Текст книги "Крымский цикл (сборник)"
Автор книги: Андрей Валентинов
Жанр:
Боевая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 71 страниц)
Я ждал, что будет дальше, но Фельдфебель только прохаживался вдоль строя, время от времени притопывая, будто бы давя невидимых тараканов. Этот своеобразный танец должен был, по идее, намекнуть нам, что его превосходительство недоволен. Говорят, в своем Преображенском полку он и вправду выглядел грозно, но лично меня, признаться, эти пантомимы давно уже оставляли равнодушным. Вот ежели бы предо мною выросла бы из-под земли пулеметная тачанка с Упырем собственной персоной, тогда бы дело другое, тогда и поволноваться можно.
Чуть сзади толпились свитские, среди которых я узнал генерала Левашова и, к своему удивлению, своего тезку генерала Володю. Все они держались поодаль, как и положено свите грозного начальства, готовившегося разобраться с нерадивыми подчиненными.
И тут началось! Фельдфебель зарычал, – рычать он умеет и рычать он любит. По чести говоря, наш внешний вид и вправду оставлял желать лучшего, но тут уж надо винить интендантов. Хотя офицеры были в новых английских френчах, да и солдатские гимнастерки выглядели вполне свежими, зато наши сапоги… Ну, да это больная тема.
Впрочем, Фельфебеля не интересовали сапоги. Он увидел наши бороды. Почему-то даже Лавр Георгиевич не требовал от нас регулярного бритья, когда мы атаковали Екатеринодар, и «царь Антон», объявляя благодарность в приказе за взятие Екатеринослава, тоже не присылал нам парикмахера. И, между прочим, сам Фельдфебель носил бородку ничуть не меньше нашей. Но, видимо, он действительно думал, что положено Юпитеру, не положено быку. О быке говорить не буду, а вот сорокинцев ему бы лучше не трогать. Особенно после восьми месяцев беспрерывных боев, да при том, что жалованья хватает как раз на несколько фунтов вяленой дыни. Итак, Фельдфебель рычал, мне это начало надоедать, да к тому же неудержимо захотелось курить. Иногда это бывает, – вероятно, контузии все-таки не прошли даром. А может, Фельдфебель в это утро слишком уж много рычал.
Рука моя потянулась к карману, где лежала початая пачка «Сальве», и я понял, что непременно закурю. Я отдавал себе отчет в том, что курить в строю не полагается, хотя бы ради того, чтобы не развращать прапорщика Мишриса, но руки сами собой вынули папиросу из пачки, размяли и полезли за зажигалкой. Правда, в эти минуты Фельдфебель распекал первую роту, и мои манипуляции видела лишь свита. Кое у кого вытянулись физиономии, а генерал Володя подмигнул мне и показал большой палец. Я подмигнул ему в ответ и с удовольствием затянулся.
На третьей затяжке Фельдфебель меня, наконец, заметил. Хотя «заметил» – это не совсем то слово. Звук замер в его глотке, ноги прилипли к земле, и над нами повисла тишина, нарушаемая лишь гудением шмелей. Бог весть что могло последовать дальше, но тут я услышал щелчок зажигалки справа от себя и, скосив глаза, увидел, что поручик Успенский последовал моему примеру.
Да, все-таки мы оставались сорокинцами. Через минуту курили офицеры не только моей, но и первой роты, один штабс-капитан Дьяков поглядывал на нас и бледнел.
Фельдфебель, наконец, закрыл рот и, в свою очередь, начал краснеть. Краснел он долго, и от моей папиросы оставалась половина, когда он, наконец, взбугрил жилы на шее и заорал, приказывая офицерам остаться на месте, а остальным разойтись.
Нижние чины шуганули обратно в сараи и заняли там оборону, а мы продолжали курить и ждать, чего будет дальше. Я, честно говоря, предполагал, что Фельдфебель додумается выхватить револьвер, но он вдруг похлопал себя по галифе, и извлек пачку «Мемфиса». Теперь уже курили все, включая свиту.
