Текст книги "Водитель полуторки (СИ)"
Автор книги: Андрей Вершинин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)
Глава 14
Началось на рассвете тридцатого.
Колька проснулся под Дуськой оттого, что земля под ним вздрогнула. Потом ещё раз. Потом вздрагивать перестала и просто затряслась, мелко, ровно, как пол в кабине, когда мотор на холостых. С сосны над машиной посыпалась хвоя.
Равиль, спавший с другой стороны, сел, стукнулся головой о раму и выругался.
– Это чего? – спросил он.
– Наши, – сказал Колька.
Они вылезли. Над лесом, со стороны Ельни, стоял гул. Не такой, как все эти дни, когда за лесом будто двигали мебель. Другой. Сплошной, без щелей, будто там, за лесом, кто-то бил в огромный барабан, и барабан этот был размером с небо. Небо на западе, ещё серое, предрассветное, мигало. Как мигает лампочка, когда плохой контакт.
Вся рота высыпала из землянок. Стояли, задрав головы, в нижних рубахах, в сапогах на босу ногу. Никто ничего не говорил. Слушали.
Лукич вышел последним. В галифе, в майке, с полотенцем на шее. Постоял. Послушал. Снял с шеи полотенце и вытер им глаза.
– Ну, – сказал он. – Ну, ребятки. Дождались.
Бельский стоял у своей землянки, уже одетый, с блокнотом. Он всегда, кажется, был одет, даже когда спал.
– Шофёры! – крикнул он, и голос у него был не такой, как всегда, не мягкий. – Через двадцать минут грузимся. Все машины. Все рейсы, сколько сможем. Сегодня им нужно всё.
Потом Колька не мог вспомнить, сколько было рейсов. Дни слиплись в один, долгий, пыльный, грохочущий.
Туда – ящики. Зелёные, тяжёлые, с верёвочными ручками. Обратно – раненые. Их грузили на батареях, в медпунктах, прямо у дороги, куда их приносили на плащ-палатках. Клали в кузов на ящики из-под снарядов, на ветки, на шинели. Колька вёл обратно медленно, объезжая каждую яму, и слушал, как в кузове стонут. Каждый стон был как толчок в спину: не тряси.
Днём ездили тоже. Не было больше ночей и дней. Была дорога. Дорогу били немецкие батареи с высоток, и через три дня Колька знал на ней каждую воронку и каждую из них объезжал с закрытыми глазами. Почти с закрытыми. Глаза закрывались сами.
Лукич на второй день поставил на полдороге, в березняке у ручья, полевую кухню. Где он её взял, никто не спрашивал. Кухня дымила, и повар, пожилой ефрейтор, раздавал кашу в котелки прямо в окна кабин, не давая шофёрам вылезти. Лукич стоял рядом и следил, чтоб давали с мясом.
– Жуй на ходу, – говорил он в каждое окно. – На ходу, говорю. Встанешь тут, немец увидит, накроет вместе с кухней. А кухня казённая.
Равиль возил раненых в дивизионный медсанбат. Возвращаясь оттуда, он каждый раз пел. Колька не спрашивал почему. На третий день Равиль сам рассказал, что Зоя, та самая, с глазами, дала ему кусочек сахару и сказала, что он дурак. Равиль был счастлив.
Васька на четвёртый день заснул за рулём. На ходу, на ровном месте, у самого леса. ЗИС съехал на обочину, упёрся радиатором в берёзу и встал. Колька, шедший следом, увидел, выскочил, подбежал. Васька спал, уронив голову на руль, и улыбался.
Колька постоял над ним. Потом полез в кабину и сел рядом.
– Вась. Васька.
– А? – Васька открыл глаза. Посмотрел на берёзу. На Кольку. – А чего мы стоим?
– Приехали.
– Куда?
– В берёзу.
Васька посмотрел на берёзу ещё раз. Потом засмеялся и тут же перестал.
– Колька. Я заснул?
– Заснул.
– Никому не говори.
– Не скажу. Десять минут спи. Я постою.
Васька уснул ещё до того, как Колька договорил. Колька вылез, сел на подножку ЗИСа и посидел. Ровно десять минут.
Второго сентября Бельский поехал с Колькой сам.
