444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Северцев » Калибр (СИ) » Текст книги (страница 13)
Калибр (СИ)
  • Текст добавлен: 30 августа 2026, 15:00

Текст книги "Калибр (СИ)"


Автор книги: Андрей Северцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)

– Это оно и есть? Дай-ка глянуть, голубчик, что за чудо.

Он склонился к окуляру, неловко, не зная хвата, повёл панораму по двору и поймал ту же котельную за валом.

Хабаров ждал, что в чужих руках стекло его выдаст: дрогнет, поплывёт навершие серым мазком, как плыло в декабре. Не выдало. Перекрестие легло на чёрное навершие верно и чисто, так же, как ложилось под его собственной рукой.

Брюханов охнул, огладил латунь ладонью, любовно, прежде чем вернуть.

– Ишь ты, кладёт ровнёхонько. Наше дело, Сергей Петрович. Наше выходит дело, большое.

Хабаров принял панораму назад – поверочную, единственную, что осталась при нём. Прочие уже шли со двора: возы провизжали полозьями по сухому снегу и увозили к слепым батареям под Двинск девятнадцать панорам, принятых им по журналу и выверенных мастером до последней нити. На передке передней подводы, поверх соломы, ехал отправочный наряд, и в графе, где значилось, кто принял к отправке казённое прицельное дело и кто его повёз, стояла размашистая, с росчерком, рука Брюханова.

Глава 21
«Чужие лавры»

Принятое за утро стекло старик подавал из своего лотка, а Хабаров считал по одному куску на просвет – сводил, сколько за смену вышло годного. За стеной ровно тянули трансмиссии, из цеха несло горелым маслом и окалиной. Считалось хорошо: ещё недавно из восьми кусков годным выходил один, а нынче годных набрался двадцать один, и лоток стоял почти полный. За зиму счёт перевернулся.

Вестовой принёс с округа мёрзлую папку – бумаги по приёмке, что его касались. Хабаров разбирал их у стойки, не снимая шинели: наряды, требования, отношение по инструментальной части. Сводка с Двинского направления лежала третьей – серый листок в восемь строк писарского почерка, на которых Хабаров и остановился.

Батареи под высотой месяц не могли достать немецкую батарею за гребнем. Клали снаряд за снарядом в снег перед высотой, а немец сверху видел всё и клал по живому. Теперь глаз появился – не над гребнем, а у самого орудия. Панорама позволила держать переданное направление с закрытой позиции, не выкатывая пушку под ответный огонь; наблюдатель дал установку и поправку, наводчики выправили орудия по вспомогательной точке и с третьей очереди накрыли ту батарею. За гребнем замолчало.

Восемь строк, и ни одного имени – ни того, кто навёл там, ни того, кто свёл прицелы здесь. Хабаров дочитал и не сразу опустил бумагу. Внизу стоял номер январской отправочной ведомости – той, по которой девятнадцать панорам ушли со двора санным обозом. Как его стекло стоит в чужой руке, он до нынешнего дня видел один раз – на приёмном дворе, у Брюханова. Теперь чужих рук были десятки: наводчики, которых он не знал и не узнает. За восемью строками стоял тот гребень, и окопы под ним, и пехота, что месяц лежала под немецким огнём, – и отдышалась. Всё это свела его мера: чужими руками, за семьсот вёрст, стеклом, выбранным из отброса. Стекло его держало в любой руке. В этом была вся радость.

Другая половина головы грелась этим тихо и коротко. Холодная уже искала в листке слабое место и не находила: сводка была казённая, безличная, шла через тот же округ, что правил на заводе всем, и добрая весть с фронта пришла к нему чужой рукой, как приходило тут всё.

– Сергей Петрович.

Сёмка стоял в дверях приёмки с лотком – конопатый, в саже по локоть, обожжённые у печи пальцы прятать давно бросил. Голос у него ещё срывался по-мальчишечьи.

– С третьей печи, закалка. Сорок штук, все под мерку. Считал дважды. – Он вынул из кармана часы, глянул и спрятал.