Наконец, он скомандовал нам «Вольно. Разойдись», и мы не спеша двинулись назад, только несчастный штабс-капитан Дьяков стоял все на том же месте, не решаясь с него сдвинуться. Я решил также не отходить далеко – и не ошибся. Через минуто прозвучало грозное «Штабс-капитан!», и я предстал прямо перед его превосходительством.
Первую фразу я почти угадал. Фельдфебель обратился к штабс-капитану Дьякову, с горькой иронией спрашивая, как он мог воспитать таких офицеров. Мне было жалко штабс-капитана, и я, обратившись к Фельдфебелю по имени-отчеству, предложил переговорить тет-а-тет. Тот хотел было взреветь, но вгляделся и узнал меня.
В Ледяном походе мы оба командовали ротами, он – в чине полковника, а я – в тех же погонах штабс-капитана. Правда, в бою я видел его редко, особенно в те самые страшные дни под Екатеринодаром. Впрочем, я уже, кажется, упоминал об этом. Не знаю, может быть, я к нему несправедлив. В конце концов, его роту могли держать в резерве. Но невозможно забыть, как в последний день мы курили с генералом Марковым папиросы из его портсигара перед броском на красные пулеметы, как мы выносили полковника Неженцева, который только что смеялся, а теперь его голова бессильно болталась из стороны в сторону и прямо меж глаз чернела дырка. Не было тогда с нами Фельдфебеля! Не было!
Наверное, все это без труда читалось на моем лице, поскольку Фельдфебель прокашлялся и сбавил тон, поинтересовавшись, не мешают ли мне офицерские погоны. Я спокойно объяснил ему, что свое последнее звание я получил от Государя Императора, при этом как-бы ненароком назвав Фельдфебеля полковником. Намек был прозрачнее некуда – «царь Антон» мог сделать Фельдфебеля даже фельдмаршалом, но цену этим «легким» погонам мы все знали. Еще минуту тянулось молчание, потом я попросил его оставить нас в покое. Наш отряд уже получил свое. И еще получит. А вот как возьмем Москву, пусть тогда и начинает нас воспитывать.
Фельдфебель отошел к своей свите, там что-то забурлило, в воздухе пронеслось чье-то испуганное «контуженный», и через минуту у наших сараев снова было тихо, только курилась пыль от умчавшейся кавалькады. Я повернулся и, не оглядываясь на окаменевшего штабс-капитана Дьякова, ушел в нашу офицерскую камеру N3. Мои офицеры взглянули на меня немного испуганно, но я махнул рукой и повалился на койку.
На следующий день, 19-го мая, нам внезапно выдали жалованье, и теперь только желторотые юнкера не могли понять происходящего. Приезд двух комиссий и выдача жалованья раньше срока означали только одно – скоро в бой.
Вероятно, именно в эти дни переговоры с большевиками были прерваны, и Барон начал бешенными темпами готовить удар в Северной Таврии. Наверное, он думал воспользоваться уникальной возможностью, – польские и украинские войска уже заняли Киев, и вся Новороссия, вплоть до Екатеринослава, падала нам в руки, как спелое яблоко.
В этот день я поразмыслил и решил прокатиться в Симферополь, благо, была возможность воспользоваться порожним авто, которое шофер перегонял в Сюрень. Планов я никких не строил, просто захотелось напоследок походить по чистым улицам, поглядеть на людей, одетых не только в форму, тем более – кто знает – придется ли там побывать еще. Я уже собрался, но тут мне в голову пришла недурная мысль, я подозвал прапорщика Мишриса и дал ему и Ольге десять минут на сборы. Прапорщик радостно козырнул и метнулся надевать парадный китель, а Ольга вдруг отчего-то засмущалась и отказалась ехать. Вначале я никак не мог сообразить, в чем, собственно, дело, но тут она призналась, что ей попросту нечего надеть. Я предложил не мудрствовать лукаво и ехать в платье сестры милосердия. Ольга попыталась возражать, говоря что-то о тех, кто будет смеяться, но я прервал ее и твердо пообещал, что первого, кто посмеет бросить косой взгляд на сестру милосердия, я попросту пристрелю на месте. Мне все-равно – я ведь, как известно, контуженныйй.
