Текст книги "Крымский цикл (сборник)"
Автор книги: Андрей Валентинов
Жанр:
Боевая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 71 страниц)
Между прочим, книжка мне не особо наравится. Насколько мне известно, она писалась наскоро, в соавторстве с генералом Килениным, который просто побоялся поставить свою фамилию на обложке. А не нравится мне то, что брошюра написана глубоко обиженным человеком. Более того, человеком, лелеющим свою обиду. А ведь речь идет о вещах куда более серьезных – это первая книга о Белом Крыме. Обида помешала Якову Александровичу увидеть многое. Хотя бы то, что Барон был не только интриганом и завистником, но и талантливым организатором нашей обороны. Большего, чем Барон, никто, во всяком случае, сделать не смог. Это надо признать, хотя в конфликте Главнокомандующего Русской Армией и командира Крымского корпуса я целиком на стороне Якова Александровича.
Зато в книге много подлинных документов. А это очень важно. Теперь я уверен твердо: апрельские бои – это, собственно, даже не заключительный аккорд крымской обороны, как ранее казалось мне самому. Это было начало нового этапа борьбы.
После Уйшуньского боя вопрос о том, кто хозяин Тавриды, был решен. Красные облизнулись, и отползли за Перекоп. Вдобавок, в Крым прибыли части Добрармии, и теперь мы были явно не по зубам XII армии красных. Отныне господа комиссары имели дело не только с 3-м корпусом, а со всеми, кто еще хотел сражаться. И таких оставалось еще немало – вместо прежних трех с половиной тысяч, нас теперь было раз в двенадцать больше.
Естественно, Ульянов-Бланк и господин Бронштейн не смирились, и нагнали в Северную Таврию новые орды, подкрепив их даже частью тех сил, что предназначались для похода на Варшаву. Итак, прежние противники – корпус Якова Александровича и армия господина-товарища Геккера – теперь сменились Южным фронтом красных и Русской Армией, как стал называть наши силы Барон.
Южный фронт был готов атаковать в конце апреля. Но мы развернулись первыми. Собственно, это был встречный бой, где далеко не все определялось только военными факторами.
Барон, воздадим ему должное, был и остается реалистом. Вместо, или точнее, вместе с прежними высокими идеями, он выдвинул новые, куда более реалистичные: земельная реформа для пейзан, союз с Махно, Петлюрой и Пилсудским, коалиция со всеми антибольшевистскими силами в Крыму и международное признание. И между прочим, Барон добился того, чего не удалось даже адмиралу, – нас признала Франция. Англия воротила физиономию, но танки все же присылала. В общем, мы стали для Европы законным русским правительством.
Это признание дало нам новую возможность сесть за стол переговоров с господами комиссарами. Понятно, вслух этого не говорили. Сказать «дроздам», только что приплывшим из Новороссийского ада и закопавшим в тайной могиле гроб с телом генерала Дроздовского, о близком мире с краснопузыми… Тут уж одними плетьми не отделаешься! Да и нам услышать после Токмака, Мурза-Каяш и Уйшуни о подобном… Да, вслух об этом говорить было нельзя, но переговоры шли, и весьма серьезно.
Слухи об этом, конечно, ходили. Но иы с чистой совестью приписывали их жидо-большевистской пропаганде.
Мои будущие коллеги, надеюсь, сумеют осветить то, что сейчас еще в тени. Но, судя по всему, к концу апреля переговоры были на грани срыва. Барон не принял требования о безоговорочной капитуляции, и красные тогда решили попытаться закончить все одним махом. Точнее, одним ударом – на Сиваше зашевелились орды.
Барон также спешил. Он хотел показать своим, так сказать, партнерам по переговорам, что не стоит недооценивать Русскую Армию. И тоже торопил с наступлением. Мы должны были ударить первыми, и ударить сильно, чтоб господин Ульянов-Бланк отнесся к нашим преложениям более серьезно.
Вот, собственно, и завязка апрельских боев. Мы были картами, брошенными на стол переговоров. Так сказать, последний довод королей.
