штабе спрашивают, кто командовал на развилке.
– Вы, товарищ старший лейтенант.
– Я не командовал. Я сидел в избе и стрелял в окно. Как все. – Бельский помолчал. – Я им так и сказал. Сказал: командовал шофёр Бирюков.
Колька перестал лить бензин.
– Зачем?
– Затем, что это правда, – сказал Бельский. – Я инженер, Бирюков. Инженеры не врут в отчётах. Это единственное, чего мы не делаем.
Он повернулся, чтобы уйти. Потом остановился.
– И ещё. Мне тут телефонистка из штаба, пока я ждал, рассказала. Про регулировщицу на КПП у Голицына, на шоссе. Злющая, говорит. Генерала развернула, без пропуска не пустила. Флажок держит выше всех. – Бельский посмотрел на Кольку поверх очков. – Лаптева фамилия. Вам это ни о чём не говорит?
Колька стоял с бензиновой воронкой в руках и смотрел на него.
– Голицыно, – сказал он.
– Двадцать вёрст, – сказал Бельский. – Отсюда. Если крюком. По шоссе.
И ушёл, в белых валенках, в темноту, к своей избе. Колька смотрел, как белеют в темноте его валенки. Как они пропадают.
Потом долил бензин, закрыл бак. Похлопал Дуську по крылу.
– Двадцать вёрст, – сказал он ей. – Крюк.
Дуська молчала. Но Кольке показалось, что возражать она не стала бы.
Глава 19
Путевой лист Бельский выписал на первое декабря.
Колька увидел его утром на снарядном ящике, который служил Бельскому столом. Голицыно, армейский склад ГСМ. Получить шесть бочек бензина. Шофёр Бирюков, машина номер… Дуська. Один.
– Товарищ старший лейтенант, – сказал Колька. – Бензин нам вроде на неделю есть.
– Есть, – согласился Бельский, не поднимая головы от блокнота. – А будет нужно больше. Через неделю. Или раньше. – Он поднял голову и посмотрел на Кольку поверх очков. – Бирюков, вы хотите поспорить со мной про бензин?
– Нет.
– Вот и хорошо. – Бельский снова уткнулся в блокнот. – Склад работает до темноты. Можете не торопиться. К утру чтоб были.
Колька постоял.
– Спасибо, Семён Аркадьевич.
– За что? – удивился Бельский. – За бензин?
Слух разошёлся по роте за полчаса. Колька так и не понял, кто его пустил. Подозревал всех сразу.
Равиль догнал его у Дуськи, когда он заливал кипяток в радиатор.
– Батя. Слышал. К ней?
– За бензином.
– Ага. За бензином. – Равиль сел на подножку. – Слушай меня. Я в этом деле профессор. Ты главное…
– Не оправдываться. Помню.
– Это само собой. А ещё – не спорь. Если скажет, что ты дурак, соглашайся. Если скажет, что артистка красивая, соглашайся тоже. Если скажет, что ты предатель…
– Равиль.
– Ну, соглашайся, говорю. Женщины, Батя, как мотор на морозе. Сразу не заводятся. Их греть надо. Долго. Терпеливо. – Он подумал. – И ведро со снегом держи рядом. На случай, если займётся.
Васька подошёл следом, с чайником.
– Колька, – сказал он серьёзно. – Про Шурку ни слова. Ни полслова. Понял?
– Понял.
– Спросит, есть ли девка дома, говори, нету.
– Так её и нету.
– Вот и говори. – Васька подумал. – Только лицо сделай. Честное. Как у тебя, когда ты про контузию врёшь. Нет, не такое. Другое.
Последним пришёл Лукич. Мелкими шагами, загребая левым валенком, который был на правой ноге. Под мышкой у него был свёрток в газете.
– На, – сказал он и сунул свёрток Кольке.
– Что это?
– Разверни.
Колька развернул. В газете лежали валенки. Маленькие, серые, аккуратные. Почти детские. Колька помнил их: из тех сорока пар, из Сухарева. Их никто не взял по жребию, потому что ни на кого не налезли. Петька Сазонов пробовал, запихнул ногу до половины и чуть не остался в них навсегда.