Трудно сказать, что ее убедило, – подобное обещание или желание прокатиться в славный город Симферополь, но вскоре мы уже ехали в сторону станции Сюрень. Роту я оставил на поручика Успенского, разрешив ему в виде компенсации позаниматься с личным составом тренировками по отражению газовой атаки.
Поручик Успенский выражает решительный протест. Никаких занятий с газовыми масками он не проводил и проводить не собирался, поскольку с него вполне хватало Германской войны. К тому же, в Албате ему удалось достать только один испорченный противогаз системы Лебедева, который – противогаз – он не собирался надевать на наших прапорщиков. Он требует признать, что все это я выдумал. Ну ладно, выдумал. Но одну газовую маску он ведь для чего-то все-таки достал!..
14 мая
Несколько дней не писал. Появилась возможность съездить в Истанбул, тем более, бумага кончается, а потребляем мы ее с поручиком Успенским предостаточно. В Истанбуле не случилось ничего, достойного внимания, а всякого рода намеки, которые позволяет себе поручик Успенский, я с порога отвергаю.
Столица полна слухов. Правда, сказки о том, что предстоит штурм ворот Царьграда галлиполийскими частями, уже канули в прошлое, зато повсюду говорят о Кемале.
Кемаль, судя по всему, скоро будет хозяином всей Турции. Он покуда держится подальше от Истанбула, не желая воевать с господами союзничками, но это до поры до времени. Сейчас он контролирует всю внутреннюю Анатолию, раздает земли местным пейзанам и режет греков с армянами. Упорно болтают, что у него советниками служат несколько известных большевистских генералов, носящих для пущей секретности турецкие имена. Трудно пока сказать что-либо определенное, но, учитывая интереся краснопузых в Закавказье и на Черном море, это выглядит вполне логично. Вероятно, вскоре нам все же придется уходить с Голого Поля, так как Кемаль едва ли будет терпеть нас под боком. Успокаивает одно – Кемаль все же не большевик. Своих собственных большевиков он попросту ставит к стенке. Хотя здесь возможны варианты, – рассказывают, что весь большевистский синклит, то есть их центральный комитет, по его приказу утопили на рейде в Трабзоне. Прямо в мешках.
Этим то нас не удивишь, но ведь московские большевики закрыли на сие глаза и по-прежнему Кемалю помогают. Что ж, господа краснопузые верны себе, цель оправдывает средства. Дружба Кемаля стоит целого центрального комитета.
Генерал Туркул в восторге от Комаля и предлагает подумать о контактах с его армией. Признаться, я бы и сам предпочел остаться в Турции вместо отплытия в Занзибар, но Кемалю мы не нужны. Большевики смогут дать ему больше, а этот турецкий Бисмарк, похоже, реалист до мозга костей.
За время моего отсутствия вышла очередная глава великого романа поручика Успенского. Отважные герои Дроздов и Морозов вновь очутились в подвалах чеки. Поручик с возмущением поведал мне, что впервые на его пути встала цензура. В этой главе должна была действовать некая комиссарша, описанная настолько ярко, что в редакции посоветовали сей образ выбросить. Вероятно, дабы не томить души наших холостяков. Взамен наш галлиполийский Жюдь Верн ввел образ злодейского чекиста Иосифа Фишмана. По-моему, вышло удачно, но автор продолжает сокрушаться.
Чуть не забыл. В Истанбуле пришлось повидать господина Акургала, и от него я узнал, что на Гиссарлыке никто не копает. Жаль, конечно, но съездить туда все-равно стоит.
Итак, авто подбросил нас до Сюрени, откуда поездом мы добрались прямиком в Симферополь. Симферополь жил мирно, даже военных на улицах было не так много, хотя несколько домов у вокзала зияли битыми стеклами – следы орловских налетов.
