Текст книги "Четыре сезона"
Автор книги: Андрей Шарый
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
ОСЕНЬ. ВОСТОК
Сибирская корона
Мундир английский, погон французский,
табак японский, правитель омский…
Большевистская частушка
Настанет день, когда наши дети, мысленно созерцая позор и ужас наших дней, многое простят России за то, что все же не один Каин владычествовал во мраке этих дней, что и Авель был среди сынов ее.
Иван Бунин, «Памяти адмирала А. В. Колчака»
Против течения, мимо старых и новых кварталов Омска, мимо пыльного речного порта и развлекательного центра «Атлантида», нас неторопливо тянет по Иртышу теплоход «Святая Елена», названный так владельцем, местным бизнесменом, в увековечение имени своей благоверной. Только от причала – хватили водки за знакомство. Вместо закуски – радушные разъяснения местных коллег: у нас в области, ты, наверное, не слыхал, самое северное в мире гнездовье пеликанов, в Иртыше – самая мелкая в Сибири и оттого особо качественная стерлядь, а на берегу Иртыша – самый большой в России нефтеперерабатывающий завод. Кто-то толкает тостующего под локоть: ну, пусть не во всей России, нехотя поправляется тот, но что самый большой за Уралом – точно.
Под вторую рюмку в низком небе над Иртышом медленно проплывают железные ребра главной городской стройки последних десятилетий, метромоста. И метро бы давно в Омске построили, не уйди деньги в соседний Новосибирск. Советская-то власть наказала не только адмирала Колчака, но и его белую столицу. Здешняя интеллигенция убеждена: расцвет Новосибирска, его роскошный Академгородок, даже его ветка метро, появившаяся на излете соцэпохи, словом, статус сибирской столицы – все это, не случись в России Колчак, было бы у нас в Омске. От наследия Верховного Правителя советский город отмывал руки тщательно – ни памятника, ни букета цветов, ни книжки в магазине.
В последние годы Омск исправляет кое-какие исторические перекосы, хотя местная власть, видимо, считает, что основательным сибирякам не к чему торопиться. С идеологически нейтральными знаменитостями проще: омские картинные галереи дружно носят имя Михаила Врубеля. Художник, правда, покинул родной город в трехлетнем возрасте, и в местном музее изобразительных искусств (имени Врубеля) коллекция его подлинных полотен исчисляется тоже всего лишь тремя единицами. Но не Врубель был и остается главным Демоном Омска.
Как-то залпом, сразу двумя памятниками, в преддверии нового тысячелетия город вдруг вспомнил писателя Достоевского, отбывшего в здешнем остроге, том самом «мертвом доме», четыре года сибирской каторги. Бронзовый Федор Михайлович из сквера на задах театра драмы согбенно тащит крест на улицу Ленина, навстречу главному бесу. Другой Достоевский, из камня, в образе умудренного годами старца маячит за Тарскими воротами крепости, одними из двух, что от крепости сохранились. Правда, настоящие Тарские ворота в конце пятидесятых годов прошлого века, как гласит городское предание, по указу секретаря обкома партии своротил бульдозер. Жителям элитного, как бы сказали сейчас, дома по соседству мешали народные гулянья у ворот. Восстановили постройку в начале девяностых, и теперь снова можно наглядно представлять себе, как через Тарские к Иртышу гремел кандалами арестант Достоевский, шагая на казенные работы. И не предполагал, что в новой России улице его страданий присвоят имя беглого раба Спартака.
Омск и сейчас, и в прошлом – город с пограничной психологией. В начале XVIII века он и основан на слиянии Оми и Иртыша форпостом русской борьбы с джунгарскими племенами; Омск и строился как населенная казаками, купцами да «подлым сословием» крепость «на линии», у Киргизской степи. Характерное для России смешение каторжных порядков и вольницы беглых людей ощутимо и теперь, хотя история смолола в муку и перетерла в порошок старые обычаи и традиции. Омск – Сибирь, но еще без тайги; Омск – Европа, но уже в сотнях километров за Уралом.
