Текст книги "Крымский цикл (сборник)"
Автор книги: Андрей Валентинов
Жанр:
Боевая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 71 страниц)
Итак, поздно вечером 15-го мая в приемной коменданта Албата обнялись два харьковчанина, два бывших студента Харьковского Императорского университета, видевшиеся в последний раз в неправдоподибно далеком теперь ноябре 17-го. Передо мной был капитан Егоров, Алексей Николаевич, Лешка, бывший студент юридического факультета и гроза харьковских барышень Лешка хлопал меня по спине, язвил по поводу моей бороденки и требовал немедленного доклада, во-первых, о женской половине албатского населения, а во-вторых, где это я шлялся все эти годы.
Отвечать я покуда не собирался, поскольку хорошо знал его манеру – сначала говорить самому, а уж потом дать и собеседнику возможность вставить пару слов. Мы вышли из комендатуры и направились в какой-то дом, где Лешке выделили комнату. Там уже нас дожидалась бутылка шустовского коньяка, и мы, не найдя стакана, выпили из обгаруженных на подоконнике старых треснутых пиал.
Лешка тараторил не переставая, и через десять минут я уже все знал о его одиссее. Он был мобилизован добровольцами летом 19-го, надел свой фронтовой мундир поручика, но быстро сменил его на штабс-капитанский, а затем получил полного капитана, подвизавшись в каком-то тыловом управлении. Лешка был юристом и, как я понял, занимался ревизиями наших господ-снабженцев. Без особых хлопот он уехал вместе со ставкой Антона Ивановича из Таганрога в Новороссийск, а затем в апреле приплыл сюда, и теперь крутился в Севастополе при Бароне. В Албат Лешка приехал вслед за комиссией, навел здесь шороху среди разного рода мундирных крыс и, узнав о штабс-капитане Пташникове, решил вытребовать меня в комендатуру, дабы не бить нежных ножек по албатским улочкам.
В общем, Лешка, то есть теперь капитан Егоров, был доволен жизнью, гладко брит и не имел на своей круглой физиономии ни единой морщинки. Он взахлеб рассказывал мне о каких-то головокружительных махинациях с сапогами и шинельным сукном, а я глядел на него и радовался, как и в прежние годы радовался при виде Лешки. Я всегда завидовал таким жизнелюбам, которым даже Смута – ка с гуся вода.
Мы выпили по третьей,и тогда он, наконец, сообразил сообщить мне о том, о чем я сам боялся спросить. С моими родителями ничего не случилось. По крайней мере, летом 19-го они жили все там же, на улице Окраинной, и отец даже продолжал работать в управлении Южной дороги. Господа красные и харьковский Торквемада Степан Саенко обошли дом стороной. Правда, стех пор прошел год, а с декабря 19-го в Харькове вновь хозяйничали комиссары.
О себе я рассказал в двух словах, зная, что Лешке новости надо выдавать небольшими порциями, иначе он их попросту пропускает мимо ушей. Да, в общем, и рассказывать было нечего – Ростов, Ледяной поход – ну и дальше, вплоть до Крыма. Тем летом, год назад, я несколько раз пытался вырваться в Харьков, но наш отряд прочно завяз у Екатеринослава, потом мы оказались у Киева, а затем из полесских болот вынырнул Упырь, и вопрос с отпуском отпал сам собой.
Мы заночевали у Лешки, предоставив моим сослуживцам строить самые невероятные догадки по поводу моего исчезновения. Наутро мы перекусили в чой-хоне на базаре, и Лешка заявил, что немедленно увозит меня в Севастополь, поскольку мне нужно развеяться, прийти в себя и, вообще, бросить действующую армию, благо, любая медицинская комиссия забракует меня в первую же минуту. Место же в грандиозных штабах Барона для меня всегда найдется. Я слабо отбивался, но капитан Егоров взял меня под руку и потпщил к штабс-капитану Дьякову.