Хабаров пропустил через ладонь верхний ряд, приложил скобу к одной, к другой: калка легла ровно, зазор не ушёл.

– Худое, Сергей Петрович? – Сёмка косился на серый листок в его руке.

– Доброе. Наши под Двинском пристрелялись. – Он и сам не думал, что скажет. – По нашим панорамам. Из-за гребня не доставали – теперь достали.

Мальчишка посветлел, зашевелил губами – считал по обыкновению разом вслух и про себя.

– Значит, дошли наши стёкла. И бьют. – Он выговорил это так, будто сам стоял у той пушки. – Часы не врут, а стёкла и подавно.

– А нас там поминают? – Сёмка кивнул на листок. – Кто свёл. Вас, поди.

– Никого, – сказал Хабаров. – Сводка казённая, имён в ней не пишут.

Мальчишка пожал плечом.

– Ну и пусть. Мы-то знаем, чьи стёкла. – Он помолчал, будто складывал в уме. – Пущай там свои строчки считают, а мы своё сочтём.

– А коли бьют – ещё запросят, – прибавил он, загибая пальцы, отставив лоток. – Стало, и работы прибудет. Это ничего, Сергей Петрович, что руки жжёт. Это хорошо.

– Прибудет. – Хабаров вернул лоток. – Печь держи ровно, не гони. Ступай.

Сёмка ушёл к своей печи так же ходко, как пришёл.

Под сводкой в папке лежала вторая бумага из округа, иного веса. Хабарову предписывалось к полудню быть в заводоуправлении: речь шла о представлении наверх по случаю успешной постановки прицельного дела на заводе. Постановки. Слово было гладкое, канцелярское. Им одним накрывали все январские недели его работы, будто дело уже было устроено, сведено и приготовлено для отчёта. Сводка и лист округа говорили об одном и том же, были написаны в один день разными руками – и Хабаров уже знал, какая бумага окажется весомее.

* * *

До полудня он пошёл на склад – поглядеть, из чего сводить следующую сотню.

Стекла в казённом складе оставалось на самом дне. Хабаров сам поднял крышку последнего ящика, разгрёб солому: два ряда кусков и третий неполный. Он перебрал верхний ряд, поднимая кусок за куском к свету из оконца: явная свиль, пузырь, муть – в отброс. Чистого с виду набралось едва на смену; сколько из него мастер пропустит дальше, ещё вопрос. Ладонь легла на дно ящика. Сотни из этого было не свести. И другого ящика за ним в казне не стояло: Йена отрезана второй год, а то казённое стекло, что ещё сыскалось бы, шло в столицу, на морское ведомство, на приборы; до Тулы очередь не доходила и в мирные годы. Стену эту он ощупал ещё осенью и знал в ней каждый камень.

Возы стояли тут же, через двор, у весовой будки, под брюхановским навесом. С них сгружали за его замок довоенные заготовки и снятые с приборов элементы – то самое стекло, какого у казны не было. У Брюханова оно лежало возами, ящик на ящике; где брал, какими путями вёз, на какой чёрный день копил – про то знал он один.

Сам вышел из-под навеса – неспешно, вперевалку – и не удивился, будто с утра знал, кто к нему сегодня будет.

– Сергею Петровичу! – Голос пошёл впереди хозяина. – С праздником тебя, голубчик. Слыхал, наверх представляют, за прицельное дело. – Он знал это прежде Хабарова: знал, зачем округ пишет наверх, и радовался наперёд, как радуются своему. – И меня, грешного, там помянули – стекло-то чьё. Заслужили оба. – Он повёл рукой на возы. – А у меня вон его, свежий привоз, кружным путём, за такие деньги, что и сказать грех. Да для победы ль жалеть.

Он повёл Хабарова вдоль возов, показывая товар лицом. Ящики были разномастные: на одних ещё проступали немецкие буквы, на других – старые складские номера; из щелей торчала солома, тянуло сухим холодом и чужой дорогой. Ящиков было десятка полтора, и ещё возы стояли гружёные, – против пустого казённого ящика, что он разгрёб час назад, тут лежало богатство.