Генерал Туркул не удержался и потребовал, чтоб я предоставил ему слово. Я пытался робко возражать, ссылаясь на фантастический успех его будущей книги, которая, насколько я помню, будет называться «Дроздовцы в огне». Но генерал пригрозил натравить на меня своего бульдога, и я смирился. Итак, дроздовцы в огне…
Тогда, в апреле, «дроздов» погрузили на пароходы и отправили к Хорлам. Барон настолько спешил, что разведка даже не поинтересовалась местом их будущей высадки. Чека сработала удачнее – по пароходам был открыт шквальный огонь. Они попытались проплыть по каналу Фельцфейна, наткнулись на пулеметную засаду, еле отбились и, наконец, высадились, выбив краснопузых из города. Ночью красные внезапным ударом смяли две дроздовские роты, «дрозды» опять отбились, а затем стали пробиваться к Перекопу, преследуемые красной конницей и артиллерией. Дойдя до перешейка, они чуть было не перекололи штыками прикрытие нашего Крымского корпуса. И зря – мы даже не знали о десанте. Не знал о нем и Яков Александрович, а потому не мог оказать «дроздам» поддержки.
Следующую фразу Туркул просит записать дословно, но я, пожалуй, ограничусь для благозвучия только ее началом: «Знал бы я тогда об этих сучьих играх…»
Да, знал бы. И мы тогда ничего не знали.
Утром 22 апреля штабс-капитан Дьяков прибежал из штаба чернее тучи и поднял отряд по тревоге. Был получен приказ выступить к Сивашу и занять позицию возле взорванного еще зимой железнодорожного моста. Перед нами стояла задача подкрепить бригаду наших старых знакомых из 13-й дивизии. Надо было торопиться – у Сиваша нас ждали к вечеру.
Я отдал распоряжения, затянул свой вещевой мешок, и тут обратил внимание на штабс-капитана Дьякова. Что-то мне в нем совсем не понравилось, что-то явно случилось.
Наконец, он отозвал меня в сторону, огляделся и, убедившись, что нас никому не услышать, стал плести какую-то ерунду. Скоро бой, и мы не должны подрывать дух отряда. Особенно офицеров. Лучше сказать об этом потом. И он не знает, говорить ли даже мне.
Он обратился ко мне на «ты», чего меж нами давно не было. Значит, что-то и вправду случилось. Я тоже оглянулся по сторонам, и как следует тряхнул его за плечо. Это подействовало, и тут он сказал в чем дело. Тут уж шатнуло меня, и несколько минут мы стояли молча, не говоря ни слова.
Так я узнал о смерти Николая Сергеевича Сорокина. Он умер еще в феврале, но в тогдашней горячке сообщить забыли, и вот теперь, совершенно случайно кто-то упомянул об этом в штабе корпуса. Оттуда позвонили нам.
Отряд уже строился, надо было спешить. Я сказал штабс-капитану, что говорить об этом покуда, действительно, не стоит. А дальше – посмотрим.
Мы шли долго, крымское солнце жгло совсем по-летнему, желтая степь сменилась серым песком, покрытым белесым соленым налетом, где-то вдалеке, севернее, уже слышалась пулеметная перестрелка. Впереди был еще один бой, а мне было так скверно, будто мы заранее его проиграли.
Может быть, даже хорошо, что весть о смерти командира пришла так поздно. Когда под Уйшунью мы шли в штыки, то, конечно, не думали, что подполковник Сорокин будет изучать реляцию этого боя, но мысль, что наш командир жив, что он скоро вернется, держала нас и не давала нам отступить. Отступить, а потом виновать оправдываться перед ним, словно нашкодившие школьники… Мы были сорокинцы, потому что с нами был Николай Сергеевич…
Он был совсем непохож на легендарного Дроздовского. Михаил Гордеевич был, действительно, как говорит Туркул, отлит из стали. Выражаясь по-человечески, Дроздовский был просто не от мира сего, он жил только борьбой, и сама мысль, что с ним можно было просто покалякать о жизни, сыграть в подкидного или пожаловаться на здоровье никому и в голову не приходила. Особенно потрясали его глаза, в те редкие минуты, когда он был без пенсне. Это были глаза, давно уже увидевшие Ангела. Мне кажется, Дроздовский был страшен для большевиков тем, что он еще с Ясс – с декабря 17-го – считал себя мертвым. А поэтому мог уже ничего не бояться. И никого не жалеть.