Генерал Туркул, прочтя эти страницы, долго поминал тыловых крыс. Тут я не согласен – Лешка не тыловая крыса. Он прекрасный юрист и честно ловил наше ворье, насколько позволяло здоровье и начальство. Благодаря таким, как он, при Бароне мы все-таки умудрялись обедать, получать жалованье и даже переоделись в прекрасную синюю форму английского сукна. Не всем дано ходить в штыковые.
Заодно Туркул просил меня объясниться по поводу упрека в дилетанстве. Охотно повторюсь – наша Смута, во всяком случае, ее военная сторона – это сплошное дилетанство. Доказывать сию максиму покуда не буду, поскольку время уже позднее, я и так засиделся в палатке у Антона Васильевича.
9 мая
Преферансная баталия в разгаре, поручик Успенский вистует, а я продолжу. Прежде всего, в доказательство вчерашней максимы. Возьмем главные этапы войны.
Господин Бронштейн, прекрасно зная, что чехословаки готовят восстание, посылает их в Европу через Сибирь, пуская эшалоны по Среднему Поволжью, главной базе Рачьей и Собачьей красной армии. Последствия очевидны – за неделю краснопузые утеряли Урал, Сибирь и Дальний Восток.
Господа из Национального центра делают ставку на Дон, заведомо зная, что казаки покуда не спешат выступать против большевизии. Несмотря на возражения Лавра Георгиевича, предлагавшего начать воевать из Сибири, мы подталкиваем Каледина, идем в Ледяной поход и, естественно, проигрываем, что бы теперь не писали господа мемуаристы. Лучшие силы добровольцев легли в первые же месяцы в степях между Ростовом и Екатеринодаром, и никакими мобилизациями восполнить это было невозможно.
В свою очередт комиссары, заняв Дон и Кубань, практически не встречая сопротивления казаков, устраивают какой-то людоедский террор, что получают Вешенский мятеж и сто тысяч добровольцев в нашу армию.
Адмирал, наш Верховный, начинает наступление из Сибири, не дожидаясь Добрармии, чтобы занять Москву первым. Но идет не на Москву, а почему-то на Вятку. Вятку он, естественно, занимает, а Москва, столь же естественно, остается красным.
Далее, Антон Иванович Деникин и не пытается прорваться к Адмиралу и установить общий фронт по Уралу и Волге. Наше же наступление на Москву на целый месяц замедляется тем, что командованию приспичило вначале занять Одессу и Киев.
Господа красные, имея гигантский численный перевес, терпят полное фиаско под Варшавой, совешая ошибки, достойные разве что командира взвода.
О планировании отдельных операций распространяться нет нужды, поскольку достаточно вспомнить и так памятную «дроздам» опреацию у Хорлов. В таком случае неизбежен вопрос, отчего победили они, а не мы.
Об этом спорим постоянно, и будем спорить, пока живы. Повторять всем известные аргументы не буду, скажу лишь, что, по-моему, во внутренней политике обе сторны вели себя так же бездарно. Большевистская продразверстка ничуть не лучше нашего «шомполования» целых уездов. Очевидно, причина тут другая.
Для себя я уже дал ответ. Кое-что я начал понимать еще в Крыму, но окончательную ясность внесла брошюра, купленная одновременно с книгой Якова Александровича, и столь же нелегально привезенная в лагерь. Это, страшно признаться, опус самого Ульянова-Бланка с почти что гинекологическим назвыанием «Детская болезнь „левизны“ в коммунизме». Сдерживая вполне объяснимую тошноту, прочел этот гениальный труд до конца и, откровенно говоря, не раскаиваюсь.
Книга эта особая. Бланк писал ее год назад, когда Ее Величество Мировую революцию ожидали со дня на день, и не только ожидали, но и готовили. И книга эта – сборник советов для большевизии во всем мире, а посему Ульянов-Бланк порой позволяет себе излишнюю откровенность. И вот что получается. Мы, то есть белые, воевали, точнее, нам, белым, нужна была война ради наших принципов. Господа красные нуждались в принципах только ради войны.