– Да ты глянь, каково стёклышко. – Брюханов кивнул возчику, и тот подал Хабарову кусок из верхнего ящика. – Не смотри, что купец. Худого не держу.

Хабаров поднял стекло к серому небу, повернул в пальцах. На обёртке уцелел край старой немецкой бирки. Свили и пузырей не видно; переплёт сарая сквозь стекло стоял ровно, сколько ни поворачивай. Он завернул кусок обратно и положил поверх соломы отдельно – старик ещё должен был сказать своё. Явной дряни тут не было. В том и была вся горечь.

– На вид чистое, – признал он. И этого у Брюханова было не отнять.

– То-то! – Брюханов обрадовался, будто похвала была ему дороже платы, и прибавил проще, по-деловому: – Тебе ж работать, голубчик, а работать не из чего. У казны на донышке, я ведь знаю. А у меня – вози не хочу. Бери, сколь надо, я и считать не стану впритык. Бумагу округ подведёт, дело знакомое. Твоё – порядок поставить да принять, ты мастак.

Хабаров молчал. Пересчитывать было нечего: весь этот счёт он свёл ещё в январе, у платформенных весов, и счёт с тех пор лежал сведённый, как заклиненное перекрестие, – тронь, не сойдёт. Переменились только веса. Под Двинском сработало – значит, запросят ещё, и не десяток: одной батареей нужда не кончится. И обе перемены ложились в одну чашку, брюхановскую.

– Что казна даст, из того и сведу, – сказал Хабаров и куска больше не тронул.

– Из донышка-то? – Брюханов не обиделся, даже головой не качнул с укоризной; усмехнулся, будто мальчишке, что со зла грозится не есть. – Что ж, дело хозяйское.

Брюханов не торговался и не напирал. Постоял, покатал цепь, поглядел, как сгружают его ящики в тепло, под замок.

– Осторожней клади, углы не бей, – бросил он возчику, не Хабарову, кивнув на ящики. – Эти особо ставь, к прицельному, не мешай с прочим. К весне пойдут. Спросят – чтоб было под рукой.

Сказал как о решённом – будто стекло уже пошло в то дело, от которого приёмщик час назад отказался.

– Ты не думай, я не тесню, – обронил благодушно, вполоборота. – Надо будет – придёшь. Ко мне все приходят, кому надо, рано ли, поздно. – И поглядел на Хабарова коротко и точно, как весовщик на гирю. – Дело-то общее, батюшка. Наше дело.

«Наше». Он и в тот раз бросил «наше», сняв поверочную панораму с воза по-хозяйски, огладив латунь ладонью. Тогда взял вещь. Теперь и брать было нечего – он просто стоял между делом и стеклом, спокойный, тяжёлый, и мог стоять так сколько угодно.

Хабаров пошёл со двора. Дорога к заводоуправлению вела мимо закалочной; там, у своего горна, стоял Никифор, обтирал руки о фартук. Возов он не видел и о заботе не спрашивал – прочёл её по лицу.

– Чужое стекло, барин? – сказал тихо, без задора. – Своё бы. Да мы сталь калим, стекла нам не сварить – не на то печи ставлены. – И отвернулся к горну, где сталь шла по заведённому счету, а цвет он по-прежнему брал глазом. Здесь не было чужого замка и без чужой цепи.

Слух, что переведут, ходил по заводу всю зиму – без лица, без числа. Не стих он и теперь, а только осел плотнее.

* * *

В заводоуправлении было натоплено и тихо – той бумажной тишиной, где ковровая дорожка гасит шаг, а писарь в приёмной скрипит пером в одну ноту. Хабаров вошёл со двора, с мороза, и первые минуты стоял, привыкая к теплу; пальцы, что с утра щупали то холодные казённые куски, то брюхановское стекло, отходили медленно.