Увы, этот приятный город имел тот же недостаток, что и все иные города Крыма 20-го года, – чудовищные цены. О ресторанах пришлось забыть, и мы просто бродили по городу, смотрели на беззаботную публику, одетую по моде пятилетней давности, а затем зашли в синема, где давали новую фильму с, увы, уже покойной Верой Холодной. Я никогда не был от нее в восторге. Однако, Ольга и прапорщик Мишрис имели иное мнение, и наша сестра милосердия даже всплакнула по ходу сюжета, когда злодей любовник бросил несчастную жертву роковой страсти, оставив ее без квартиры и денег, но зато с ребенком. Я бы предпочел фильму с Максом Линдером, но Макса Линдера с этот день не крутили.
К слову, уже здесь, в Галлиполи, я услыхал от тех, кто был в Одессе вместе с генералом Шиллингом, что Вера Холодная была агентом чеки и ее убила наша контрразведка. Впрочем, рассказывали и наоборот, что ее убрала чека за отказ от сотрудничества. Комментировать не буду. Когда мы выбили Упыря из Екатеринослава, нам в руки попала местная газета, где сообщалось о взятии Петрограда японцами.
Мы уже собрались отправляться в Албат, но тут внимание Ольги привлекла афиша, где сообщалось о гастролях в Симферополе Александра Вертинского. Числа совпадали, Вертинский должен был петь в помещении местного театра как раз в этот вечер, 19-го мая. Тут выяснилось, что прапорщик Мишрис тоже мечтает послушать нашего Белого Пьеро, и я лишь пытался унять их пыл тем простым соображением, что нам не достать билетов.
В кассе билетов, естественно, не было. Недовольная публика кругами бродила у театральных дверей, и вид у Ольги стал такой несчастный, что у меня появилась мысль ворваться к администратору и изобразить контуженного. Но тут из-под земли возник подозрительного вида юнец и шепнул, что есть три билета.
Денег нам хватило как раз на эти три билета, и вот, к восторгу юной пары, мы под треньканье звонка пробрались на наши места, и тут же открылся занавес.
Я слыхал Вертинского в 17-м в Киеве, куда заезжал во время короткого отпуска. Уже тогда он произвел на меня двойственное впечатление. Коротко об этом, конечно, не напишешь, но, с другой стороны, о концерте Вертинского мне писать приятнее, чем, скажем, о нашем ноябрьском марафоне от Перекопа до Севастополя.
Итак, Вертинский. Наверное, я все-таки глубокий провинциал. Наш Харьков выдумал себе громогласный титул Афин Юга России, но до Афин нам было далеко и в лучшие годы, так что я был и остаюсь провинциалом. Гордиться тут нечем, но и стыдиться не стоит – Россия, собственно говоря, состояла целиком из провинций, и наш Харьков – далеко не худший ее уголок. Посему мне было трудно уследить за столичной модой, и когда Питер зачитывался Северяниным, я все еще читал Надсона. Северянина я успел прочесть перед самой войной, в эпоху кубо-футуризма и какого-то еще акмеизма с капитаном Гумилевым вместо Пушкина. Не знаю, какой из него офицер, но до его стихов мне явно уже не дорасти.
Наверное, в столицах Белый Пьеро в своем шутовском колпаке и с трагической маской пришелся как раз ко двору. Помню, как все хвалили его «ариетки», которые меня, признаться, оставляли равнодушным. Меня слабо волновали проблемы «кокаинеточки», которая мокнет под дождем и рифмуется с «горжеточкой».
Правда, тот концерт в Киеве многое изменил. Мне не понравились песни, мне не понравился шутовской балахон, но я понял, что Вертинский все-таки великий артист. Так еще не пел никто. Собственно, он даже не поет, но названия этому еще не придумали. Говорят, Вертинский начинал в театре, затем бросил. Жаль, конечно. Но теперь он сам театр. И равных ему у нас нет.
А потом, уже поздней осенью, в Ростове до нас дошла его знаменитая песня о погибших юнкерах. И Вертинский стал для нас своим. Эту песню мы пели все эти годы, пел поручик Дидковский, пела Танечка Морозко; я даже видел, как под эту песню ходили в атаку. Мы уже не обращали внимание, что «нужно» там рифмуется с «ненужно», и что Вертинский не просто почтил наших первых мучеников, но и позволил себе усомниться в главном – «кому и зачем это нужно». Жизнь дала ответ на этот, тогда, в 17-м году, не ясный ему вопрос. А некоторые куплеты в Добрармии просто переписывали и пели по-другому. Правда, выходило не очень складно.