Мы не могли отдать крестьянам землю, потому что воевали ради законного решения этого вопроса. Бланк одним росчерком пера эту землю отдавал, другим же, когда надо, забирал. Адмирал не мог признать Финляндию до Учредительного собрания, ибо воевал, чтобы такие вопросы решались законно. Бланк готов был признать хоть трижды независимость какой-нибудь Рифской республики, ежели это ему требовалось. Ибо для господ большевиков не революция ради принципов, а принципы, то есть их полное отсутствие ради победы этой самой всемирной социалистической. Уши господина Лойолы торчат настолько заметно, что, вероятно, симбирский заика уже раскаивается, что взялся в свое время за перо.
Дабы проверить свои выводы, рискну предложить генералу Туркулу прочесть, так сказать, избранные места этого красного катехизиса. Кстати, Антон Васильевич прости внести одно существенное уточнение. В начале прошлого года Барон произнес речь, распечатанную всеми крымскими газетами, о возможности мира с большевиками. Признаться, я эту речь не припомню. Но рискну предположить, что наше так называемое общественное мнение склонно воспринимать такие докумнты с точностью до наоборот.
Итак, капитан Егоров ворвался в мирную обитель штабс-капитана Дьякова, который в это время, ни о чем не ведая, вкушал завтрак в кругу семьи, потряс перед ним какими-то грозными бумагами, и пораженный штабс-капитан без звука отпустил в Севастополь не только меня, но и поручика Успенского, которому давно хотелось там побывать. Роту я оставил на прапорщика Немно, рассудив, что ежели ей суждено разбежаться, то, значит, такая у нее, роты, судьба. Как говорят татары, кысмет.
Капитан Егоров продолжал меня удивлять. Нырнув в комендатуру, он вскоре появился с какой-то бумагой, по предъявлении каковой нам выделили авто вместе с шофером в черной кожанкке, и мы отбыли на юго-запад.
По дороге Лешка продолжал мучать нас рассказами о кознях и заговорах, о каких-то склоках в окружении Барона и о перспективах торговли крымской пшеницей. Я подумал, помнится, что такими разговорами неподготовленных фронтовиков можно склонить к немедленному дезертирству. К счастью, поручик Успенский выяснил, что капитан Егоров – заядлый преферансист, после чего наша беседа вошла во вполне нормальное русло, и под разговор о трех тузах на мизере мы спокойно въехали в Севастополь.
Я не был в Севастополе еще с довоенных времен, и сразу же удивился почти полному отсутствию перемен. Та же Большая Морская с ее витринами, тот же Нахимов рядом с Графской пристанью, те же корабли на рейде. Разве что публики чуток побольше, да одета она чуток, скажем так, поэкстравагантнее. Кроме того, в городе теперь чаще можно было встретить сухопутного офицера, в то время как раньше все было наоборот, – чаще попадались морские.
В остальном, Севастополь был прежним, и его улицы, площади и скверы излучали такое спокойствие, будто наши передовые части стояли у Москвы, а не у Перекопа.
Первый день я помню смутно. Мы очутились в какой-то веселой компании, Лешка нас с кем-то знакомил, представляя как главных героев – спасителей Крыма от большевиков этой зимой. Признаться, публика была малоинтересная, да и пить не тянуло, и я , в основном, сидел в углу и листал оказавшийся каким-то образом у Лешки томик Теннисона на английском. Поручику Успенскому было легче – компания преферансистов прочно оккупировала стол и заседала чуть ли не до утра. Тем временем мы с капитаном Егоровым обсудили все, что только можно, вспомнив всех наших общих знакомых и порассуждав о том, где они сейчас находятся.
Поспав пару часов, Лешка предложил ехать к дамам. Однако, я отказался, мотивировав чрезвычайной одичалостью, способной напугать любое дамское общество. Несмотря на все заклинания, я заявил, что имею намерения просто погулять по городу и, ежели повезет, увидеться с кем-нибудь из довоенных знакомых.
Тогда капитан Егоров начал охмурять поручика Успенского, но тот решил не оставлять любимого командира, в результате чего Лешка уехал один, сообщив, что будет после семи вечера. Мы не спеша добрались до Большой Морской, и пошли от Исторического бульвара вниз, к рынку.