Николай Сергеевич был обыкновенным интеллигентным русским офицером, каких было много в нашей армии во все времена. Был тих, никогда не выражался лозунгами, смущался, когда при нем начинали говорить скабрезности, и постоянно жаловался на здоровье. Он маялся печенью, хотя лекарств, помнится, никогда не принимал.
Под Луцком, в июне 17-го, когда большевики развалили фронт, и армия побежала, наш батальон держался три дня, отрезанный со всех сторон под перекрестным огнем крупповских пушек. Подполковник Сорокин дело знал – мы зарылись в землю и огрызались редкими пулеметными очередями. А когда забузили наши собственные большевики, Николай Сергеевич пошел в самое их кубло и объяснил на пальцах, что бежать – значит всем сложить головы. А в окопах мы отобьемся. И мы действительно отбились.
Не знаю, любили ли его солдаты. Но ему верили, а это было важнее. «Батальонный сказал» – это была истина, не нуждавшаяся в доказательствах. Конечно, у него было то, что обычно зовут человеческим обаянием. Но это не совсем точное слово. Он ни с кем близко не сходился – тут он был похож на Дроздовского, – но все мы настолько ему верили, что когда в декабре того же проклятого 17-го у многих из нас был выбор – спасать семьи или уходить в ледяную степь – мы пошли с ним.
Его собственная семья – жена и сын – пропали тогда же, где-то между Курском и Белгородом, пытаясь добраться до Ростова. Если бы он выехал им навстречу, все могло бы повернуться иначе…
Я перечитал все написанное мною о подполковнике Сорокине и понял, что ничего не смог объяснить толком. Для последних – крымских – сорокинцев Николай Сергеевич был уже героем из легенды. Высокий, чуть сутоловатый человек в старой шинели, никогда не кланявшийся пулям… Со своим легендарным стеком, которым он сбивал ромашки, идя впереди атакующей цепи… Не бросивший ни одного своего раненого на поле боя… Четырежды раненый и дважды контуженный…
И это тоже правда. Интересно, что сам Николай Сергеевич никогда не жаловался на ранения, и все толковал о ноющей печени. Даже в короткие минуты затишья под Волновахой, когда тачанки Билаша подкатывали на пистолетный выстрел и били в упор, Николай Сергеевмч жаловался на печень, советовал нам стрелять только короткими очередями, а затем шел к пулемету. Мы знали, что если подполковник Сорокин ложится за пулемет и слишком часто говорит о печени, значит, бой будет из тех, что называют последними.
Между прочим, Дроздовский искал смерти. Это знали все и берегли его даже ценой собственной жизни. Правда, от заражения крови после легкого ранения спасти не смогли. Подполковник Сорокин вроде бы вроде бы никогда зря не рисковал. Даже тогда, когда шел впереди отряда со своим стеком, это не выглядело риском – просто нам казалось, что так атаковать удобнее. Но он ни разу, ни единого разу не говорил о том, что будет делать, как будет жить после войны. Даже когда взяли Орел и Москва была почти нашей. Наверное, и он увидел своего Ангела. Только не показывал виду.
Я часто вспоминаю, как он обрадовался тогда, в Токмаке, получив приказ об отходе. Он радовался за нас, что кто-то сумеет уцелеть. О себе он так не думал, иначе эвакуировался бы еще за неделю, когда его уже начало шатать от высокой температуры.
Между прочим, он никогда не ставил перед командованием вопрос о развертывании нашего отряда в полк или даже в дивизию. Мы так и остались маленьким отрядом, кторый после Донбасса не участвовал ни в одной победоносной операции, а проторчал все эти упоительные месяцы в приднепровских степях, отражая Упыря, гоняясь за всяческими Ангелами, Маруськами и прочими разиными уездного масштаба. Славы на такой войне не приобретешь. Зато мы первыми научились отбивать атаки тачанок, и Упырь пообещал перебить наш отряд до последнего человека. Впрочем, мы пообещали Упырю то же самое, но обе стороны свое обещание так и не смогли выполнить. Во всяком случае, в полном объеме.