В этот вечер в Симферополе Вертинский пел много. Почти все это я слышал – ежели не на его киевском концерте, то в исполнении его подражателей, коих сейчас расплодилось, как клопов. Он исполнил свою знаменитую «Ваши пальцы пахнут ладаном», и вдруг я понял, что этой песней он отпел Веру Холодную еще несколько лет назад. Говорят, она, услышав это впервые, была в ужасе. Вполне ее понимаю – не каждому доведется услышать поминальную песню по себе еще при жизни. Неужели он почувствовал смерть Веры так безошибочно, что решился отпеть ее живую? А ведь говорят, что Вера всегда была веселой и жизнерадостной, в отличие от своих вечно страдающих героинь из синема.
В зале было много офицеров, и я был уверен, что Вертинский обязательно исполнит песню о юнкерах, тем более я слыхал, ее требовали здесь, в Крыму, на каждом концерте. И вот, он выждал минуту, чуть больше, чем обычно, и негромко, на первый взгляд, без всякого выражения, объявил: «Все, что я должен сказать…»
Все, что я должен сказать… Вертинский, кажется, так и не увидел в нашей Смуте ничего, кроме кровавого бедлама, кроме ступеней, ведших «в бесконечные пропасти». Мне так кажется, потому что, иначе, он написал бы о нас еще что-нибудь. Его винить нельзя, таково мнение многих и, вероятно, так будут думать еще долго. Даже нам, прошагавшим от Ростова до Крыма, не всем удастся сформулировать на Суде, зачем мы это делали. Нас часто вел инстинкт, а не разум. Но инстинкт, и это, по-моему, важно, вел нас безошибочно. Что ж, Вертинский сказал то, что должен был сказать. Мы – сделали все, что, если не должны, то смогли сделать. Но сказать – сказать то, что должны, нам было не суждено. Даже тем, кто выжил. Я тоже, наверное, не смогу. Или просто не успею…
После концерта глаза у Ольги снова были на мокром месте, а прапорщика Мишриса стало клонить ко сну. Время было позднее, и мы едва успели сесть в последний поезд. В вагоне прапорщик Мишрис немедленно заснул, а мы с Ольгой тихо переговаривались, глядя в темное окно, за которым изредка мелькали фонари на полустанках. Бог весть с чего, но Ольгу вдруг потянуло на откровенность. Наверно, потому, что я был ее старше, а казался еще старше, и она начала рассказывать мне то, что никогда, конечно, не рассказывала прапорщику Мишрису. Ей надо было выговориться, я молча слушал и думал о том, что таким, как она, уже не придется жить спокойной жизнью до конца дней. Эти годы не отпустят никого. И все равно, сколько нам сейчас лет – тридцать, двадцать пять или, как моим юнкерам, восемнадцать. В наших венах – отравленная кровь, как после газовой атаки.
В Сюрени мы высадились под утро и, к нашему счастью, сумели пристроиться к военному обозу, шедшему через Албат. Я проигнорировал свой парадный френч, который, я чувствовал, мне уже больше не понадобится, зарылся в сено и проспал до самого Албата.
В Албате мы застали настоящий муравейник. Пыль стояла столбом, по узким улочкам рыскали авто, и я сразу узнал знакомую картину сборов. Рота была уже на ногах, и поручик Успенский давал кому-то выволочку за опоздание. Поставив пошатывающегося от сна прапорщика Мишриса в строй, я как раз успел встретить спешившего к нам штабс-капитана Дьякова и отрапортовать о готовности. Он только кивнул и сказал, что мы выступаем немедленно. Я понял, что наш короткий албатский отпуск закончился. Понял я и другое. Закончились не только наши каникулы, но и необявленное перемирие, переговоры, – закончилось все, рухнули все наши надежды, и мы снова идем туда, в таврийские степи. Летняя кампания началась. Мы зашагали к станции, сделав первые метры по той гигантской дуге, которая привела нас на Голое Поле.