На Большой Морской я надеялся найти двух своих давних знакомых. Увы, первого из них дома не было – он как назло укатил куда-то аккурат за два дня до нашего приезда. Зато по второму адресу я нашел того, кого искал. Миловидная горничная открыла дверь, и вскоре мы предстали перед светлыми очами невысокого седоватого джентльмена, одетого с вызывающей для нашего времени тщательностью. Это был профессор Роман Христианович Лепер, которого, как я теперь узнал, до сих пор помнят в Истанбуле и с которым я несколько сезонов подряд копал в археологических экспедициях.
Лепер меня не узнал. Вероятно, вид у нас с поручиком Успенским был такой, что нас можно было принять за авангард банды мародеров. Пришлось представиться заново. Профессор всмотрелся, надел пенсне, снова снял его и схватился за мою руку двумя своими. Он тряс ее минут пять, повторяя что-то невразумительное о письме его коллеги Гриневича. в котором сообщалось о моей безвременной кончине где-то под Дебальцево. Пришлось вкратце изложить ему обстоятельства моего столь же безвременного воскрешения, после чего нас с поручиком начали поить чаем на такой белоснежной скатерти, что нам стало не по себе.
К счастью, поручик Успенский с его здоровым отношением к жизни сразу же ввел нашу беседу в деловое русло. Он заявил, что нам в квартире делать нечего, зато стоит поймать извозчика и поехать к развалинам Херсонеса Таврического, дабы нынешний профессор и бывший приват-доцент смогли бы удовлетворить его законное любопытство. Роман Христианович со вздохом сообщил, что он такой же бывший, как и все мы, после чего долго искал шляпу и сетовал на правительство Кривошеина, заморозившее финансирование раскопок в Херсонесе.
Ехали мы долго, дорога ныряла из балки в балку, и поручик Успенский имел достаточно времени, дабы высказать беззащитному профессору все, что он думает об историках вообще, и об археологах, в частности. Я не удивился бы, ежели в конце этих, столь знакомых мне рассуждений, последовало бы предложение расстрелять нас с профессором прямо на месте, но взамен этого поручик Успенский ограничился лишь идеей создания при Академии Наук специальной химической лаборатории для экспертизы, консервации и определения возраста археологических находок. Только это, а также широкое применение флюоринового метода, разработанного французским химиком Карнотом еще в 1892 году, могло бы спасти, по мнению поручика, археологию от вырождения. Я лишь хмыкнул, а профессор Лепер принял это всерьез и стал жаловаться нп пропажу колекций Института в Константинополе и отказ властей подготовить к эвакуации фонды Херсонесского Склада Древностей.
В Херсонесе почти ничего не изменилось с того времени, когда я впервые приехал сюда в 1907 году, чтобы участвовать в экспедиции Карла Казимировича Косцюско-Валюженича. Склад Древностей стоял все там же, правда, на дверях висел замок, а посетителей, которых весной и летом бывало здесь порядочно, теперь не было вовсе.
Однако, открыли нам быстро, и профессор повел нас по Складу, объясняя, что лучшее, увы, было отправлено в Императорский Эрмитаж и теперь, вероятно, пропало навсегда. Впрочем, тут оставалось много стоящего. Но поручика Успенского было трудно пронять обилием древностей. Не склонный впадать в восторг по поводу того, что, скажем, данный канфар был современником Цезаря, он более интересовался, отчего мы датируем именно так, каков химический состав лака и возможно ли сей лак воссоздать в лабораторных условиях.