Полковник Вельяминов сидел за столом, где бумаги лежали безупречно ровно, стопка к стопке, край к краю, и глядел на Хабарова сверху вниз, хоть тот и стоял.

– Подпоручик. – Он указал на стул так, что садиться расхотелось. – Вызвал вас по приятному поводу. Округ представляет наверх об успешной постановке прицельного дела на заводе. Дело, как видите, наладилось. – Он подвинул к краю стола лист, развернул к Хабарову, не выпуская из-под пальцев. – Ознакомьтесь.

Хабаров читал стоя. Гладкий писарский почерк, ровные строки, ни одной корявой. Успех оптического снабжения достигнут благовременно установленным надзором округа и патриотическим содействием подрядчика К. С. Брюханова, обеспечившего отправку первой партии к станции и доставившего для дальнейшей постановки потребное стекло, коего в казённом снабжении не имелось. Всё в этих строках было правдой – и всё стояло не на своём месте. Своё имя он нашёл ниже, мелким, в перечне исполнителей: технический исполнитель по указаниям округа, подпоручик Хабаров. По указаниям. Округ не указал ему ни отбора, ни отжига, ни порядка приёмки – только назначил надзор и форму отчётности. Теперь на бумаге его собственная работа стала исполнением окружной воли.

Хабаров дочитал и положил лист на место, ровно, как взял. По выучке он попытался свести и это – и упёрся в пустую графу. Чья это победа, по какой строке она пишется, на чьё имя её отнести, – не помещалось ни в одну графу. Тут его мера не брала.

Возразить было не на что. Кривдой была одна мера: что весило много, а что мало; чьё имя крупным легло, чьё мелким; кого «содействие», а кого «по указаниям». А на меру рапорта не подашь. Выйдет – приёмщик в обиде, будто мало похвалили. А похвалили же его тут же, в том же перечне исполнителей.

– Тут сказано: отправку и новый привоз обеспечил подряд, округ надзирал, – проговорил он уставно. – А кто первую партию к бою свёл – в бумаге мелко и не так.

– По указаниям округа, – поправил Вельяминов без запинки и повёл манжетой, ровняя её у обшлага. – В предписании ваше дело передано под наше наблюдение. Округ обеспечил приёмку, отчётность, снабжение – и результат налицо. Вы, кажется, ждали иного, подпоручик, и напрасно. Работа наладилась, когда вошла в общий порядок. Дело держится на правильной постановке, не на лице. – Последнее он прибавил мягко, почти отечески, будто открывал молодому офицеру полезную и простую истину.

– Стекло шло в отброс, семь кусков из восьми, – сказал Хабаров. – Я поставил отбор, свёл операции, вёл журнал и принимал каждую после мастерской выверки – на станке и трубе котельной. Циркуляр этого не делал. Под Двинском нынче той партией накрыли немецкую батарею. Этого в бумаге нет вовсе.

– Кто же спорит, – согласился Вельяминов без тени спора. – И под Двинском накрыли – доброе дело, честь и слава. Только усердие к делу не пришьёшь, подпоручик. Надзор пришьёшь, снабжение пришьёшь, а усердие к бумаге не пристаёт – оттого его там и нет. – Сказал он это ровно, как объясняют устройство простой вещи. – Если бы каждый тянул по-своему, ночами да наперекор, порядка бы не вышло. Порядок в том и есть, чтоб дело шло помимо ночей и помимо лиц.

– Мастер там один, – сказал Хабаров.

– При нём оставят двух из инструментальной; ещё одного сведущего мастера округ испросил из Петрограда. Журнал примет старший приёмщик; поверочная панорама останется у мастера, по описи – под ответственностью приёмки. Вы сами всё положили на запись, подпоручик. Тем лучше: дело не пропадёт с переменой лица. – Полковник произнёс это спокойно, как давно решённое и уже разнесённое по своим графам.