По пути штабс-капитан Дьяков рассказывал мне что-то про обращение Барона, сообщив при этом, что мы снова поступаем под начало Якова Александровича, но я почти не слушал его. В том месяце исполнилось ровно пять лет, как я ушел на Германскую. И мне впервые смертельно не хотелось идти в бой.
Туркул считает, что все подибные мысли объясняются плохим моим самочувствием. Лично он начинал летнюю кампанию 20-го в наилучшем настроении, полный надежд. Ну, о надеждах разговор особый, а что касаемо настроения, то это дело индивидуальное. Все-таки я постарше Антона Васильевича. Правда, Туркул замечает по этому поводу, что дело не в возрасте, а в том, что я, выражаясь по-совдеповски, «гнилой» и вдобавок вырождающийся интеллигент. Кроме того, он требует, чтобы я не игнорировал такие исторические документы, как упомянутое мною знаменитое обращение Барона от 20-го мая. Он специально принес из штаба Сводного полка копию, дабы я привел ее полностью. Что ж, вот оно:
"20 мая 1920 года, N 3226, г. Симферополь.
Русская армия идет освобождать от красной нечисти
родную землю. Я призываю на помощь мне русский народ…
Слушайте, русские люди, за что мы боремся:
За поруганную веру и оскорбленные ее святыни.
За освобождение русского народа от ига коммунистов,
бродяг и каторжников, вконец разоривших Святую Русь.
За прекращение междуусобной бойни.
За то, чтобы крестьянин, приобретая в собственность
обрабатываемую землю, занялся бы мирным трудом.
За то, чтобы истинная свобода и право царили на Руси.
За то, чтобы русский народ сам выбрал бы себе ХОЗЯИНА.
Помогите мне, русские люди, спасти родину.
Генерал Врангель."
5 июня 1921 года
Полуостров Галлиполи
У нас лето, на зеленовато-голубой глади Эгейского моря – ни морщинки, под вечер гудят в воздухе большие черные жуки, а ночами так жарко, что приходится откидывать полог палатки. Голое Поле затихло, будто вымерло.
Я не писал чуть ли не месяц, и опять не по своей воле. Надоело превращать записки в скорбный листок провинциальной лечебницы, а посему ограничусь лишь констатацией фактов. Итак, почти все это время я провалялся в нашем госпитале, провалялся без сил да и без особой надежды на лучшее. Но Бог помог, и сегодня я снова в нашей палатке. По поводу чего и делаю эту запись. Правая рука снова двигается, глаза снова видят, а посему пора вернуться к моему дневнику.
За время, покуда я пролеживал госпитальную койку, случилось много всякого, но отмечу лишь кое-что, наиболее, на мой взгляд, существенное.
Голое Поле начало расползаться. Похоже, Барон потерял надежду на скорое возвращение, а посему Фельдфебель разрешил целой группе офицеров демобилизоваться и отбыть в любом желательном им направлении. Одним из первых укатил штабс-капитан Дьяков, который думает обосноваться в Болгарии, где какие-то его дальние родственники подыскали ему место чуть ли не преподавателя французской борьбы в гимназии. Перед отъездом он зашел ко мне и наскоро простился, пообещав написать, как только устроится. Ему, похоже, было неловко, он держался еще более официально, чем всегда, и, прощаясь, сунул мне без всяких комментариев потертую полевую сумку подполковника Сорокина. Отныне эта сумка, набитая почти доверху орденами и медалями офицеров и нижних чинов отряда, по праву будет принадлежать мне. Ведь теперь я последний командир сорокинцев.
Нас осталось совсем мало. Прапорщик из третьей роты, чью фамилию я так и не вспомнил, вскоре тоже уехал, даже не простившись, и остались мы с поручиком Успенским, да еще несколько нижних чинов. Ехать нам некуда, да и незачем. Поручик Успенский все еще дописывает свой великий роман, а я, оставшись пока без работы по случаю перерыва в занятиях юнкеров, имею возможность довести до конца свои записки.