Да, тут было много знакомого. Кое-что осталось от экспедиции 1907 года, первой моей экспедиции и последней экспедиции Карла Казимировича. Бородатого поляка уже валил с ног туберкулез, но он все торопил и торопил нас, будто и вправду чувствовал, что больше ему не копать эту серую землю. Здесь хранилось и многое из найденного в экспедициях саиого Романа Христиановича. Я взял с витрины прекрасный аттический светильник с головой Пана, и мы с профессором вспомнили, как в 1908 году я выкопал его на Девичьей горке, когда заканчивались раскопки южной части некрополя. Да, теперь все это остается господам краснопузым. Эрмитажа уже нет, Константинопольский институт погиб, и теперь мы теряем Херсонес. Я спросил прфессора, не собирается ли он уезжать, но Лепер лишь грустно улыбнулся и сказал, что никуда от Херсонеса не уедет. Поручик Успенский попытался поведать Леперу о чеке и о том, как Совдепия относится к профессорам, особенно к тем, кто фотографировался вместе с Государем Императором на фоне херсонесских руин, но Роман Христианович заметил лишь, что ему они не смогут причинить зла. Тогда я еще не понимал, что он имеет в виду.
Мы зашли в монастырь, поставили по свече в храме Св. Владимира и долго стояли под его сводами. И это тоже приходится оставлять… Мы видели, и не раз, что творили господа комиссары в Божьих Храмах. Господи, а ведь отсюда пошло на Русь учение Христа! На этом месте в храме Св. Василия, что на холме, крестился Равноапостольный. И теперь между Собором и ордами, рвущимися испаскудить и осквернить последние наши святыни, была лишь узкая стальная полоска наших штыков. Даже в тот теплый беззаботный майский день под гигантскими сводами пустого храма, закрытыми цветной смальтой мозаик, под немигающими взглядами Одигитрии над золотым алтарем чувствовался холод обреченности. Мы оставляли наши храмы под золотыми крестами, чтобы в конце пути обрести другие – черные Галлиполийские кресты с двумя датами, как на могиле.
Мы посидели в уютном монастырском дворике, послушали, как журчит вода в фонтане, а затем прошли мимо Игуменского корпуса к небольшой аллее, где под обломанной белой колонной навек успокоился Косцюско. Когда-то мы все жалели его, но теперь я впервые подумал, что беспокойному поляку повезло. Худшее, что он встретил в жизни, были склоки коллег и козни святых отцов из монастыря. Даже когда сюда ввалятся паладины коминтерна, ему будет уже все равно. Он сделал для Херсонесе все, что мог, и имел право на вечный покой на этой тихой аллее под сенью скорченной акации.
Обратно мы шли молча, и я размышлял о том, что скоро наш белый Севастополь падет, как пал когда-то Херсонес, нас всех разнесет черноморским ветроми, и может,я останусь лишь здесь, на экспедиционных фотографиях, вклеенных в отчеты Косцюско и Лепера. Останусь безымянным, как и десятки тех, кто копал вместе с нашими профессорами и потом фотографировался напоследок, собравшись у стенки раскопа или у руин базилик. Может, у комиссаров не дойдут руки до нас, навеки застывших на фотографических пластинках. И это будет надежнее, чем память наших безымянных могил, раскиданных от Орла до Джанкоя.
Профессор звал нас к себе домой пить чай и беседовать, но мы откланялись, поскольку спешили к капитану Егорову, который, вероятно, уже ждал нас. Напоследок я вновь заговорил об эвакуации, но Лепер и слышать об этом на хотел и лишь качал головой.
О Романе Христиановиче мы услыхали снова только на рейде Истанбула, в декабре, когда все было уже кончено. В последний день эвакуации профессор Лепер пустил себе пулю в висок. Господи, я и не думал, что у него мог быть револьвер. Неужели в самом деле у него не оставалось иного выхода, как не оставалось и у тех, кто навеки уходил за море?
Капитан Егоров встретил нас ворчанием, после чего, не дожидая моего вопроса о дамах, потащил нас в комнату, где мы вместо дам обнаружили толстяка с генеральскими погонами, вкушавшего, ежели я не запамятовал, вареную осетрину под «Смирновскую». Признаться, я немного очумел, особенно когда генерал подмигнул мне, назвался Володей, и потребовал выпить по поводу того, что мы тезки. Я обалдел и опрокинул рюмку, даже забыв закусить. Поручик Успенский занял оборону в темном углу, готовясь, в случае необходимости, прийти мне на помощь.