И вот теперь Николая Сергеевича не стало, мы уже не посчитаемся с Упырем, война проиграна, и нам осталось идти из боя в бой, не мечтая о златоглавой Москве и о великой вселенской мести, которая свершится после победы. В этих безводных степях думается по-другому. Яков Александрович назвал как-то нас, защитников Крыма, кондотьерами. Нет, скорее мы были актерами провалившейся пьесы, которую все же нужно во что бы то ни стало доиграть. И мы ее доигрывали.
В сумерках, почти что без ног, мы подошли к Сивашу и сразу же заняли старые, вырытые еще зимой окопы слева от громады полуразрушенного моста. Рядом стояла бригада 13-й дивизии, в рядах которой бросилась нам в глаза фигура «капказского человека». Почти одновременно с нами к мосту подтянулись бронепоезда, в том числе один, памятный нам по Ново-Алексеевке, с морскими 8-дюймовками. На берегу этой зимой были построены небольшие железнодорожные ветки, и бронепоезда стали, что называется, щека к щеке. Последним подошел поезд командующего – Яков Александрович лично пибыл на место боя. Значит, дело ожидалось и вправду серьезное.
Мы еще только подходили, когда саперы, пользуясь сумерками, начали починку моста. Прапорщик Немно, прикинув необходимое для окончания ремонта время, уверенно заявил, что до утра не справиться. Так оно и вышло.
Часов в десять вечера мы быстрым шагом двинулись на узкую гать, которая шла параллельно мосту, и, выставив вперед пулеметы, приготовились. Красные пошли быстро, думая проскочить, но, наткнувшись на пулеметы, тут же откатились. Похоже, у них было мало артиллерии, поскольку в эту ночь они атаковали дважды, пытаясь нас выбить с гати штыковыми. Мы могли бы им показать, как это делается, но слева и справа был сивашский рассол, поэтому предпочтение было отдано пулеметам.
Ближе к рассвету, когда глаза уже сами начали слипаться, и приходилось постоянно смотреть, чтоб никто не спал, наконец заговорила красная артиллерия. Нас тут же залило водой, фонтанами взлетевшей со всех сторон, разнесло в щепу два пулемета, и мы начали оттаскивать в тыл раненых. К счастью, краснопузые лепили фугасами, а не шрапнелью, – тогда нам стало бы совсем кисло.
При первых лучах солнца мы начали отступать назад, к нашим окопам. Мосто починить не удалось, с гати нас выбили, и настроение было – хуже некуда. Красные сразу же поперли следом, но тут мы не остались в долгу, да и бронепоезда сказали свое слово. В общем, все остались при своих, – мост не починили, а гать стояла пустая – ни вашим, ни нашим.
Утром нам удалось часок поспать, но тут вновь заговорила артиллерия, и пришлось бодрствовать весь день. Говорят, некоторые умеют спать во время канонады. Им можно только позавидовать. Правда, не знаю, как бы они спали при работе морских 8-дюймовок.
Перестрелка продолжалась до вечера. К нам дважды подходил генерал Андгуладзе и пытался давать указания по поводу позиций для пулеметов. Мы стоически молчали, а генерал все бурчал и обзывал нас отчего-то анархистами. Поручик Успенский не удержался и сообщил генералу, что ему куда ближе правые эсеры, после чего «капказский человек» посмотрел на нас, как на василисков и больше не показывался.
Где-то к полудню к нам в окопы забежал Яков Александрович. Он был не один – его сопровождал молоденький офицер с миловидным лицом и жесткими глазами. Я знал, что этот офицер – его супруга, прошедшая с ним все зимние бои как ординарец командующего. Эту кавалирист-девицу официально называли прапорщиком Нечволодовым. На людях они держались вполне нейтрально, и нас даже не представили.
Впрочем Яков Александрович спешил. Он лишь порадовал нас, сказав, что красные опять атакуют Тюп-Джанкой, отбросили прикрытие и, возможно, попытаются зайти к нам в тыл. Мы, следовательно, должны быть готовы занять круговую оборону… Стало ясно, что бой шел не особо удачно.