Хабаров молчал. Полковник не лгал и не злобствовал – он верил. С недобрым спорить можно; с искренним, что стоит на своём и по-своему прав, спорить не с чего. Но записать было в его власти. Приёмный журнал вёл он сам, своей рукой; туда шло, что принято, чьей выверкой сведено, каким боем. Пусть представление гладко – в журнале ляжет, как было.

– Занесу в приёмный журнал, чьей выверкой панорамы сведены к бою, по числам. Для порядка.

– Занесите, отчего ж, – Вельяминов не возразил, даже склонил голову с лёгкой приязнью. – Журнал – дело нужное, техническое. Он при заводе и останется. А наверх идёт представление. – Он повёл ладонью над ровными стопками, будто показывая, где что лежит и куда движется. – Всякой бумаге своё место, подпоручик. Ваша – при станке, наша – выше.

– Постановка станет без стекла, – сказал Хабаров. – Казённого нет. Есть подрядное, брюхановское. Сорвёт привоз – станет и постановка. А спросят с приёмщика.

– Оттого подряд и отмечен, – полковник был доволен, что подпоручик наконец понял верно. – Господин Брюханов поставит потребное, округ доглядит, всё по форме. А вам останется дело знакомое, техническое. Тем и хорошо.

Вот и сомкнулось. Округ держал запись, оборот – стекло, а приёмщику оставалось знакомое, техническое: руки без бумаги и без сырья. Обе половины головы впервые не спорили: вывод вышел короткий.

«Дело должно держаться не на одном лице».

Не на лице. Хабаров услышал в этих словах больше, чем полковник, быть может, вложил, – а может, ровно столько. Дело поставлено, а значит, лицо можно сменить. Упрямый приёмщик, что держит своё «нет» да считает чужие недовесы, тут уже не то что не нужен – помеха ровной форме. Вот теперь слух про перевод и нашёл, чего ему недоставало: не лицо, не число – основание. Оно лежало на столе, приятной бумагой про успех.

Оставался Питер. Осенью генерал с Литейного поднял его расчёт до казённого дела; ему Хабаров и писал – коротко, по существу. Письмо ушло и молчало. Далёкая подпись весила там, где до неё доставали, а до этого натопленного заводоуправления не доставала; здесь весил близкий росчерк. И всё же ввечеру он сядет и напишет снова: бросить писать значило согласиться, что счёт закрыт.

– Осенние бумаги ваши, – Вельяминов свёл представление к прочим бумагам, – покуда наверху не разобраны. Начёт, дознание о мете. Пока висят, оно, знаете, и к переводу располагает. Дело-то теперь и без вас пойдёт. – Сказал буднично, ровняя стопку. Грозить он не думал; он излагал порядок вещей.

Начёт в три тысячи с лишком ему не покрыть и в год; дознание о праве носить личную мету висело с осени. Порознь – досада и петля на бумаге. А сейчас они легли встык с приятным представлением про успех, и все листы на этом столе потянули в одну сторону: прочь его отсюда, и чем дальше, тем лучше для порядка.

Полковник подровнял листы, вложил представление в папку с коленкоровыми тесёмками и стал завязывать – неспешно, двойным узлом, как затягивают то, что сделано и убрано с рук. За семьсот вёрст под Двинском выверенная ими панорама позволяла орудию за гребнем держать заданное направление и не сходила ни на волос. А здесь то же дело уже было сведено в представление, уложено в папку и готово уйти наверх без него. Второй оборот узла лёг ровно и затянулся.

Глава 22
«Надежный»

Письмо пришло той же почтой, что и мёрзлые папки с округа. Серый конверт, штемпель смазан, адрес выведен по буквам, каждая отдельно, будто гвоздь вбивали: подпоручику Хабарову, на оружейный завод, в Тулу.

Хабаров отложил наряды, сдвинул папку локтем и вскрыл конверт ножом для бумаги. Четвертушка серого листа была исписана ровной, чужой рукой. Писал не сам. Водил пером ротный писарь или фельдшер, а Сошников диктовал, и сквозь гладкую писарскую строку пробивался его глуховатый окающий говор, не до конца сглаженный.