– Хочу видеть дорогу, – объяснил он, садясь в кабину Дуськи. – Своими глазами. Мне говорят одно, в штабе рисуют другое, а я хочу знать, что там на самом деле.
Колонна была небольшая, девять машин. Туда отвезли снаряды на гаубичную батарею, ту самую, у которой командир был чёрный от копоти лейтенант. Лейтенант был на месте, живой, ещё более чёрный. Сгрузились. Обратно взяли раненых, тридцать с чем-то человек, и пошли назад, к роте, к медсанбату.
Бельский всю дорогу смотрел в окно и молчал. Иногда что-то записывал в блокнот. Иногда говорил вслух, ни к кому не обращаясь:
– Уклон. Здесь в дождь встанем. – Или: – Мостик под ЗИС не рассчитан. Надо брёвна. – Или, увидев в кювете сгоревшую полуторку: – Жалко.
За ними на мотоцикле шёл Равиль. Замыкающим. Бельский сам его так поставил, после гонки: мотоцикл в роте должен работать, а не на тушёнку спорить. Равиль был связным колонны. В коляске у него лежал немецкий пулемёт, и Равиль держал его заряженным.
Дорога шла лесом, потом ныряла в ложбину, к ручью, потом поднималась на бугор, поросший березняком. Колька ехал здесь уже раз двадцать. Он знал этот подъём наизусть. Знал, что за бугром поворот направо, а за поворотом прямая, метров триста, до старой вырубки.
За поворотом, на прямой, поперёк дороги лежала берёза.
Колька сбросил газ, не доезжая метров двухсот. Потом совсем остановился.
– Что? – спросил Бельский.
Колька смотрел на берёзу. Большая, толстая, упала вершиной на дорогу, перегородила её от кювета до кювета. Утром её не было. Утром они здесь проходили.
Снаряд? Снаряды валили деревья на этой дороге каждый день. Но от снаряда ствол рвётся. Щепой, лохмотьями, как рвут тряпку.
У этой берёзы комель был белый. Ровный. Гладкий.
– Пилили, – сказал Колька. – Снаряд так не режет.
Бельский посмотрел на берёзу. Потом на Кольку. Потом снова на берёзу.
– Засада, – сказал Бельский.
– Засада.
И тут немцы поняли, что их поняли.
Из березняка слева, метрах в полутораста, ударил пулемёт. Длинно, злобно, по головной машине. По Дуське.
Лобовое стекло брызнуло. Новое, с оврага, которое они с Равилем вставляли на шнуре из камеры. Стекло разлетелось в мелкую крошку, осыпалось на колени. Колька пригнулся к рулю. Бельский рядом охнул и схватился за лицо.
– Целы?
– Очки, – сказал Бельский сквозь пальцы. – Очки. Я не вижу.
Между пальцами у него текло. Не сильно. Стеклом порезало бровь, и кровь заливала левый глаз. Одно стекло в очках разбилось совсем, от другого осталась половина.
Пулемёт бил по кабине. По капоту звонко щёлкало. Колька не думал. Думать было некогда, и думать было не надо. Он включил заднюю и дал газу.
Дуська пошла назад. Сзади, он видел в зеркало, стояли машины колонны. Восемь. С ранеными. Стояли, потому что шофёры не понимали, что происходит, и ждали, что сделает головной.
– Задом! – заорал Колька в разбитое окно. – Все задом! За бугор! С ранеными за бугор!
Шофёры поняли. Колонна поползла назад, неуклюже, машина за машиной, как гусеница, пятящаяся от огня. Дуська шла последней, то есть первой, и закрывала их собой. Пулемёт бил по Дуське. Колька слышал, как пули стучат по радиатору, по крылу, по доскам кузова.
Колонна перевалила через бугор, назад, в ложбину. Там пулемёт их не доставал. Колька поставил Дуську поперёк дороги на гребне, мордой к березняку, боком к колонне. Так, чтобы машины с ранеными были за ней. Заглушил.
Из березняка теперь стреляли не только из пулемёта. Хлопали винтовки. Колька услышал немецкие голоса. Команды. Они шли. Не много, но шли, перебежками, от дерева к дереву, к дороге.
– Бельский, – сказал Колька. – Семён Аркадьевич. Из кабины. Вправо, в кювет. Ползком.
Бельский вылез. Ощупью, держась за дверцу. Кровь заливала ему глаз. Он упал в кювет, в траву, и там замер.