Штабс-капитан Дьяков сообщил Якову Александровичу о подполковнике Сорокине. Командующий, однако, уже знал и лишь заметил, что у нас будет возможность сквитаться.
Вечером мы готовились к новой атаке на гать, но тут красные, видимо, усиленные подошедшим, наконец, подкреплением, открыли бешенный огонь из тяжелых орудий, целясь, прежде всего, в наши бронепоезда. Несколько снарядов попало в поезд командующего, замолчали две морских 8-дюймовки, и тут пришла очередь наших окопов. Вдруг я увидел, что от поезда Якова Александровича к нашим позициям бежит офицер. Выхватив бинокль и взглянув, я узнал прапорщика Нечволодова. Очевидно, кавалерист-девица спешила передать нам что-то мрочное.
Тут залп вновь накрыл нас, а когда мы снова подняли головы, прапорщик Нечволодов лежал в нескольких шагах от окопа. Прапорщик Немно вместе с двумя юнкерами втащили ее в окоп. Жена командующего була жива, но серьезно ранена осколком, и ее понесли в лазарет, находившийся в одном из бронепоездов.
Пришлось посылать связного к Якову Александровичу с этой невеселой вестью. Вскоре мы узнали, что хотел передать командующий: необходимо вновь атаковать гать. И как можно скорее.
Мы вышли из окопов, готовясь броситься вперед. Рядом с нами ожидала атаки бригада 13-й дивизии. Генерал Андгуладзе бегал туда-сюда, подбадривая своих орлов, и тут внезапно красные ударили шрапнелью.
Все-таки этот капитан Шрапнель – редкая сволочь. Одним его «стаканом» можно уложить целый взвод. Конечно, мы и под шрапнелью научились наступать, но уж очень это муторно.
Мы залегли прямо в песок, у гати. Стало ясно, что надо переждать, покуда стихнет огонь, а потом рвануть вперед. Справа послышались крики – бригада 13-й дивизии бежала, их косила шрапнель, а «капказский человек» напрасно метался с неожиданной для его фигуры резвостью, пытаясь задержать хотя бы некоторых. В общем, мерзкое зрелище. Хотя сейчас я дуиаю, что эта бригада, состоявшая чуть ли не наполовину из бывших краснопузых, могла бежать вовсе не из трусости, а по другим соображениям. Ведь за Сивашом стала та же самая 46-я стрелковая дивизия красных, где они раньше служили. Да, в такие минуты начинаешь жалеть, что краснопузых приходится брать в плен… А Туркул еще обвиняет меня в том, что я излишне критикую бывших красных орлов, служивших в наших частях. Да чего уж там, в его дивизии любой комиссар, надев малиновые погоны, за сутки превращался в убежденного монархиста. А как драпали «дрозды» в ноябре под Джанкоем? Туркул мне возражает, что это были не офицерские части. Вот именно. Это были его перевоспитанные краснопузые.
Бригада дала деру, а мы лежали на песке, шрапнель свистела над головами, но ощутим был только невыразимый стыд. Хорошенький венок мы возложили на могилу нашего командира. Сорокинцы, язви нас, лежим жабами и ждем красных. А красные уже заползали на гать и на наш отремонтированный мост.
Я придвинулся к поручику Успенскому и велел ему по цепочке оповестить всех офицеров роты. Через несколько минут все четверо были уже здесь. Прапорщик Мишрис пристроился за бугорком, то и дело поглядывая в сторону гати, где шевелился враг, прапорщик Немно и поручик Успенский присели, закуривая по очередной папиросине, а поручик Голуб пристроился поодаль, даже не глядя на Сиваш. Он, конечно, видел и не такое. Сивашом поручика Голуба не удивишь.