– Лукич…
– С пустыми руками к девке не ездят, – сказал Лукич хмуро. – Она у тебя, говорят, маленькая. Как раз. А то стоит там на шоссе, небось, в кирзе, и ноги отморозит. Тогда тебе её что, на руках носить?
Колька смотрел на валенки.
– Ты ж говорил, по жребию. Ты их мне берёг?
– Никому я ничего не берёг, – сказал Лукич. – Лежали. Не на учёте.
И пошёл прочь, загребая правой ногой.
Минское шоссе в декабре было не тем шоссе, что в октябре.
Не пробка. Движение. Плотное, быстрое, в обе стороны. На запад шли машины, много, новые, свежие. Шли колонны пехоты в белых полушубках, в валенках, на лыжах. Шли танки. Колька смотрел на них и узнавал. Тридцатьчетвёрки. Много. Больше, чем он видел за всю эту войну. Он смотрел им вслед и думал: копится. Что-то копится. Что – он знал. Когда – нет. Но чувствовал это спиной.
Мороз стоял под двадцать. Небо было белое, низкое, снежное. Дуська шла ровно, с новым стеклом, с тёплым мотором. Колька ехал и не думал ни о чём. Старался не думать. Думать было страшно.
КПП у Голицына он увидел издали. Шлагбаум из жерди, будка из досок, дымок из трубы. Очередь машин, штук десять, в обе стороны. И у шлагбаума две фигурки с флажками.
Одна большая. Другая маленькая.
Колька встал в очередь. Десятым. Заглушил мотор.
Маленькая фигурка стояла у шлагбаума и проверяла документы. Машину за машиной. Быстро, резко, без лишних слов. Колька видел, как она поднимает жёлтый флажок. Высоко. Выше, чем положено.
Очередь двигалась. Девятым. Восьмым.
Впереди, третьим, стояла «эмка». Из неё вылез майор, в новой шинели, и пошёл к шлагбауму, мимо очереди.
– Пропусти, – сказал майор. – Я из штаба фронта. Спешу.
– Документы, – сказала Валя.
– Я же говорю, из штаба фронта.
– А я говорю, документы, товарищ майор. И в очередь. Тут все спешат.
Майор посмотрел на неё сверху вниз. Валя смотрела на него снизу вверх. Колька видел её лицо даже отсюда, через шесть машин. Злое. Упрямое. Чёрное от мороза и ветра.
Майор постоял. Потом вернулся к «эмке» и сел в неё. Очередь, все десять машин, дружно засигналила. Кто-то засвистел.
Колька сидел в кабине и улыбался. Не мог перестать.
Шестым. Пятым. Четвёртым.
Когда Дуська подъехала к шлагбауму, Валя стояла к ней спиной. Проверяла документы у встречной машины. Потом обернулась.
Колька видел, как она увидела. Дуську. Надпись мелом на дверце, подновлённую позавчера. Новое лобовое стекло. Его, за стеклом.
Лицо у неё не изменилось. Совсем. Только флажки в руках дрогнули, чуть-чуть.
Она подошла к кабине. Колька опустил стекло.
– Документы, – сказала Валя.
Колька подал путевой лист. Валя взяла его, посмотрела. Долго. Будто там было написано что-то очень сложное.
– Голицыно, – прочитала она. – Склад ГСМ. Шесть бочек.
– Шесть бочек.
– Из-под Кубинки сюда. Двадцать вёрст. За шестью бочками.
– За шестью.
– У вас там что, бензина нет?
– Есть.
Валя подняла глаза от путевого листа. Серые, светлые, на чёрном от мороза лице.
– Проезжай, – сказала она и сунула ему путевой лист обратно. – Склад направо, за станцией. До темноты работает.
Колька проехал. Шлагбаум поднялся и опустился за ним. В зеркало он видел, что Валя стоит у шлагбаума и смотрит ему вслед. Флажки в опущенных руках. Потом к ней подошла вторая, большая, и что-то сказала, и Валя, не оборачиваясь, махнула на неё жёлтым флажком.
На складе он получил шесть бочек за полчаса. Закатил их в кузов с кладовщиком, пожилым, молчаливым, который, похоже, видел за войну всё и ничему не удивлялся. Закрепил. Посмотрел на небо. Часа три, не больше. До темноты часа два.