Колька вылез с другой стороны и полез в кузов, к брусу.
Утопленный ДП лежал под брезентом, завёрнутый в промасленную тряпку, как младенец. Колька сдёрнул брезент, сдёрнул тряпку, поставил пулемёт сошками в гнездо на брусе. Пристегнул диск. Поднялся на ящик, над кабиной.
Немцы были в березняке. Метрах в ста. Серые фигуры между белыми стволами.
Колька дал первую очередь. Короткую, по три, как учил Ляхов. Фигуры упали. Одна, кажется, не встала.
– Колька!
Сзади, по склону, пригибаясь, бежал Васька. С винтовкой и с сумкой через плечо, в сумке звякали диски.
– Диски! – выдохнул Васька и упал у колеса. – С ЗИСа! Там Кузьмина задело! В руку! Я диски!
Колька не спрашивал, откуда у Васьки диски к утопленному пулемёту. Потом узнал. Лукич, провожая колонну, сунул Ваське под сиденье сумку. «Батин утопленник, – сказал он Ваське, – жрать хочет. Отдашь, если что. А если ничего, привезёшь обратно, и никому ни слова».
– Лезь сюда, – сказал Колька. – Будешь подавать.
– Я стрелял только в тире, – сказал Васька, влезая в кузов. – В Рязани. Три раза.
– Подавать, говорю. Не стрелять.
Минут десять они держались так. Колька на брусе, над кабиной, с ДП. Васька внизу, подавал диски. Шофёры колонны, у кого были винтовки, залегли на гребне по обе стороны от Дуськи и стреляли по березняку, редко, неумело, но стреляли. Бельский лежал в кювете и тоже стрелял из пистолета. Куда-то в сторону березняка. Он почти ничего не видел.
– Бирюков! – крикнул он из кювета. – Скажите, куда!
– Левее! – крикнул Колька. – Там, где пень! Левее пня!
Бельский выстрелил левее пня. Колька видел, как у пня что-то дёрнулось и отползло.
– Попал? – крикнул Бельский.
– Попали!
– Не может быть, – сказал Бельский с изумлением. – Я ничего не вижу.
Немецкий пулемёт перенёс огонь на гребень. Пули пошли по кузову Дуськи. По новой доске, защитного цвета. Колька пригнулся за кабину.
– Сколько их? – крикнул Васька.
– Взвод. Может, меньше.
– А нас?
Колька не ответил. Шофёров было девять, у половины винтовки, у остальных только руки. Тридцать раненых в кузовах за бугром. И немецкий пулемёт, который бил уже прицельно, пристрелявшись, и не давал поднять головы.
Немцы в березняке зашевелились. Колька видел, как несколько фигур пошли в обход, правее, по краю вырубки, туда, где у колонны никого не было.
Слева, в ложбине, затарахтел мотор.
Колька оглянулся. Внизу, за колонной, Равиль развернул мотоцикл. Посмотрел на гребень. Посмотрел на березняк. Посмотрел на Кольку.
Колька понял, о чём он спрашивает.
Эту дорогу он знал. Он ездил по ней двадцать раз и смотрел не только на дорогу, но и по сторонам, как смотрел всегда, как привык смотреть на разведке трассы. Он знал, что в ложбине, по ручью, за ольшаником, уходит влево старая лесовозная колея. Что она огибает бугор и выходит к той самой вырубке, куда шли сейчас немцы. Сзади. С их тыла.
Колька вытянул руку и показал. Влево. По ручью. За ольшаник.
– Колея! – крикнул он. – Вдоль ручья! Выйдешь им в спину! Там вырубка!
Равиль засмеялся. Колька видел, как он засмеялся, издали, одними зубами. Мотоцикл взревел и нырнул в ольшаник. Треск веток, рёв мотора, всё тише, и не стало его слышно.
– Колька, – сказал Васька снизу. – Он же один.
– Не один. С пулемётом.
– Всё равно один.
– Подавай диски, Вась.
Минуты через три слева, за бугром, у вырубки, застучал пулемёт. Немецкий. Частый, как швейная машинка. Колька узнал его. Он сам снимал такой с коляски у Выселок.
Равиль вышел немцам в спину.