Генерал Володя не терял времени. Он снова подмигнул мне и спросил, имеются ли у меня документы, подтверждающие мою работу в Харьковском Императорском университете в должности приват-доцента. Я не удержался и хмыкнул. Тогда генерал махнул рукой и заявил, что это в конце концов не так важно. А важно, оказывается, то, что мне предлагалось перейти на преподавательскую должность в эвакуированное в Севастополь Константиновское юнкерское училище. При этом генерал Володя упомянул о моих орденах и контузиях, заметив мимоходом, что в дальнейшем можно будет организовать командировку во Францию. При этом он подмигнул мне в третий раз.
Я оглянулся и увидел капитана Егорова, взиравшего на нас из дверного проема, и все понял. Заметив мое колебание, генерал вдруг посерьезнел и сказал, что в Русской Армии сейчас достаточно тыловой сволочи, которая могла бы заменить тех, кто воюет уже третий год. И вовсе не в интересах страны, чтобы приват-доценты ходили в штыковую.
Признаться, я минуту колебался. Но оглянулся на поручика Успенского, вспомнил прапорщика Мишриса, так еще и не научившегося нормально командовать взводом, и как можно вежливее ответил генералу Володе, что прошу отстрочить мой перевод на преподавательскую работу до конца нынешней кампании. С нового же учебного года я готов приступить к преподаванию вместе с юнкерами своего отряда, который тоже грех посылать недоучками на фронт. Конечно, все это с условием, что положение на фронте позволит.
Тут капитан Егоров сказал генералу нечто вроде «а ты был прав», и предложил выпить за успех моей преподавательской деятельности в Константиновском училище с нового учебного года. Мы выпили, затем генерал Володя расспросил меня об апрельских боях, поинтересовался, успели ли мы получить новые английские шинели и откланялся, преложив мне все же подумать и, ежели что, написать капитану Егорову.
Когда он удалился, Лешка и поручик Успенский в один голос сказали мне: «Зря!», я с ними сразу же согласился и предложил на эту тему больше не беседовать. В конце концов, осенью будет виднее.
Я оказался прав. Правда, учебный год начался с некоторым опозданием, но сразу же после эвакуации в Галлиполи я приступил к занятиям с уцелевшими юнкерами училища. Генерал Володя, фамилии которого я так и не узнал, сдержал свое слово, за что я ему чрезвычайно благодарен. Здесь, в Галлиполи, я ни на что большее, пожалуй, уже не годен.
Наутро мы прощались с Лешкой, который просил заезжать почаще, тем более, что, по его мнению, бои возобновятся не скоро, а вероятнее всего, боев не будет вообще, и Барон подпишет с большевиками нечто вроде Брестского мира.
В Севастополь мы вернулись только в ноябре, чтобы погрузиться вместе с уцелевшими «дроздами» на транспорт «Херсон» и отплыть к Голому Полю…
Поручик Успенский по-прежнему считает, что я зря изображал стойкого деревянного солдатика и остался в отряде. По его мнению, преподаватели юнкерских училищ – тоже полезные люди, особенно ежели они заслуженные офицеры, а не тыловая сволочь. Генерал Туркул, напротив, заявил, что полностью меня понимает, и добавил нечто о кресте, взятом каждым из нас, участников Ледяного похода, каков – крест – мы будем нести до конца. Я так, признаться, изъясняться не научился, но Туркул прав. Я просто не мог. Как не могу сейчас бросить наше трижды проклятое Голое Поле. Не всем дано совершать логичные поступки.
10 мая
Туркул принес мне книжку господина Ульянова-Бланка. Припечатав вождя пролетарской революции трехэтажным с большим Петровским загибом, он заявил, что в реальном училище его уже пробовали пичкать трудами господина Маркса, но там было просто скучно и тоска зеленая. А это как раз не скучно, и от того еще хуже. А затем, подумав, он согласился с моими выводами насчет «принципов» товарищей-большевиков, заметив, что с землей мы явно дали маху. Все равно ее было у пейзан не отнять, а посему «царь Антон» должен был заявить об этом ясно и определенно. Заодно признать, до поры до времени, всяких поляков и эстов и, в конце концов, черт с ними, советы, которые ничем не лучше и не хуже земств. Тогда, глядишь, большевикам и вправду стало бы нечкм крыть.