Я попросил внимания и сообщил им о смерти Николая Сергеевича. Сказал о том, что штабс-капитан Дьяков не хотел раскрывать этого до конца боев, но этот бой мы проигрываем. И проиграем, если не рискнем. Через десять минут рота пойдет в штыковую на гать. Если первая рота нас не поддержит, мы пойдем одни. Что бы не случилось, отвечать буду я. Прошу лишь господ офицеров помнить о том, что сегодняшний бой – первый – для нас – без Николая Сергеевича. И я лично предпочту получить шрапнель в лоб, чем соревноваться с нашими соседями в беге на длинную дистанцию. А сейчас я хочу спросить, чей взвод пойдет на гать первым. Я понимаю, что это такое, и потому вызываю добровольцев.
Всем офицерам было ясно, что я имею в виду. На гати больше чем взвод не развернуть, остальные пойдут в затылок. Значит, первые получат за всех. А тут еще красная шрапнель.
Мои прапорщики начали переглядываться, но тут поручик Голуб, наконец, повернулся, взглянул на неподвижную гладь Сиваша и сказал, что, раз его взвод первый, то им и идти. Кто-то из прапорщиков порывался что-то возразить, но я закрыл наш военный совет и велел готовиться. К штаб-капитану Дьякову я послал сявзного, чтобы первая рота шла вслед за нами. Ежели, конечно, штабс-капитан Дьяков разрешит.
Взводы выстроились один за другим, я приказал не стрелять, действовать только штыками,. Поручик Голуб стал впереди взвода, я рядом с ним, и уже готовился скомандовать, как увидел, что сзади нас к гати спешит первая рота, а из-за бронепоезда выходит небольшой юнкерский отряд – последний резерв командующего. Впереди я заметил знакомую высокую фигуру – Яков Александрович лично вел юнкеров в атаку.
Я скомандовал, и мы пошли быстрым шагом. Первая сотня метров была пройдена спокойно – то ли краснопузые нас не заметили, то ли боялись попасть в своих, которые уже занимали гать. Во всяком случае, это позволило нам выиграть несколько важных минут, и на гать втянулась наша первая рота, а затем грянул оркестр, и юнкера запели «Вещего Олега». Тут только красные дали залп, но на этот раз их артиллеристы оказались не на высоте: шрапнели летели над нашими головами, падая где-то на берегу и давая камуфлеты.
Впереди уже виднелся авангард красных. Их было немного, около взвода, и они беспорядочно крутились по гати, видно, не зная, что им предпринять. Мы-то знали – поручик Голуб скомандовал: «В штыки!», и колонна двинулась быстрее, почти перейдя на бег.
Тут меня кто-то дернул за плечо, и я увидел рядом изрядно запыхавшегося штабс-капитана Дьякова. Он остановил меня, и мы, пропустив первый взвод, оказались в рядах второго. Я вопросительно посмотрел на штабс-капитана, но тот буркнул, чтоб я не гусарил, что он не хочет оставаться без последнего ротного. Я пожал плечами, и мы пошли рядом.
Красные не выдержали и побежали. Бежали они, как всегда, быстро, и нам никак было не поспеть за ними, тем более, что большинство для увеличения скорости бросили винтовки. Оглянувшись, я увидел, что юнкера под «Вещего Олега» уже топают по гати, а шкодливая бригада 13-й дивизии бежит теперь в обратном направлении, то есть в атаку. Я посочуствовал генералу Андгуладзе, которому приходилось тяжко, учитывая его комплекцию.
Тут красные прекратили огонь. Я посмотрел вперед и понял, в чем дело: лоб в лоб на нас шла колонны краснопузых числом не меньше батальона. Идти быстрее мы не могли – и так почти бежали, и я с каким-то жутким нетерпением ждал, когда мы приблизимся. Что ж, это правильно. Впереди я заметил нацеленное пулеметное рыло. Секунды текли, и мне, как всегда в таких случаях, хотелось крикнуть им: «Да стреляйте же, сволочи!» И тут сухо ударил пулемет, шеренга первого взвода дрогнула, несколько человек упали сразу, но остальные тут же выровняли шаг. Мы поспешили за ними, и вдруг я увидел, что поручик Голуб лежит на земле, а рядом двое пытаются расстегнуть ворот его френча. Бледное лицо поручика мне сразу не понравилось. Я бросился вперед, протолкался через шеренгу и, схватив чью-то беспризорную винтовку, возглавил колонну. Красные были уже близко, но пулемет замолчал, – краснопузые почему-то быстро оттягивались назад. Этот благой порыв надо было поддержать, и я, крикнув: «За поручика Голуба!», – побежал, а всед за мною и весь первый взвод. Все-таки мы сумели догнать их и пустить в ход штыки. Краснопузые почти не сопротивлялись, прыгая в Сиваш и бросая все, даже скатки шинелей. Мы желали им приятного купания и бежали дальше.