Город, как мог, десятилетиями боролся с Тобольском и Томском за благосклонность Санкт-Петербурга; иногда проигрывал, опускаясь в уездное захолустье, но в итоге победил, добившись звания административного центра Степного генерал-губернаторства. В новое время Омск всегда шагал в неспешном ритме, хотя дыхание истории, пусть и с запозданием, все равно докатывалось до здешних степных берегов. Листаю летописи: первый духовой оркестр в городе организован в 1813 году из военнопленных поляков; пароходное движение по Иртышу открылось в 1861-м; первая газета, «Акмолинские ведомости», вышла десятилетием позже; железнодорожный вокзал построили в 1895-м; первый кинотеатр с символическим названием «XX век» фотограф А. А. Антонов открыл в 1909-м; тогда же по омским улицам прокатился первый дилижанс. Летом 1911-го силами местного купечества организована Первая Западно-Сибирская сельскохозяйственная, лесная и торгово-промышленная выставка. Вот тут-то Омск позволил себе почти столичный шик: неподалеку от павильона местного промышленника Антона Эрлингера из цинковых ведер соорудили копию Эйфелевой башни в цветах российского флага. На снимке все того же омского просветителя А. А. Антонова на ведерную башню глазеет стайка барышень в белых гимназических передничках. Еще через пару лет, накануне Первой мировой, Омск отметил столетие Сибирского кадетского корпуса, выпускники которого – Лавр Корнилов, Валериан Куйбышев, Дмитрий Карбышев – сыграли в истории России совсем разные роли.
Игрой обстоятельств и прихотью судьбы пусть не лишенный купеческого лоска, но тем не менее провинциальный Омск на целый год (или всего на год?) очутился в водовороте национальной истории, оказался центром небольшевистской России, стал, как писал белый генерал барон Будберг, «случайной головой страны». В июне 1918-го здесь учреждено Временное Сибирское правительство, через четыре месяца власть перешла к сформированной общими усилиями антиленинских сил Директории, а в ноябре того же года в результате государственного переворота вернувшийся из Америки и Японии на родину вице-адмирал Александр Васильевич Колчак назначен Верховным Правителем России. Блестящий офицер, полярный исследователь, ученый-океанограф и изобретатель, герой Порт-Артура и войны против немцев на Балтике, лучший в Европе специалист по морскому минированию, командующий Черноморским флотом, Колчак был человеком фанатичной преданности своим идеалам. Вот что писал о нем тот же Будберг: «Это большой и больной ребенок, чистый идеалист, убежденный раб долга и служения России; личного интереса, личного честолюбия у него нет, в этом отношении он кристально чист». Но правление Колчака, почитавшего своим долгом уничтожение большевизма, оказалось кратким, его власть – слабой, его союзники – ненадежными, его почти полумиллионная армия – плохо организованной и, что бы ни вдалбливали поколениям маленьких россиян школьные учебники, недостаточно жестокой для того, чтобы противостоять движению стальной машины коммунизма.
В окаянную пору Колчака Омск и пережил свой ужасный расцвет; население города, в который хлынули беженцы со всей России, петербургские чиновники и белые офицеры, превысило 600 тысяч человек. Но не радость, а обреченность сквозит в рассказе очевидца: «На каждом шагу в Омске – или бывшие люди царских времен, или падучие знаменитости революционной эпохи. И грустно становится, когда смотришь на них, заброшенных злою судьбой в это сибирское захолустье: нет, увы, это не новая Россия, это не будущее. Это отживший, старый мир, и не ему торжествовать победу». Вот отрывок из воспоминаний публициста Камского, автора путевых заметок о жизни Сибири в 1919 году: «Все-таки, хотя в городе имелись министерства, ставка и Любинский проспект, Омск выглядел непрезентабельно… Толпа Любинского проспекта состояла главным образом из союзников, чиновников, военных и дам. Тут можно было видеть великолепные туалеты, отлично сшитые френчи, фуражки всех ведомств, безукоризненные панамы, ослепительное белье. Но Любинский проспект был только узеньким ручейком среди всего остального Омска. О, этот люд, набившийся в Омске со всех уголков России! Кого только не было тут: продавцы лотерейных билетов, шарманщики, трактирные гармонисты, шулера, какие-то брюнеты в стоящих колом голубых рубахах, продавцы кораллов, субъекты в кепках с поднятыми воротниками пальто… Все они хотели есть, но есть даром и хорошо, все любили весело пожить и в то же время ничего не делать… Рестораны были средоточием всей жизни и деятельности Омска. Здесь-то особенно ярко вспоминались, приобретая еще более уродливый и нелепый смысл, жалкие разговоры о воссоздании страны, Учредительном собрании, борьбе за культуру и цивилизацию, и в пьяном шуме и крике, в сладострастных звуках тустепа и танго тонули и бесследно исчезали слова Колчака о спасении родины, правах народа, все те красные слова, из-за которых на фронте лилась в это время кровь».