«Вашбродие господин подпоручик. Кланяюсь вам низко. Доношу, что жив покуда, того и вам от Бога желаю. Винтовок нам нынче подослали, спасибо, кто там похлопотал, теперь молодые не с голыми руками стоят. А пишу вам не про то. Помните, вы тогда про перекос углядели, чего никто из наших не видал. Так она у меня опять косит, вашбродие. Голубушку мне дали новую заместо той, что в болотах осталась, машина добрая, я её обиходил и чищу. Да лента к ней всё та же – холщовая, сырая, старая. На той неделе под огнём захлебнулась она у меня на сотом гнезде, я перекос-то отбил, а покуда отбивал, немец подобрался ближе, и двоих у соседей стуркнуло. Не машина тому виной. Лента её душит. А сказать про то некому. Вы там при заводе человек, вы враз тогда углядели. Может, и теперь чего надумаете. А за Прошку я всё молюсь. Остаюсь Игнат Сошников».

Хабаров дочитал и не сразу опустил четвертушку.

Сотое гнездо. Двести пятьдесят на ленту, в двух десятках поведённых, – он помнил ту ленту наизусть, пропускал её сквозь ладонь под Львовом, гнездо за гнездом, и на каждом десятом палец притормаживал сам. Прошло лето, прошла осень. Отступление кончилось, фронт стал, Сошникову дали новую машину и старую беду. Как лента душила, так и душит. И двоих положило, пока он отбивал перекос. За сухими писарскими словами стояло ясно: замок поймал патрон косо; пока Сошников выбивал перекос, немец не ждал.

Он перечёл эту строку дважды. Полгода назад Сошников писал ему про винтовки, которых нет, – тогда беда ушла от ленты к пустым рукам. Теперь вернулась к ленте. Имя у беды на фронте менялось, а счёт оставался: чего заводы не успели в срок, то на германской стороне доводили до числа убитых. Он этот счёт вёл с самого начала, и всё это время итог был больше того, что он мог покрыть. Теперь впервые одну его долю можно было свести в пределах именованной партии: у Хабарова были и право задержать её, и средство проверить.

Прошлым летом он такого письма ждал и боялся. Тогда, в первые дни на заводе, он хотел написать унтеру первым – «потерпи, Игнат, налажу» – и не написал: налаживать было нечем, а врать человеку, что поверил ему как никто, он не стал. Право обещать надо было сперва заработать. Он его зарабатывал не один месяц: лекалом, допуском, приёмкой, предписанием из Петрограда, что дало ему проверить заводскую партию мерой. И вот теперь на серой четвертушке лежала та самая просьба, на которую было чем ответить.

Одной ленты Сошникову он не пошлёт. До той сопревшей ленты под немецким гребнем рука его не достанет – не достанет и до сотни таких. Но до ближайшего заводского наряда достанет: проверить именованную партию целиком и оставить порядок в журнале.

* * *

Ленту на заводе выделывали в мастерской за инструментальной. Пахло не маслом и окалиной, а прелой холстиной и клеем. Пустую полосу здесь вели по оснастке, ставили латунные поперечины и схватывали вводный конец наконечником; за соседним столом готовые ленты снаряжали патронами и сворачивали в круги. Сыростью тянуло уже от нераспущенных кип. Мастер лентной мастерской, пожилой, кряжистый, встретил подпоручика без охоты.

– Гнездо в гнездо бьём, ваше благородие, – сказал он, не отрываясь от работы. – Как заведено, с самого девятьсот десятого. По казённому образцу. Лента идёт валом, наряд большой, тут не до баловства.

Петербургское предписание к ленте не относилось. Хабаров подал начальнику приёмки короткий рапорт: просил выделить именованную контрольную партию ближайшего наряда и две обычные ленты для сравнения. К полудню лист вернулся с резолюцией Вельяминова: опыт разрешить под ответственность приёмки; оснастку, людей и время выделить распоряжением заводоуправления; партию до заключения не сдавать. Только после этого Хабаров разложил на столе образцы.