В березняке закричали. Фигуры, шедшие в обход по краю вырубки, заметались. Кто-то побежал назад. Кто-то упал. Немецкий пулемёт у засеки на секунду замолчал: пулемётчик, видимо, не понимал, откуда бьют.
Этой секунды Кольке хватило.
Он спрыгнул с кузова. Вытащил из кабины две гранаты, те, что носил под сиденьем с самой переправы. Побежал вдоль кювета, по канаве, пригнувшись, туда, к поваленной берёзе. Метров двести. Васька орал ему что-то вслед. Колька не слышал.
Пулемёт у засеки снова заработал. Но по гребню, по Дуське, по тому месту, где только что был Колька. Пулемётчик не видел, что Колька уже в канаве, в тридцати шагах от него.
Колька сдвинул на гранате предохранитель, привстал и швырнул. Резко, с оттяжкой, как кнутом.
Грохнуло за берёзой. Пулемёт замолчал.
Колька швырнул вторую, туда же, для верности. Потом лёг и лежал, слушая.
Слева, у вырубки, всё ещё бил пулемёт Равиля. Короткими, злыми. Потом замолчал. Потом ударил снова, дальше, глубже в лес.
Немцы уходили.
Колька лежал в канаве и слушал, как они уходят. Треск веток, команды, всё тише, всё глубже. Потом в лесу сзади, за ложбиной, затопали, закричали «ура». Хрипло, много голосов. Это шла пехота. Наша. Кто-то в тылу услышал бой и прислал роту.
Пехота пришла, когда немцев уже не было.
Равиль вернулся через полчаса. Мотоцикл был весь в листьях, в ветках, в грязи. Коляска помята, одно крыло оторвано. У Равиля была разодрана щека: веткой, сказал он. Он заглушил мотор у Дуськи, слез и сел на землю.
– Батя, – сказал он. – Там колея. Как ты сказал. Прямо им в спину. Они даже не поняли. Они думали, нас там рота.
Он засмеялся и лёг на спину, прямо на дорогу, раскинув руки.
– Я его чуть не утопил в ручье, – сказал он небу. – Мотоцикл. Как мать беречь обещал, а сам чуть не утопил. Там такая яма, Батя. Я по ней на стене бы не проехал.
Колька сел рядом с ним. Васька слез с кузова и сел рядом с Колькой. Он был белый, и руки у него тряслись. Он посмотрел на свои руки, потом спрятал их между колен.
– Я диски подавал, – сказал Васька. Как будто кто-то спорил.
– Подавал, – согласился Колька.
– Шесть штук. Я считал.
– Молодец.
Бельский подошёл, держась за борт Дуськи. Бровь ему перевязал кто-то из раненых, прямо поверх очков, и очки теперь сидели криво: одно стекло пустое, от другого половина. Он смотрел на Кольку через эту половину, наклонив голову, как птица.
– Бирюков, – сказал он.
– Я.
Бельский помолчал. Колька видел, что вопрос у него на языке. Где тракторист научился водить колонну задом под пулемётом. Откуда знал про колею. Как понял про засеку по комлю берёзы. Как швыряет гранаты. Вопросов было много, и все сразу.
Бельский помолчал ещё. Потом поправил пальцем очки.
– Я ничего не видел, – сказал он. – У меня очки разбиты.
И пошёл к колонне, к раненым, держась рукой за борт.
Потерь не было. Кузьмину прострелили руку, навылет, не задев кость. ЗИС номер пять изрешетило, но он ехал. Кузьмин, баюкая руку, сказал, что помпа у пятого теперь не подтекает: её пробило насквозь, и подтекает теперь всё сразу.
Из раненых в кузовах никого больше не задело. Колька сам прошёл вдоль машин и проверил. Один пожилой пехотинец с забинтованной головой, в кузове Васькиного ЗИСа, поймал Кольку за рукав.
– Сынок, – сказал он. – Это ты там, наверху, с пулемётом?
– Я.
– Ну, дай бог тебе, – сказал пехотинец и отпустил рукав.
В роту вернулись к вечеру. Лукич стоял у дороги и считал машины, загибая пальцы. Досчитал до девяти. Выдохнул. Потом увидел Дуську.
Дуська была без лобового стекла. Радиатор в дырках, как в Семлёве. Кузов посечён. Новая доска защитного цвета расщеплена в двух местах.
Лукич подошёл. Постоял. Снял пилотку.