Любинский проспект, который упоминает Камский, гордость досоветского Омска, – ныне улица Ленина. Лишенная имени, улица чудесным образом все еще хранит обаяние русского купеческого города (таким же, наверное, был и Симбирск в пору юности Володи Ульянова); соблюдает симметричность невысокими аккуратными зданиями, степным небом и спокойным движением Иртыша на север. Эти дома – галантерейный магазин Марии Шаниной, Московские торговые ряды, даже генерал-губернаторский дворец – строили в ту пору, когда человек еще не считал себя умнее и сильнее природы, когда главным ориентиром его высоты был крест на куполе храма. Люба, Любовь Федоровна – умершая в 1852 году совсем молоденькой супруга омского градоначальника Гасфорда, – теперь, бронзовая, тихо сидит на скамеечке, украшая собой новый городской пейзаж. Хороший, соразмерный человеку, а не величию его идеи памятник. Любовь Федоровна – самый почетный гражданин Омска; ранняя смерть поставила ее вне времени и вне политики. Когда в середине XIX века в городе разбили первый общественный парк, его назвали «Любина роща».
На бывшем Любинском проспекте бывшая гостиница «Россия» – уже давно и все еще «Октябрь». Справа от отеля, слева через дорогу и наискось, у автовокзала, – временные и постоянные пивные павильоны. И Омск переживает дурной расцвет пивного потребления; гостю города по утрам кофе, скажем, выпить затруднительно, а вот пивом хоть залейся, от «Клинского» до местной знаменитой марки, «Сибирской короны». Купеческие традиции живы: рекламные плакаты на городских улицах просты и убедительностью дадут фару столичным: «Упакуем и слона!» (гофроящики под овощную продукцию), «Рыба всегда!» (торговля в розницу по ценам опта), «Без шума и пыли!» (пластиковые окна).
За углом в прежнем здании омского Офицерского собрания – и теперь Дом офицеров. Отличие символизируют крашенные олифой статуи у входа: танкист в шлеме и пехотинец с биноклем. Но это – не верьте цвету! – красные командиры. А от белых офицеров, от тех, о ком сочувственно сказала Марина Цветаева, —
Белая гвардия, путь твой высок:
Черному дулу – грудь и висок, —
не осталось и следа. Поэтесса оказалась права, теперь здесь – другая эпоха, другая страна.
В Омске, как, впрочем, и повсюду в России, по сей день Гражданская война воспринимается не как национальная трагедия, не как упущенный страной исторический шанс избежать диктатуры, а как апофеоз победы добра над злом. Верным считается тон большевистской листовки: «Собрались бывшие царские генералы и офицеры и провозгласили: „Да здравствует его Величество, Верховный Правитель всея Руси генерал Колчак!“ „Ура! Ура!“ – закричали в один голос попы, купцы, фабриканты, помещики и офицеры…» Как сыпанули пригоршней красного на карту Омска – улицы Красный Пахарь, Красных Зорь, Красной Звезды, Красный Путь, – так и оставили.