Он вернулся к КПП. Встал на обочине, в стороне от очереди. Заглушил мотор. Сел ждать.
Ждал он два часа.
Каждые двадцать минут вылезал, заводил Дуську, гонял на холостых, чтобы не замёрзла. Потом глушил. Сидел. Смотрел, как Валя работает. Как она поднимает флажки, опускает, проверяет документы, спорит, машет. Не смотрит в его сторону.
Большая регулировщица, её напарница, смотрела в его сторону часто. Потом подошла. Высокая, плечистая, румяная, с косой, которая торчала из-под ушанки, как хвост.
– Ты, что ли, из газеты? – спросила она, заглядывая в кабину.
– Я.
– Который с артисткой?
– Я.
– Ух, – сказала большая с удовольствием. – А ничего. Я думала, хуже. Клава. – Она сунула в окно руку в варежке. Колька пожал варежку. – Она про тебя знаешь как? Вот как газету увидела, так неделю ни с кем не разговаривала. Потом ещё неделю разговаривала, но только про тебя. Какой ты гад и предатель.
– Понятно.
– А потом, – продолжала Клава, понизив голос, – потом она из-под подушки сухари достала. Два. Один съела, а другой в карман положила. И говорит: если встречу, отдам. Чтоб не думал, что я должна. – Клава посмотрела на Кольку с любопытством. – Отдала?
– Отдала.
– А ты?
Колька полез в нагрудный карман и достал сухарь. Каменный, чёрный, с обкрошенным углом.
Клава смотрела на сухарь. Потом на Кольку. Потом опять на сухарь.
– Ух, – сказала она совсем тихо. – Ну вы оба…
Она не договорила. Вздохнула, покачала головой и пошла обратно к шлагбауму. Колька видел, как она подошла к Вале и что-то сказала ей на ухо. Как Валя отпрянула. Как ударила Клаву флажком по плечу. Как Клава захохотала.
Смена у Вали кончилась, когда стемнело.
Её сменили две другие, закутанные до глаз. Валя передала им фонарь с цветными стёклами, что-то сказала, показала на очередь. Потом постояла у будки. Потом пошла через дорогу. Не к Дуське. Мимо Дуськи, по обочине, к деревне, где, видно, была их изба.
Прошла мимо кабины в двух шагах. Не посмотрела.
Колька высунулся в окно.
– Валя.
Она остановилась. Не обернулась.
– Чего тебе, Бирюков?
– Замёрзла?
– Не твоё дело.
– В кабине тепло. Мотор гонял.
Валя постояла ещё. Потом обернулась. Посмотрела на Дуську. На кабину. На него.
– Пять минут, – сказала она. – Ноги отогрею. И пойду.
Она обошла машину и влезла в кабину с правой стороны. Села. Кабина была тесная. Валя села у самой дверцы, как можно дальше от него. Колька видел, что она сидит, не касаясь спинки, прямо, как на допросе. Видел её сапоги. Кирзовые, старые, стоптанные, белые от инея. На два размера больше, чем надо, со скрученными портянками внутри.
Колька завёл мотор. В кабине загудело, запахло тёплым маслом, бензином. Он включил печку, если это можно было назвать печкой: заслонку, которую сам приделал в ноябре, чтобы тёплый воздух от мотора шёл в кабину.
Помолчали.
– Ну, – сказала Валя, глядя прямо перед собой, в лобовое стекло. – Говори.
– Что говорить?
– Про артистку. Ты ж за этим приехал. Оправдываться.
– Не за этим.
– А за чем?
– За бензином, – сказал Колька.
Валя повернулась и посмотрела на него. Долго. Он смотрел на неё. Потом она отвернулась к окну.
– Дурак, – сказала она.
– Дурак, – согласился Колька.
– Не соглашайся.
– Хорошо. Не дурак.
Валя фыркнула. Потом сжала губы, чтобы не засмеяться. Потом всё равно засмеялась. Коротко, сипло, в ладонь. Колька первый раз слышал, как она смеётся.
– Ну и что артистка? – спросила она, отсмеявшись. Уже другим голосом. – Красивая?
Колька подумал. Равиль говорил: не спорь, соглашайся.