– Стекло, – сказал он тихо. – Стекло-то, Батя. Я ж за него ещё не отчитался.
– Отчитаетесь, товарищ старшина.
– Как я за него отчитаюсь? Оно ж не на учёте! Я ж его не записывал! – Лукич надел пилотку. – Значит, и списывать нечего. Значит, и не было его. – Он подумал. – Ладно.
Потом он увидел в кузове ДП. На брусе, в гнезде, с пустым диском. Посмотрел на пулемёт. Посмотрел на Ваську, который стоял рядом с пустой сумкой.
– Утопленный-то, – сказал Лукич. – А?
– Выручил, – сказал Колька.
Лукич подошёл к кузову и погладил пулемёт по кожуху.
– Раз утопленный, – сказал он, – его и в донесение не надо.
Шестого сентября Ельню взяли.
Колька узнал об этом на дороге, днём, когда вёз очередные снаряды. Навстречу шла пехота, усталая, пыльная, и кто-то из пехоты крикнул ему в окно:
– Шофёр! Ельню взяли!
Колька кивнул. Проехал ещё метров сто. Потом до него дошло. Он остановил Дуську посреди дороги, высунулся из окна, из того, где не было стекла, и крикнул назад:
– Взяли?
– Взяли! – заорала пехота, вся колонна, человек двести. – Взяли, шофёр! Немец драпает!
Немец драпал. Первый раз за всю эту войну. Колька ехал дальше, и по дороге каждый, кого он встречал, говорил ему одно и то же. Регулировщик на перекрёстке. Ездовой на подводе. Раненый у медпункта. Все говорили одно: взяли. И все улыбались.
Вечером седьмого рота въехала в Ельню. Везли снаряды дальше, на новые позиции, за город. Дорога шла через город. Через то, что было городом.
Города не было.
Были трубы. Печные трубы, одни, без домов, торчали из пепла, как пни на вырубке. Много труб, целые улицы труб. Между ними пепел, серый, мягкий, ещё тёплый. Горелые брёвна. Кирпичная церковь на холме, с пробитым куполом, почерневшая. Разбитые немецкие машины на улицах, опрокинутые, обгоревшие. Колька смотрел на них и узнавал. «Опель». «Опель». «Хорьх». Мотоцикл. Ещё «Опель».
Бельский, сидевший у него в кабине, тоже смотрел. На немецкие машины. В новых очках, которые Лукич где-то нашёл за полдня: чужих, стариковских, в железной оправе, слишком сильных, от которых у Бельского слезились глаза.
– Жалко, – сказал Бельский про очередной сгоревший «Опель». И тут же спохватился. – То есть… Не жалко. Их не жалко. Машины жалко. Машины ни в чём не виноваты.
– Не виноваты, – согласился Колька.
А между трубами, в пепле, были люди.
Колька не сразу их увидел. Они выходили из погребов, из землянок, из-под земли, как грибы после дождя. Старухи. Старики. Женщины с детьми. Худые, серые, в тряпье, с одинаковыми лицами, на которых было одно и то же: неверие. Они стояли у своих труб и смотрели на колонну. На красные звёзды на пилотках. На машины с нашими номерами.
Одна старуха, маленькая, сгорбленная, в чёрном платке, подошла к Дуське, когда Колька притормозил у воронки. Подошла, положила руку на крыло. На изрешечённое крыло, погладила его, как живое.
– Наши, – сказала она. – Сынок. Наши?
– Наши, бабушка.
– Наши, – повторила старуха. И заплакала. Не громко, не навзрыд. Просто стояла, держась за крыло Дуськи, и по лицу у неё текло. – А я думала, не доживу. Думала, всё. А вы вот. Наши.
Колька сидел в кабине и не знал, что сказать. Он пошарил под сиденьем. Там было полкаравая хлеба, который Лукич выдал на рейс. Колька протянул его старухе. Она взяла, прижала к груди и не стала есть. Так и стояла у крыла, с хлебом, и плакала.
На площади, у церкви, был праздник.
Не настоящий, не с флагами и оркестром. Просто на площади стояли машины, и пехота, и артиллеристы, и местные, и все смешались. Кто-то нашёл гармонь. Кто-то плясал прямо в пепле, выбивая сапогами серые облачка. Кто-то плакал. Кто-то смеялся. Кто-то всё сразу.