«Столица Сибири – большой город с тремя соборами, – писал о русской смуте генерал британского экспедиционного корпуса, – Омск перенаселен и страдает от лишений Гражданской войны. Канализация замерзла, в городе свирепствует тиф». Когда вместе с Колчаком англичан из Омска прогнали, справились с тифом, а потом и церкви повзрывали. На месте собора Святого Ильи Пророка к сорокалетию революции воздвигли громадный памятник Ильичу. Взорвали Успенский кафедральный собор, первый камень в фундамент которого заложил во время визита в столицу Степного края цесаревич Николай Александрович. На площади, где когда-то стоял этот храм, струится фонтан, по замыслу архитектора – цветомузыкальный, но, поскольку оборудование неисправно, цвета и музыки нет, а есть просто тихое журчание струи. Рядом с фонтаном установили большой крест, под которым омская молодежь прогуливается, веселится и пьет пиво монархической марки «Сибирская корона». На месте Воскресенского военного собора, первого каменного здания омской крепости, – жилые кварталы. Больше повезло Никольской войсковой казачьей церкви. В храме, где когда-то хранилось знамя Ермака, в советское время устраивали и концертный зал, и склад, и общественный туалет, но теперь церковь снова принимает набожных казаков. Жива и лютеранская кирха: в семидесятые годы разобрали островерхую готическую башню, но здание уцелело. В бывшей кирхе устроили музей областного УВД. Почтили память тех, кто разбирал и взрывал.
Колчак, придя к власти, решил устроить из прифронтового Омска мирный Петербург: министерства по штату императорских, экспедиция к Карскому морю. Время не дало адмиралу шанса: правда большевиков оказалась проще колчаковской. Впрочем, все свои ошибки, весь свой идеализм и все свои прегрешения Александр Колчак искупил – если не любовью к Родине, если не безошибочной политикой, так хотя бы мученической смертью. Зимой 1920 года его, бежавшего из перестающего быть сибирской столицей Омска, расстреляли без следствия и суда; как говорят теперь историки, не по приговору иркутского ревкома, а по прямому указанию Ленина. Труп адмирала спустили в прорубь под лед Ангары, чтобы не осталось могилы и чтобы не осталось памяти. Расчет оказался правильным – так и случилось, памяти не осталось.
Памятник Александру Колчаку воздвигли осенью 2004-го не в Омске, а в Иркутске, после многолетней дискуссии. Четырехметровый бронзовый адмирал в задумчивости над судьбами родины возвышается над фигурами опустивших штыки красноармейца и белогвардейца. Однако не вызывает сомнения, кто кого заколол; в день открытия монумента группа революционно настроенных горожан намеревалась приковать себя наручниками к постаменту в знак протеста против установки памятника. Столица Колчакии Омск 130-летие со дня рождения адмирала встретила скромнее: на доме купцов Батюшкиных, где несколько месяцев прожил Верховный Правитель, открыли мемориальную доску. При советской власти в этом особняке разместилась ВЧК.
В начале XX века Колчак, еще не адмирал, а лейтенант, принимал участие в полярной экспедиции барона Толля – той самой, что искала мифическую землю Санникова. Именем Колчака тогда были названы северный остров и мыс в Таймырском заливе. В сталинскую пору полярную географию, конечно, тоже подправили, и сыну адмирала Ростиславу, мальчиком спасшемуся в эмиграции в Париже, через десятилетия только и оставалось сетовать с горечью: «Упоминаний об адмирале Колчаке в России больше нет. Только среди фотографий при книге моего отца „Льды Карского и Сибирского морей“ имеется снимок острова Колчака. Это одинокая безлюдная скала, закованная в полярные льды».
ОСЕНЬ. ЗАПАД
Короткая история о любви
Откуда, Санд, взяла ты сцену для романа,
где Нун с любовником в постели Индианы
так наслажденьем упиваются вдвоем?