– Не знаю, – сказал он честно. – Живая. Весёлая. Пела хорошо. Про ямщика.
– Про какого ямщика?
– «Степь да степь кругом».
Валя помолчала.
– И чего?
– И я ушёл. Когда она пела.
– Почему?
Колька смотрел на руль. На свои руки на руле.
Он никому ещё не рассказывал. Ни Равилю, ни Ваське, ни Лукичу. Лукич знал только «под Семлёвом». Бельский знал только, что было пять минут у креста. Нина знала, что был друг, шофёр, сорок шесть лет. Больше никто ничего не знал.
– У меня друг был, – сказал Колька. – Шофёр. Прохоров Дмитрий Ильич. Сорок шесть лет. Лысый, широкий, как шкаф. Голос как в церковном хоре. Три войны прошёл. Говорил, заговорённый. Помнишь, на переправе? Который тебя лаптёжником назвал?
Валя повернулась к нему. Медленно.
– Помню, – сказала она тихо. – Лысый такой. Хохотал.
– Он. Он её назвал. Машину. Дуськой. В честь своей первой девки, которая его не дождалась. Он про тебя тогда сказал: хорошая девка, злая. Моя Дуська такая была.
Валя молчала. Колька рассказывал дальше. Про Семлёво. Про эшелон со снарядами. Про то, как все были живы, и как он сидел на подножке и смеялся, и как один осколок. Один. Про «кольнуло». Про фотографию в клеёнке. Про медальон, заполненный женой, и про буквы внизу, кривые, синим карандашом. «Папка, приезжай». Про указатель «Сорокино 9 км», мимо которого он проехал.
Он рассказывал ровно, негромко, глядя на руль. Как рассказывают про поломку. Что сломалось, где, почему. Что можно было сделать, а что нельзя.
Валя слушала. Не перебивала. Когда он кончил, она долго сидела молча.
Потом протянула руку и положила её поверх его руки. На руль. Рука у неё была холодная, как ледышка, и маленькая, и шершавая от мороза.
– А ямщик, – сказала она тихо, – в песне просит жене передать. Чтоб не ждала.
– Просит.
– А этот твой Митяй просил, чтоб ты передал?
– Просил.
– Передашь?
– Передам. Приеду и передам. Потом. Когда немцев оттуда выгоним.
Валя помолчала.
– Выгоним, – сказала она. – Я ж тоже оттуда. Из Смоленска. Мама там. И брат, Петька, ему двенадцать. С июля ничего. Я тоже приеду. Потом.
Колька повернул голову и посмотрел на неё. Первый раз так близко. Худое лицо, обветренное, в мелких трещинках от мороза. Короткие тёмные волосы из-под ушанки. Глаза серые. Не злые. Совсем не злые.
– Приедешь, – сказал он.
– Знаешь, что ли? – сказала Валя. – Ты и на переправе всё знал. Про флажок.
– Знаю.
– Ну и хорошо, – сказала Валя и убрала руку.
Колька вспомнил про свёрток.
Он полез за спинку сиденья, достал газету, развернул и положил Вале на колени.
Валя смотрела на валенки.
– Это что?
– Валенки.
– Я вижу, что валенки. Детские.
– Не детские. Маленькие. Их никто не взял. Сорок пар было. На сорок человек. Эти никому не налезли. Старшина говорит, в самый раз.
Валя смотрела на валенки. Потом на свои сапоги. Кирзовые, белые от инея, на два размера больше.
– Старшина, – сказала она.
– Лукич. Он хитрый. Он их, по-моему, для тебя берёг.
– Он же меня не знает.
– Он всех знает.
Валя ещё посидела. Потом наклонилась и стала стаскивать сапог. Сапог не шёл. Примёрз. Она тянула его, кряхтела, упёрлась другой ногой в пол. Колька смотрел.
– Помочь?
– Сама.
Сапог сошёл. Потом портянка, скрученная, мокрая, ледяная. Нога под ней была белая, маленькая, с красными пятнами на пальцах. Колька посмотрел на эти пятна и нахмурился.
– Ты ноги отморозишь.
– Не твоё дело.
– Моё.