Спорить не имело смысла, я лишь заметил, что Туркул четко и понятно изложил основные положения программы Нестора Ивановича Махно. Неплохая была у Упыря программа, только она его не спасла. Дело, очевидно, не только в лозунгах. Сегодня в лагере тяжелый день. Двое юнкеров застрелились. Они оставили какое-то письмо, которое сейчас изучает Фельдфебель, ушли от лагеря подальше за холмы и порешили себя из одного револьвера. Самое страшное, что случай этот не первый и, наверняка, не последний. Бедные мальчики, но, Господи, что же делать? Нас не принимают греки, румыны, болгары, не говоря уже о господах британцах. Нас даже турки не пускают дальше окраин Голого Поля. Правда, можно было остаться в Крыму на поживу господину Пятакову, но, как по мне, так уж лучше здесь. Плакать поздно. Там, за морем, уже нет России. Там Совдепия, Большевизия, где нам нет места. Там что нам некуда возвращаться, наша судьба – Голое Поле.
Генерал Туркул считает меня маловером. Лично он верит в скорое падение краснопузых. Он верил зимой, когда наши русско-берлинские газеты вопили о стачках в Петрограде, верил в марте, когда все говорили о мятежном Кронштадте, верит и сейчас, когда Упырь, судя по слухам, опять зашевелился в Таврии. Я, действительно, маловер. Большевики выкрутятся, как выкручивались и раньше. Голод голодом, но они уже выпускают танки, а их авиация еще год назад была немногим хуже нашей. А с пейзанами они поладят, как поладили летом 19-го, когда мы шли к Москве. До поры до времени, конечно, но поладят.
В декабре прошлого года к нам в Галлиполи наведался знаменитый Шульгин. Рассказывали, что он обещал скорое перерождение большевиков и приход к власти некого красно-белого диктатора. Замечу, что революция, как говаривал Камилл Демулен, – это свинья, пожирающая собственных детей, чего я комиссарам не желаю. Но на смену якобинцам пришел Бонапарт, который вовсе не спешил пускать назад Бурбонов. Нет, нам не вернуться. И напрасно Туркул и его «дрозды» мечтают о каких-то террористических группах и чуть ли не партизанских отрядах. Конечно, смириться трудно, но надо. Отвоевать то, что потеряли, уже невозможно.
Но также невозможно ползти на брюхе и каяться перед хамами, умоляя об амнистии. Есть у нас такие. Особенно среди казачков, что воют под луной про свой Тихий Дон. Да пусть ползут… Чека покуда работает без сбоев. Но от меня господа краснопузые этого не дождутся. Лучше уж Голое Поле. А там – как Бог рассудит.
Вернувшись в Албат, я прежде всего доложился штабс-капитану Дьякову, которого тут же потянуло на расспросы. я намекнул ему о юнкерском училище, у него несколько вытянулось лицо, но после подробного пояснения он успокоился. Мы чувствовали, что летняя кампания в любои случае будет последней. Ну, а там можно будет даже в дворники.
Прапорщик Немно встретил меня немного растерянно и доложил обстановку с таким видом, что я было подумал о самом худшем. Например, что рота все-таки разбежалась, или что прапорщика Мишриса красные переманили на должность командира батальона. Но рота оказалась на месте, и прапорщик Мишрис, как ни в чем не бывало, появился в нашей камере N3 и принялся расспрашивать меня о Севастополе. Я поглядел на прапорщика Немно, и решил поговорить с ним попозже. Но и потом я довольно долго не смог вытянуть из него ничего путного, хотя было очевидно, что наш цыган скис.