Альфред де Мюссе
Бархатные глаза
Мавританского стиля башню-колокольню венчает колпачок из майолики цвета неба. С балкона башни видна живописная долина, пробивающая между скалистыми холмами узкий путь к далекому морю. И небо над долиной – цвета монастырской башни. Вальдемоссу окружают оливковые рощи, деревья в которых столь стары, что для них безразлично время. «Здесь все растет и цветет в том совершенстве, какого только мог пожелать Создатель. Когда копоть и туман Парижа делают мою жизнь невыносимой, я закрываю глаза и снова, как во сне, вижу эти поросшие зеленью холмы и живописные скалы». Много лет назад по этой долине гуляли Жорж Санд и Фредерик Шопен, от скуки посещая нехитрые крестьянские карнавалы и сельские свадьбы, на которых бесконечно исполнялся один и тот же народный танец – болеро. В местечке Вальдемосса на балеарском острове Мальорка знаменитая писательница и гениальный музыкант провели зиму разочарований.
Сонная деревушка обязана вселенской славой этому блестящему роману, не написанному, нет, а вспыхнувшему в парижском салоне жены Ференца Листа красавицы Марии Д'Агу, где в тридцатые годы XIX века собирался «цвет самых высоких умов Франции и Европы» – среди прочих Бальзак, Дюма, Гейне, Проспер Мериме, Мицкевич, Эжен Сю, Полина Виардо. Здесь баронесса Аврора Дюдеван, известная под мужским литературным псевдонимом Жорж Санд, и познакомилась с изгнанником из Польши, пианистом Фредериком Шопеном. Аврора, модная светская львица, только-только пришла в себя после депрессии, вызванной болезненным разрывом с адвокатом Луи-Кристозомом Мишелем, который, кстати, в свое время защищал ее на бракоразводном процессе с бароном Дюдеван. А Шопен никак не мог забыть об увлечении молодой полькой Марией Водзинской, помолвку с которой пришлось расторгнуть по настоянию ее родителей, испуганных болезненностью композитора.
Им обоим нравилось соединение природы и любви. Осенью 1838 года, после сильной простуды, у Шопена открылся сильный кашель. Доктора рекомендовали солнечный климат и детям Жорж Санд, 15-летнему Морису и 10-летней Соланж. Решено: они все вместе отправляются в путешествие.
Испания в ту пору уже превратилась из великой империи в европейскую провинцию, а Балеарские острова и теперь считаются едва ли не самым глухим уголком Испании. Так что Мальорка – это провинция провинции, да еще оторванная от континента. Но красота нетронутой природы, как может показаться на первый взгляд, с лихвой восполняет отсутствие цивилизации. Поздней осенью, я видел это своими глазами, на Мальорке вовсю цветут лимонные деревья и заросли мирта. «Это – зеленая Швейцария под небом Калабрии с торжественным молчанием Востока. Тишина здесь гуще, чем где бы то ни было на свете», – восхищалась Жорж Санд. В ту пору ночную тишину нарушали разве что колокольчики мулов и смутный шум моря, далекий и слабый. Теперь к этим естественным звукам прибавился рев мотоциклов, несущихся по единственной на острове автомагистрали.
И нынче Мальорка – рай для любителей безмятежного скучного времяпровождения. Это на соседнем острове Ибица расположились самые веселые во всей Европе дискотеки, это там за грош продают наркотики на каждом углу. А здесь победили спокойные колонизаторы. После финикийцев, римлян, вандалов, мавров, Наполеона на Мальорке воцарились пожилые немецкие туристы. Они дружно пришли сюда владеть отелями, ресторанами и пляжами, и пришли, кажется, навсегда.
Здания старого монастыря выглядят внушительно и аскетично, как и полагается скорбной обители. К моменту появления в Вальдемоссе Санд и Шопена монахов-картузианцев отсюда выселили, а бывшие кельи сдавали внаем. Но монастырскую тоску так просто не изгонишь. В комнате Шопена, на стенах которой еще можно различить духовные изречения на латыни, стоит его пианино французской фирмы «Плейель». Клавиатура открыта, словно вот-вот придет маэстро и сыграет что-то свое трагическое, вот хоть известный всему рыдающему миру «Похоронный марш», когда-то витиевато названный советским наркомом просвещения товарищем Луначарским «Монбланом музыкальных Альп». На клавишах лежат свежие гвоздики цветов польского флага. Под шелком самого флага – мраморный Шопен, грустно глядящий в окно не на Монблан, а на пальмы и апельсиновые деревья из цветущего монастырского сада.