На другом берегу пришлось остановиться, чтобы отдышаться и подождать первую роту. Здесь уже можно было разворачиваться в цепь. Темнело, огонь красных становился реже, и надо было развивать успех.
Меня догнал штабс-капитан Дьяков и сообщил, что поручика Голуба отправили в лазарет и рана вроде бы не тяжелая. Первый взвод тут же перешел под начало поручика Успенского, мы подождали юнкеров, которые, успев допеть «Вещего Олега», развернулись в цепь, и под «Славянку» пошли на Джамбулук.
Боя красные не приняли, и покатились дальше, в степь. Признаться, я не очень понимал их: все-таки последний год дрались они неплохо. Теперь мне кажется, что их командование допустило ошибку, поставив у Сиваша битую-перебитую нами 46-ю дивизию. Они, похоже, после зимних боев просто боялись нас. Уверен, что любая свежая красная часть доставила бы нам куда больше хлопот.
До Джамбулука мы не дошли. Кмандующий остановил цепь – нас сменяла 13-я дивизия, а в авангард был послан 8-й кавалерийский полк. Ночевать в поле нам не хотелось, и мы не спеша пошли обратно через гать.
В общем, бой мы выиграли. Правда, то, что Яков Александрович лично встал в цепь юнкеров, меня не радовало. Командующий не должен, как выражается штабс-капитан Дьяков, гусарить. Насколько мне известно, Яков Александрович придерживается того же мнения. И если он сам идет в атаку, значит, плохи наши дела. Да и резвый аллюр 13-й дивизии наводил на невеселые мысли.
На нашем берегу оказалось несколько подозрительного вида сараев, где раньше жили сезонники, добывавшие соль, и мы тут же стали укладываться. Надо было, однако, узнать, как дела у поручика Голуба. Вначале я рассудил, что, раз рана его не тяжелая, то можно зайти и утром, но тут же обругал себя за свинство и направился к бронепоезду, – там располагался лазарет.
Но меня опередили. На полдороге меня остановил какой-то нижний чин, и я услыхал столь памятное мне «Товарышу штабс-капитан!». Я узнал Семенчука, и уж совсем собрался было устроить ему урок словесности, но вглядевшись понял, – случилась беда. А Семенчук все повторял этот странный титул, а затем произнес то, о чем я уже догадался, но как-то не хотелось верить. Его Мыкола, поручик Николай Иванивич Голуб умер. Умер, так и не придя в сознание, – пуля задела сердечную оболочку.
Про пулю я узнал уже в лазарете. Врач виновато разводил руками, будто он и вправду мог совершать чудеса, а тут не получилось. Наша Ольга плакала, а Коля лежал тихий и бледный, почти такой-же как раньше, только его яркие губы стали совсем белыми.Он всегда был тихий, редко с кем разговаривал, и на наших нечастых застольях обычно молчал и только улыбался. Вот петь он любил, и слушать песни тоже. В общем, обычный малороссийский интеллигент из-под Глухова.
Он пришел в отряд осенью 18-го, оборванный, небритый, с нарисованными химическим карандашом погонами. Он так и не рассказал нам, что с ним было в первые месяцы Смуты. В штыковой атаке Николай был страшен и по тому, как он дрался, мы понимали, что поручик пришел к нам не только из-за теоретических расхождений с господином Марксом. В плен поручик Голуб никого не брал. Мне пришлось долго ругаться с ним, пока его взвод не стал приводить хотя бы некоторых из сдавшихся.