Васька плясал. Колька не знал, что он умеет. Васька плясал вприсядку, с присвистом, с перебором, подбоченясь, и пехота вокруг хлопала и кричала. Пыль поднималась из-под его сапог и садилась обратно.
Равиль стоял у медсанбатовской полуторки и что-то говорил девушке в белом халате поверх гимнастёрки. Девушка смеялась. Потом стукнула его кулачком в грудь. Потом, оглянувшись, быстро поцеловала в щёку, в ту самую, разодранную веткой, и убежала. Равиль стоял и держался за щёку, как будто его ранило.
Лукич сиял.
Лукич нашёл немецкий склад. Не весь, не целый, а угол, который не догорел, в подвале бывшего сельпо. Там были ящики. В ящиках было всё. Консервы. Сигареты. Шоколад в плитках, горький. Эрзац-кофе, который Лукич понюхал и сразу выбросил. Одеяла. И ящик губных гармошек.
Целый ящик. Новеньких, блестящих, в картонных коробочках, с нарисованным на коробочках оленем.
– Не на учёте, – объявил Лукич, раздавая их налево и направо. – Немецкий трофей. Не на учёте, значит, нигде. Бери, ребятки. Играй.
Через пять минут на площади играло два десятка губных гармошек. Все одновременно, все разное, все ужасно. Это было похоже на стадо ошалевших от радости коров. Пехота хохотала. Местные старухи крестились. Васька перестал плясать и пытался играть «Катюшу», но выходило что-то совсем другое.
Колька взял у Лукича одну гармошку. Повертел в пальцах. Блестящая, тяжёлая, холодная.
Играть не стал. Уложил обратно в коробочку с оленем, аккуратно, и положил в нагрудный карман. Рядом с письмом от матери, написанным Танькиной рукой. Рядом с Митяевой фотографией.
– Ты чего не играешь? – крикнул Равиль, который уже вернулся от медсанбата и дул в свою гармошку так, что покраснел.
– Сестре, – сказал Колька.
Равиль посмотрел на его нагрудный карман. Кивнул. Больше не спрашивал.
Потом начало смеркаться. Гармошки замолчали, одна за другой. Пехота ушла дальше, на запад, за город, на новые позиции. Старухи ушли в свои погреба. На площади остались машины роты, и шофёры сидели у колёс, и курили, и молчали.
Колька сидел у Дуськи. Смотрел на трубы. Чёрные, на фоне закатного неба, они стояли ровными рядами, как солдаты в строю.
Первый город. Первый отбитый город. Колька знал, что будут другие. Много других. И дальше, и дальше. Что будет и тот, последний. Он знал это, как знают, что после зимы весна. Без дат. Без фамилий. Просто знал.
И знал, что до того будет ещё долго. И что ещё отступать. Колька смотрел на трубы и думал, что здесь, в Ельне, сейчас люди выходят из-под земли и плачут, и держат хлеб, и не едят, и верят. И что для них сейчас война кончилась. Хотя бы на сегодня.
И что Митяй не дожил. Хотя бы до этого, до первого. Месяц. Ровно месяц.
Лукич подошёл, сел рядом. Кряхтя, по-стариковски, хотя был не старый. Достал из кармана плитку немецкого шоколада. Отломил половину, дал Кольке.
– Ешь, Батя. Горький, зараза. Но ешь.
Колька откусил. Шоколад был горький и твёрдый, как кора.
– Ты не думай, – сказал Лукич, глядя на трубы. – Я знаю, про чего ты думаешь. У тебя лицо такое. Про напарника своего думаешь. Про того, который под Семлёвом.
Колька промолчал.
– Ну и думай, – сказал Лукич. – Ничего. Это правильно. Надо, чтоб кто-то думал. Он же не видит. А ты видишь. Вот и смотри за него.
Он встал, отряхнулся и пошёл к своей машине, катясь, как репа.
Колька посидел ещё. Потом встал, обошёл Дуську кругом. Радиатор в дырках. Стекла нет. Доска расщеплена. Крыло, которое гладила старуха, всё в пробоинах.
– Ничего, – сказал он. – Залатаем.
Он полез в кабину и достал из Митяевой сумки паяльную лампу.




