«Поэтика этой обители вскружила мне голову», – писала Жорж Санд. Но в суровой повседневной жизни островитян поэтики было маловато. Выяснилось, что даже сильная характером Санд с трудом могла выдержать этот образ жизни: ухаживать за больным, готовить, ходить по лавкам, бродить под дождем с детьми, да еще переделывать старый роман «Лелия» и писать новый, «Спиридион», так как кончались деньги, а издатель Бюлоз уже требовал рукопись в набор. Как утверждает один из биографов Санд Андре Моруа, «только ночи окупали все. Над постелью любовников летали орлы. Ни одно другое жилище в мире не было столь романтичным».
Внутренняя свобода, столь непривычная для молодой особы той эпохи, сделала Жорж Санд одной из самых выдающихся женщин своего времени. Аврора Дюдеван всеми силами протестовала против доминации в обществе мужчин, а потому изменила и свое имя, и весь облик. В любви эта женщина искала чужую слабость и свою силу, каждому избраннику хотела стать и заботливой хозяйкой, и сестрой милосердия, и особенно матерью, не меньше, чем любовницей. Почти все ее возлюбленные были моложе Санд; Бальзак, превративший амурные приключения Жорж Санд в сюжеты для своих произведений, заметил, что ею словно двигал инстинкт двусмысленного материнства: «Она мальчишка, она художник, она большой человек, великодушный, преданный, целомудренный, это мужской характер; она не женщина».
Аврора Дюдеван не была красива в классическом смысле слова; приятели даже дразнили все ее семейство «пиффьолями» – «длинноносыми». В письмах друзьям Шопен признавался, что был совершенно покорен обаянием этой женщины, «выражением ее больших бархатных глаз, молящих и вопрошающих, ее умом и образованностью, а также ее грустью, прячущейся за внешним возбуждением». Чувственного внимания Жорж Санд не минули многие парижские кавалеры; Шопен был пусть и пламенной, но далеко не единственной страстью. Для Жорж Санд существовал один финал отношений: «Дружба между людьми разного пола возможна, если у них уже позади все житейские перемены и случайности; тогда каждый из них будет просто заканчивать свою жизнь, как старые люди заканчивают свой день, сидя на скамеечке, на закате солнца». Но в год путешествия на Балеары ей исполнилось всего 34. Всю жизнь она переходила от мужчины к мужчине, от надежды к надежде. Надежде так и не суждено было сбыться. На склоне лет, в многотомной «Истории моей жизни», Жорж Санд написала: «Я хотела бы, чтобы побудительной причиной многих моих поступков была не страсть, а доброта». И, наверное, не случайно героиня ее лучшего и самого знаменитого романа, еще не написанного в ту меланхолическую зиму разочарований на Мальорке, получила испанское имя Консуэло.
«Консуэло» значит утешение.
Бархатные пальцы
…В скромной мальорканской столице Пальме, не говоря уж о богобоязненной Вальдемоссе, они, должно быть, производили шокирующее впечатление: бледный, с пышными волосами и пылающим чахоточным взглядом, порывистый Шопен – и энергичная французская баронесса с двумя детьми, в мужском одеянии и с сигарой. Санд нравился как раз такой тип мужчины – независимый, гордый и бледный. Моруа пишет, что Шопен был несчастным изгнанником, тоскующим о Польше, о семье, а главное, о нежной материнской любви. Санд вспоминала его с легкой иронией: «Ласковый, жизнерадостный, очаровательный в обществе – в интимной обстановке больной Шопен приводил в отчаяние. У него была обостренная чувствительность; загнувшийся лепесток розы, тень от мухи – все наносило ему глубокую рану. Все его раздражало под небом Испании». Санд, впрочем, тоже быстро пришла к выводу о том, что «человек не создан для жизни среди деревьев и камней, под одним только чистым небом, окруженный горами и цветами». Спустя несколько лет после путешествия она опубликовала книжку очерков «Зима на Мальорке», где, воздав должное природным красотам, наградила местных жителей самыми нелестными характеристиками. У Жорж Санд – быстрое, умное, смелое, хотя и назидательное, перо, не проявляющее почтения ни к привычкам местной знати, ни к религиозным святыням. О монахах она отзывается с той же издевкой, с какой описывает беспросветное существование забитых испанских крестьян. Писательница жалуется на отсутствие комфорта, ее выводит из себя лень мальоркинцев: «Есть одна причина, по которой они никогда не торопятся: жизнь так длинна! И если уж вы подождали шесть месяцев, почему бы вам не подождать следующие шесть? Если вам не нравится эта страна, зачем вы сюда приехали? Мы прекрасно обходимся без вас. Но если уж вы оказались столь глупы, что приехали, единственный выход – отправиться восвояси. Или набраться огромного терпения; „mucha calma“, это судьба Мальорки».