В лагере также немало перемен. Вернулся генерал Витковский, и обстановка стала иной. Витковский, бывший дивизионный командир дроздовцев, – личность неординарная. Это настоящий вояка, чем-то похожий на покойного генерала Маркова. Это о нем, разъезжавшем на своем авто перед атакующими цепями, «дрозды» сочинили известную песню про «черный форд». Сейчас он считается заместителем Барона, все эти месяцы был, по слухам, в Болгарии и Сербии, и вот таперь вернулся в лагерь. С его появлением Фельдфебель сразу притих, а Туркул, да и все «дрозды» прямо-таки взвились орлами. Надо сказать, что Витковский на следующий же день после своего приезда посетил госпиталь и с тех пор бывал там регулярно, в отличие, опять-таки, от Фельдфебеля. Лично мы с ним знакомы не были, познакомились уже здесь. Впрочем, о Владимире Константиновиче можно рассказывать долго. Как и о всех «дроздах».
Пора, однако, вернуться в прошлое. Итак, 20-го мая мы навсегда покинули наш уютный, несмотря на пыль и людской муравейник, Албат, и зашагали к железной дороге. Что-то начиналось, хотя что именно – понять было нельзя. Вначале мы думали, что вновь направляемся к осточертевшему всем Сивашу, но вместо этого нас посадили в «телятники» и повезли на юг. Это было непонятно. Прошел слух, что зеленые спустились с гор крупными силами, и мы идем на подмогу чуть ли не ялтинскому гарнизону. Вскоре, однако, заговорили о каком-то красном десанте у Феодосии, куда мы, якобы, направляемся.
Всю эту ерунду приходилось выслушивать за неимением чего-либо более достоверного. Прапорщик Мишрис, выспавшись в вагоне, долго поглядывал в окно, а затем попросил меня высказать свои соображения. Вероятно, в юнкерском училище его приучили к тому, что ротный командир знает все. Или, по крайней мере, обязан знать.
Я мог лишь констатировать, что на юг движутся части всего Крымского корпуса. Ежели сопоставить это с активностью разного рода комиссий, обращением Барона, а также с движением других частей на север, то можно предположить, что в ближайшие дни начинается наше летнее наступление. Мы направлялись на юг, очевидно, в один из портов, а значит, не исключался десант. При этих словах прапорщик Мишрис восторженно заулыбался, предчувствуя, наверное, нечто совершенно романтическое. Правда, поручик Успенский скривился и пообещал шторм и морскую болезнь, а я подумал о том, что красный флот мало чем уступает нашему. Но это соображение я оставил при себе.
22 мая мы высадились недалеко от Феодосии. Отряд разместили в небольшом поселке на побережье, где нам и стало известно, что действительно готовится десант. Узнали мы это самым прозаическим образом – из газет. Оказывается, уже два дня крымская пресса на все лады обсуждала движение войск Якова Александровича. Наш маршрут излагался с такой точностью, что оставалось предположить наличие какой-то дезинформации для господ комиссаров. Особенно это касалось района высадки, – указывался отчего-то Батум.
Доверчивый прапорщик Мишрис умудрился достать где-то школьный атлас и начал перечерчивать карту кавказского побережья. Я посоветовал ему не заниматься этим неблагодарным делом, поскольку, даже ежели газеты не ошибаются, в Батум попасть мы все равно не сможем. Красные успеют трижды нас утопить, ибо газеты читают не только офицеры Русской Армии. Впрочем, дня через два мы узнали из тех же газет, что высадка будет где-то под Одессой. Тут уж и прапорщик Мишрис понял, что идет большая игра.
27 мая, под вечер, к нам заехал Яков Александрович. Он не стал устраивать смотр с разглядыванием складок на гимнастерках и проверкой подворотничков, а просто бегло осмотрел наше пополнение, поинтересовался, как мы переносим морскую болезнь и есть ли у нас лоцманы, знающие батумский фарватер. Было видно, что он в прекрасном настроении, а значит, все, в том числе и этот нелепый шум, входило в его планы. Он подарил нам три пачки «Мемфиса», пообещал поручику Успенскому сыграть с ним в преферанс в Одесском офицерском собрании и укатил дальше. Я заметил, что с ним не было его прежнего конвоя, казачьей сотни. Следовательно, подтверждался слух, что Яков Александрович расформировал свой конвой по подозрению в грабежах. Подозревался только один из конвойцев, но товарищи его не выдавали, и командующий отправил всю эту компанию на фронт. И правильно, по-моему, сделал. Все-таки мы должны чем-то отличаться от господ краснопузых или от того же Упыря.