До войны он был учителем, но мне, честно говоря, трудно представить Николая в классе. Правда, и мой вид слабо ассоциируется с университетской аудиторией. Во всяком случае, взвод у него был образцовым, так что, вероятно, и в школе он не плошал.
За все это время его только один раз потянуло на откровенность, и то при совершенно странных обстоятельствах. Это было в Донбассе, после Горловки, когда мы несколько дней подряд выкуривали большевиков из-за разрушенных копров и дымящихся терриконов. Наконец, мы получили возможность немного отдышаться, весь день проспали, а ночью зажгли костры и лежали, поглядывая в великолепное бархатное небо. У нашего костра тогда расположились мы с поручиком Успенским, Коля Голуб и прапорщик Морозко, наша Танечка. Помнится, поручик Успенский тогда долго язвил надо мной и поручиком Голубом по поводу нашего педагогического прошлого. Это, как известно, его любимая тема. Затем пошли бесконечные воспоминания о гимназии, причем, тут поручик Успенский не смог удержаться от слишком, на мой взгляд, подробной характеристики морального облика гимназисток Второй Харьковской женской гимназии имени Гаршина, где училась его кузина. Потом пошли кузины – еще одна вечная тема, и тут Танечка, то ли шутя, то ли всерьез начала жаловаться на то, что после войны ее никто не возьмет замуж – дам, носивших военную форму, общество было склонно недолюбливать.Тут же мы с поручиком Голубом в том же тоне предложили ей руку и сердце, с венчанием сразу же по окончании войны. Танечка долго смеялась, оговорила, что венчание должно состояться не иначе как в Успенском Соборе Кремля, а потом начала вслух рассуждать, кого из нас ей следует выбрать.
Надо сказать, что шутки у нас были мрачноватые. Жених Татьяны, какой-то конногвардеец, еще в 16-м вернул ей слово, познакомившись с дочкой польского графа, эвакуированного из Варшавы. Мне кажется, из-за этого Танечка и пошла на фронт. С тех пор ей делали предложения, и вовсе не в шутку, но она и слышать об этом не хотела.
В конце концов, она выбрала меня, посетовав мимоходом, что я все же несколько староват – тогда мне было тридцать два. Зато, как она заявила, она всегда мечтала быть женой приват-доцента и жить в казенной университетской квартире с бесплатными дровами.
И тут Коля ни стого ни с сего обиделся. Мы сначала удивились, а потом даже испугались, – Коля стал говорить что-то о женщинах вообще, о своей невесте и каком-то сыне помещика Левицкого, о каком-то ребенке. Колю задергало, он чуть не плакал, и Танечка растерянно переводила взгляд то на него, то на меня, надеясь, очевидно, что я смогу как-то успокоить поручика.
Впрочем, положение спас не я, а поручик Успенский взявший с Танечки слово, что ежели штабс-капитана Пташникова убьют, то она выйдет за Колю. Это уж был такой перебор, что Коля не выдержал, махнул рукой и засмеялся. Правда, ни в тот вечер, ни когда-либо после, он о себе больше не говорил.
И вот теперь Коли Голуба не стало. Мы похоронили его там же, на берегу, в общей могиле. Так было больше надежды, что господа комиссары не потревожат прах офицера. Мы дали залп, а затем еще один – в память Николая Сергеевича Сорокина.
Нас опять отвели в Воинку, и три дня мы стояли в резерве, ожидая приказа на Перекоп или в Тюп-Джанкой, где еще шли бои. Но до нас не добрались – красные уже выдохлись и были легко отбиты. К тому здорово помогли дроздовцы, их трагический десант все же отвлек несколько красных дивизий.
Итак, апрельские бои закончились в нашу пользу. Красное наступление было сорвано, наши акции на переговорах сразу пошли вверх, и нами заинтересовались не только господа французы, но и богатые дяди из САСШ. К тому же мы здорово помгли полякам и украинским войскам Петлюры – как раз в эти дни шли бои под Киевом.
Да, мы победили, но победа стоила дорого. Мы заплатили за нее жизнью поручика Голуба. К сожалению, эта смерть была не единственной, мы потеряли еще семерых. А через несколько дней произошла скверная история. Очень скверная и очень печальная.