Только вечером я начал что-то понимать. Мы с поручиком Успенским сидели на лавочке возле сарая и мирно курили, поглядывая на подступающие к околице горы, как вдруг заметили приближающуюся к нам парочку. Поручик Успенский выразительно хмыкнул. Впрочем, и так все было ясно – прапорщик Мишрис прогуливал сестру милосердия Ольгу. Не требовалось особого полета воображения, чтобы понять, отчего скис прапорщик Немно.
Признаться, это вполне невинное в мироной жизни обстоятельство добавило мне хлопот. Прапорщик Мишрис весь день ходил с мечтательным выражением на физиономии, слабо обращая внимание на службу, а прапорщик Немно тоскливо глядел своими черными глазами в небо и вечерами пел под гитару что-то невообразимо прочувственное на цыганском языке. Пел он так, что я, пожалуй, на месте Ольги не устоял бы, но она охотно слушала – и шла гулять с прапорщиком Мишрисом.
Теперь я уже опасался сводить на наших учениях второй и третий взводы, дабы не допустить братоубийственной резни. Поручик Успенский, видя такое дело, притащил Бог весть откуда несколько газовых масок и предложил провести с нашими прапорщиками занятие. По его мнению, два часа в газовой маске ежедневно вполне достаточно для поддержания бодрого духа. Я отказался, мотивировав тем, что здесь не чека. Но маски решил пока не отдавать. На свякий случай.
Пока Мишрис и Олга ежевечерне ворковали, а прапорщик Немно пел ежевечерние баллады про то, как полюбил цыган цыганку, а нога попала в колесо, нам приходилось думать о куда более земных проблемах.
Прежде всего, у нас кончились деньги. Те, кто бывал в Крыму в 20-м, сразу меня поймут. На офицерское жалованье прожить там было невозможно, разве что на генеральское. Штатскин господа держали огороды или попросту брали взятки, чем не брезговали и наши тыловые чины, а остальным приходилось туго. Трудно поверить, что комендант Севастополя разрешил офицерам подрабатывать грузчиками в порту. Да и в грузчики попастьь было нелегко, ибо заработать за ночь худо-бедно сорок тысяч желали многие.
Базар пишлось забыть, самогон тоже. Довольствовались, таким образом, котловым содержанием. В голове вновь начали бродить вполне большевистскин мысли, и поручик Успенский всерьез предложил грабить огороды. К счастью для огородов, был только май. Подработать в Албате было негде, занять не у кого, и оставалось, вслед за прапорщиком Немно, впасть в тоску, но, естественно, по другой причине. Один прапорщик Мишрис ходил как под воздействием мессмерических пассов и даже как-то поинтересовался у меня, требуется ли офицеру разрешение командования на вступление в брак.
Я приказал поручику Успенскому молчать, ибо у него, я чуял, уже созрел подробный ответ, и сообщил прапорщику, что раньше, до Смуты, такое разрешение, действительно, требовалось. И не только разрешение, но и определенная сумма, вносимая в кассу полка. В общем, песня про бедного прапорщика армейского родилась не зря. Прапорщик Мишрис этой песни не знал, и поручик Успенский, воспоьзовавшись моей оплошностью, успел воспроизвести пару куплетов. У бедного прапорщика покраснели уши, и от дальнейшей беседы он уклонился.
Поутру 18-го мая пронесся слух, что в Албат прикатило какое-то начальство и должен прибыть чуть ли не сам Фельдфебель. Намечалось нечто вроде смотра с раздачей ландрина. Действительно, где-то в десять утра штабс-капитан Дьяков выстроил отряд невдалеке от наших сараев, мы проскучали не менее часа, и, наконец, к нам подъехало несколько конных вполне генеральского вида. Впереди ехал бородатый здоровяк, лысый, как колено, и с выпученными глазами. Последовало «смирно», мы, в меру возможностей, конечно, застыли, а бородатый здоровяк грузно соскочил с коня и чуть вразвалку потопал прямиком к нам. Штабс-капитан Дьяков унтерским голосом отдал рапорт, и Фельдфебель, то есть его превосходительство генерал Кутепов изволил поздороваться.