Наступил июнь, мы все еще стояли у моря, успели вволю искупаться, причем, несмотря на все мои предостережения, поручик Успенский и прапорщик Немно обгорели в первые же дни. Смотреть на них было жалко, но я категорически потребовал за день-два привести себя в полный порядок, поскольку дальше будет хуже. Поручик Успенский побывал в лазарете, добыл какой-то мази, после чего всем полегчало. И вовремя.
Утром 4 июня мы снялись с места и чуть ли не бегом двинулись к Феодосии. Правда, потом пришлось простоять несколько часов в порту, дожидаясь своей очереди на погрузку. Итак, мы, действительно, куда-то плыли. Причем, судя по количеству транспортов, а их на рейде я насчитал 32 вымпела, в море уходил весь наш Крымский корпус. Тут даже у таких, как я, которые в общем-то видели все или почти все, что бывает на войне, начинало просыпаться любопытство. В конце концов я не выдержал, забрал у прапорщика Мишриса атлас и начал вместе со штабс-капитаном Дьяковым изучать акваторию Черного моря.
Штабс-капитан Дьяков, лишенный романтического восприятия действительности, зато по-своемй человек очень наблюдательный, заметил, что транспортам не хватит угля ни до Батума, ни до Одессы. Оставался район Херсона либо Новороссийска. Мой карандаш неуверенно ткнулся в керченский пролив и тут же отдернулся назад, – в то, что наша армада будет прорываться через Азовскую флотилию красных, верилось слабо.
Уже поздно вечером мы погрузились на один из транспортов и оказались в трюме, где было необыкновенно тесно и грязно. О прочем говорить не стоит, но незадолго до нас, похоже, этот транспорт перевозил гнилую капусту. Посему, несмотря на все запреты, мы выбрались на палубу, предпочтя провести ночь на свежем воздухе.
Не помню, кто первый услыхал байку о подводной лодке. Похоже, ее притащили с берега наши соседи по трюму, и вот уже прапорщик Мишрис с самым серьезным видом интересовался у меня, какие подводные лодки состоят на вооружении у красного флота. А также о том, надежно ли защищен феодосийский рейд и доплывем ли до берега.
Я предоставил возможность высказаться поручику Успенскому. Поручик объяснил, что подводных лодок, по-научному, «субмарин», у красных видимо-невидимо. Экипажи всех лодок назначаются лично Бронштейном, причем, все члены РКП(б) обязаны во время подводного плаванья питаться исключительно сырым мясом. Естественно, человеческим. Особенно страшна для нашей эскадры субмарина «Красный Дракула», экипаж коей состоит исключительно из вампиров, воспитанных по методике Брэма Стокера, который, как всем известно, является главным агентом коминтерна в Великобритании. «Красный Дракула» страшен тем, что охотится исключительно за юными прапорщиками, из которых изготовляются чучелы для Охотничьего Зала Большого Кремлевского Дворца.
Прапорщик Мишрис был, похоже, полностью удовлетворен этим объяснением. Я лишь присовокупил, что в дальнейшем за распространение подобныз слухов буду выкидывать за борт. И незамедлительно, так что даже «Красный Дракула» не поможет.
Мы покинули Феодосийский рейд 5 июня и пошли на юг. Берега исчезли из виду, налетел ветерок, начало понемногу укачивать, и на палубе стало неуютно. Впрочем, поручик Успенский уже вполне освоился в трюме, сколотив бригаду преферансистов, а прапорщик Мишрис поступил мудрее всех и заснул; прапорщик Немно, презрев начинающуюся качку, пытался растопить ледяное сердце нашей Ольги гитарными аккордами. Кочевая жизнь приучила нас осваиваться где угодно. Трюм, между прочим, еще не худший из вариантов.