Он взял её ногу, прямо так, в ладони. Валя вздрогнула, хотела выдернуть. Не выдернула. Колька держал её ногу в ладонях и грел. Как грел когда-то руки молодым в раллийной команде, когда они приходили с зимнего спецучастка с мёртвыми пальцами. Растирал, медленно, не сильно, чтоб не повредить. Дышал на неё.
Валя сидела и смотрела на него. Не шевелилась.
Потом он надел ей валенок. Валенок сел как влитой. Будто на неё и валяли.
Потом вторую ногу. Сапог, портянка, ледяная белая нога с красными пятнами. Ладони. Дыхание. Валенок.
Валя пошевелила пальцами в валенках. Потом ещё раз.
– Тепло, – сказала она. Удивлённо, как ребёнок. – Бирюков. Тепло.
– Ну вот.
– Ты ради валенок сюда двадцать вёрст ехал?
Колька посмотрел на неё.
– Ради тебя, – сказал он.
В кабине было тихо. Гудел мотор. За стеклом, на шоссе, прошла машина, мигнула синим светом маскировочной фары. Потом ещё одна. Потом стало темно.
Валя смотрела на него.
Колька смотрел на неё и думал, что это глупо. Что ему сорок девять лет, там, внутри. Что двадцать лет у него ничего такого не было. Что у него руки в мазуте, а на ней кирзовые сапоги на полу и валенки от Лукича. Что за стеклом война, и мороз под двадцать, и немцы в сорока верстах.
Потом перестал думать.
Валя поцеловала его первая. Быстро, резко, как будто прыгнула с обрыва. Губы у неё были обветренные, шершавые, холодные. Потом отпрянула. Посмотрела на него злыми, испуганными глазами.
– Только попробуй, – сказала она.
– Что попробовать?
– Сказать что-нибудь. Про артистку. Или ещё про что. Только попробуй.
– Не буду.
– Вот и не будь.
И поцеловала его снова. Уже не быстро.
В дверцу постучали.
Колька и Валя отпрянули друг от друга. Валя стукнулась ушанкой о крышу кабины. В окне было лицо Клавы, красное, испуганное, без обычной улыбки.
– Валька! – Клава рванула дверцу. – Валька, беда! Немцы прорвались! У Наро-Фоминска! Танки на Акулово идут! На шоссе! Комендант всех на пост!
Валя уже вылезала. В валенках, с сапогами в руках.
– Сколько?
– Не знаю! Говорят, много! Говорят, до шоссе вёрст десять! – Клава посмотрела на Кольку. – А ты, из газеты, уезжай. Быстро. Пока дорогу на Кубинку не перерезали.
Валя стояла у кабины, на снегу, в валенках. Посмотрела на Кольку.
– Езжай, Бирюков, – сказала она. – Бензин свой вези.
– Валя…
– Езжай. – Она помолчала. Потом полезла в карман гимнастёрки, под шинелью. Достала что-то маленькое, твёрдое. Бросила ему на колени, как тогда, у переезда.
Сухарь.
– Ты что…
– Это не долг, – сказала Валя. – Это теперь просто так. Съешь по дороге.
– Не съем.
– Дурак, – сказала Валя. И вдруг улыбнулась. Первый раз при нём по-настоящему. Широко, до ушей, как девчонка. – Фары не включай. Слышишь? Это я тебе говорю. Как ты мне тогда про флажок.
– Не включу.
Она хлопнула дверцей и побежала к шлагбауму, к будке, к Клаве, в своих новых валенках. Колька смотрел, как она бежит, маленькая, быстрая, по снегу. Как хватает флажки. Как поднимает жёлтый.
Высоко.
Обратно он ехал ночью.
Шоссе от Голицына до Кубинки шло через лес. Двадцать вёрст. Слева, на юге, за лесом, горело. Небо там стояло красное, как на закате, и мигало. Грохотало. Близко. Ближе, чем в Горках. Колька смотрел туда и понимал, что немцы идут. Что им до шоссе меньше, чем ему до роты.
В кузове стояли шесть бочек бензина.
Фары он не включал.
На девятой версте его остановил патруль. Трое, в полушубках, с автоматами, у завала из брёвен.
– Куда?
– На Кубинку. Бензин в роту.
– Дальше не проедешь. У Акулова бой. Шоссе под огнём, от леса до леса. Немцы с высотки бьют по всему, что движется.