Огромного терпения не было ни у Жорж Санд, ни у ее чувствительного спутника. На Мальорке Шопен, несмотря на болезнь, работал над большим циклом прелюдий. В свои 26 лет он уже был признанным гением, автором прославленных «Вариаций на тему Моцарта», блестящих фортепианных концертов, «Революционного этюда», в котором прославлял несчастную Польшу. Родина не забыла такой пылкой гражданственности: у стен монастыря Вальдемосса теперь красуется памятник Шопену, открытый супругой польского президента и испанской королевой.
А вот памятника Жорж Санд на своей земле Мальорка не потерпит. Гнев балеарской знати на книгу французской писательницы оказался столь яростным, что 40 ведущих адвокатов Пальмы даже вознамерились подавать на Санд в суд за клевету. Самая лучшая месть – это забвение, но по причинам утилитарным Мальорка не может себе позволить вычеркнуть из истории упоминание о Санд. Вальдемосса еще хранит очарование прежних времен, которое не смогла до конца уничтожить туристическая индустрия, в первую, во вторую и в третью очередь обязанная своими доходами Шопену. О жестокой женщине с мужским именем здесь вспоминают мельком: пара открыток-портретов в сувенирных лавках да «Зима на Мальорке» в переводах на немецкий и испанский. Туристы прогуливаются по дивному саду, вяло слушают пианорецитал в каминном зале, глазеют на окрестные горы. Прекрасная декорация для бурного романа, вздыхают немецкие пенсионеры.
…В январе погода испортилась, беспрерывно шли дожди. Пребывание на острове превратилась для обитателей Вальдемоссы в пытку скудостью и скукой. Шопен и не думал выздоравливать, хорошего врача не было. Жизнь на Мальорке доказала Санд, что ее избранник не создан для любовных утех, которые сильно отражались на его здоровье. Они уехали домой до срока, уехали без сожаления. В своих мемуарах Санд не скрывает, что, несмотря на мольбы Шопена, она очень скоро принудила его к умеренности, а затем и к полному воздержанию, хотя их невенчанная семья существовала еще без малого десятилетие.
Любовь начинается с больших чувств и оканчивается мелочными ссорами. Разрыв отношений, последовавший в 1848 году, как считают биографы, ускорил смерть Шопена. Он скончался, так и не повидавшись перед смертью с Авророй, в Париже, где и похоронен. Сердце музыканта, согласно его последней воле, перевезено в Варшаву и замуровано в одной из колонн костела Святого Креста. Говорят, во время похорон кто-то вспомнил сцену почти пятнадцатилетней давности в парижском салоне Марии Д'Агу: Фридерик Шопен импровизирует за роялем, а Жорж Санд стоит рядом, положив на его плечо руку, и ласково шепчет: «Смелее, бархатные пальцы!» Кто знает, пишет Моруа, сочинил бы Шопен столько выдающихся произведений за свою короткую жизнь, не будь на его плече этой чарующей руки?
Жорж Санд провела осень жизни в родовом поместье Ноан. В изящном бумажном саше она до конца своих дней хранила локон Шопена. Последним ее любовником был гравер Александр Мансо, на тринадцать лет моложе своей избранницы.
Санд пережила и его.