– Сколько под огнём?
– Версты две. Может, три.
Колька подумал.
– Мне надо, – сказал он. – Бензин ждут.
Старший патруля посмотрел на него, на Дуську, на бочки в кузове. Покачал головой.
– Ты ж на бочках едешь, парень. Как на бомбе. Одна пуля…
– Знаю.
– Ну смотри. – Старший отошёл от завала. – Твоё дело.
Колька проехал.
Лес кончился. Началось поле. Шоссе пошло по полю, прямое, белое, открытое. Слева, за полем, на высотке, мигали вспышки. Над полем, над шоссе, одна за другой поднимались ракеты. Белые. Зелёные. Зависали, освещали всё мёртвым, дрожащим светом. Гасли.
Колька остановился на краю леса. Посмотрел на ракеты.
Как под Ельней. Висит – стоим. Погасла – вперёд.
Ракета погасла. Колька дал газу.
Дуська пошла. Без фар, по белому шоссе, в темноте. Колька считал. Раз, два, три, четыре… Ракета. Стоп. Висит. Всё видно. Колька сидел неподвижно, в неподвижной машине, посреди белого поля, и ждал. Ракета погасла. Газ.
Так он шёл версту. Вторую. Слева, с высотки, стреляли. Не по нему. По полю, по шоссе, по всему. Трассы шли над дорогой, красными пунктирами, медленными, как во сне. Одна прошла над кабиной. Вторая левее.
На середине второй версты что-то ударило в кузов.
Колька почувствовал удар спиной, через кабину, через раму. Звонкий, железный. Потом услышал, как сзади что-то зажурчало.
Он не остановился. Дотянул до следующей ракеты. Встал. Выскочил из кабины и полез в кузов.
Пуля пробила бочку. Крайнюю, у заднего борта. Навылет, насквозь. Две дырки: одна повыше, с того бока, откуда били, другая пониже, с этого. Из обеих бил бензин, тонкими, толстыми струйками. На доски. На снег. На кузов. Колька стоял по колено в бензиновом запахе, а над ним висела ракета, и где-то там, на высотке, кто-то в бинокль смотрел на это поле.
Ещё одна пуля. Или трассер. Или просто искра от рикошета.
Колька сунул руку в карман галифе.
Там было мыло. Кусок, завёрнутый в газету, тот самый, с бака, с первого дня. Там был карандаш Мухина. И колышек.
Один. Ольховый. Почерневший, разбухший. Тот самый, который выбило осколком из Дуськиного радиатора в Семлёве, в августе, в тот самый день. Колька нашёл его тогда в траве и положил в карман. И носил. Четыре месяца.
Он вытащил колышек. Посмотрел на него в свете ракеты.
Митяй, подумал он. Митяй, ты мне сам говорил. Шофёру без запаса нельзя.
Колька вогнал колышек в верхнюю дырку. Ладонью, со всей силы. Колышек вошёл. Туго, намертво. Бензин перестал.
Нижнюю дырку он заткнул мылом. Отломил, размял зубами, как тогда, в первый день, в кювете. Вдавил. Сверху газету. Сверху ещё мыло.
Держало.
Ракета погасла. Колька спрыгнул, влез в кабину, дал газу.
Третью версту он не помнил. Помнил только, что считал. Раз, два, три. Ракета. Стоп. Газ. Раз, два, три. И что руки у него пахли бензином, и мылом, и ольхой, и что пахли они Митяем.
Потом лес. Тёмный, спасительный, свой. Потом ещё патруль, у завала, и старший, молодой лейтенант, смотрел на него, как на привидение.
– Ты откуда? С Голицына? Через Акулово?
– Через.
– Сколько раз по тебе стреляли?
– Не считал.
Лейтенант посмотрел на бочки в кузове. На колышек в верхней дырке, на мыло в нижней.
– Ну ты даёшь, – сказал он тихо.
В роту он вернулся под утро.
Рота не спала. Про прорыв у Наро-Фоминска знали все. Шофёры сидели у костров, у своих машин, одетые, готовые. Когда Дуська вынырнула из темноты, с поляны поднялось сразу человек двадцать.




