Хабаров не стал спорить словом. Он взял со стола готовый круг, распустил конец и пустил ленту сквозь ладонь. Ладонь поймала слабину. Холст был сыроват. Гнёзда сидели вразнобой: где туже, где с люфтом, в который патрон входил с едва слышным стуком. Он проверил третье гнездо, десятое, сороковое мерной оправкой. Разброс повторялся по всей длине: и посадка, и шаг уходили от образца.

Всё это он видел ещё под Львовом, на опушке, сидя на земле рядом с Сошниковым: сырой холст тянулся, гнёзда расходились, патрон гулял и вставал косо. Тогда у него не было ни завода, ни оснастки, ни права вмешаться. Теперь были контрольная партия, заводские руки и право задержать её до заключения. Большего бумага не давала. Но и этого хватало, чтобы проверить весь порядок выделки, а не чинить одну ленту.

Мастер сам прошёл ленту мерной оправкой, задержался на нескольких гнёздах и позвал инструментальщика.

– На третьем туго, на десятом впору, на сороковом гуляет. Холст один, а посадка разная.

Инструментальщик распустил полосу, поглядел на поперечины, потом на рабочую оснастку.

– Значит, сперва сюда, – сказал он и велел остановить работу.

Пресс замер. Мастер вынул из готовой полосы ещё три поперечины и разложил на столе рядом с первой. Одна вошла в оправку туго, вторая села впору, третья дала щель. Четыре пластинки дали три разные посадки.

Инструментальщик снял прессовую оснастку и зажал её в тисках. Хабаров промерил поперечины ещё раз; инструментальщик сверил рабочие грани с образцом и провёл ногтем по кромке.

– Здесь съело.

– Давно? – спросил Хабаров.

Мастер потёр большим пальцем одну из пластинок.

– Пока лента шла, кто её по одной мерил? На глаз ровная.

– Теперь станете мерить.

Оснастку выправили, а Хабаров оставил при ней проходное и непроходное лекала для приёмки. Пока правили, инструментальщик ловил кромку на просвет, Хабаров принимал. Свет в щели видел каждый; спорить тут было не с чем – проходит или нет, годно или брак. К вечеру несколько поперечин подряд легли в одну меру, и первая собранная с ними полоса прошла ладонь без слабины, гнездо к гнезду.

Оставался наконечник – латунная оковка на вводном конце, чтобы лента входила в приёмник не махрясь. Наконечники гнули на глаз: один входил прямо, другой болтался и в подаче тянул ленту в сторону. Инструментальщик предложил простую оправку; Хабаров проверил первый загиб по образцу и внёс размер в запись. Полосу стали закладывать в оправку и гнуть по ней одной, для всех рук одинаково. Первый наконечник вошёл без качки и не повёл край ленты. Мастер пошатал его двумя пальцами, потом взял прежний; тот отозвался в руке мелким люфтом. Оба он положил на стол рядом, не споря.

Дальше был холст. Хабаров вместе с мастером прошёл на склад, где кипами лежала подрядная холстина, распорол одну, вторую, третью. Внешние слои подсохли, внутри ткань оставалась сырой, отдавала погребом и слежалась в кипе. Запах был тот же, что стоял от сопревшей ленты под гребнем, только здесь беда ещё лежала целой кипой и числилась годным материалом. Мастер смял край в кулаке, отпустил и покачал головой: один отрез расправился, другой остался складкой. Такая холстина в работе сядет неодинаково, а после сырой ночи поведёт гнёзда, сколько поперечину в размер ни ставь. Для контрольной партии Хабаров потребовал иной порядок: кипы раскатать, досушить до одного состояния, проклеить одинаково и снова высушить; то, что и после этого не удержит меру, отложить и занести в брак.

Мастер потемнел.

– Целую партию – в брак? – Он смотрел на подпоручика, как на человека, что сам не знает, чего просит. – Наряд не ждёт, ваше благородие. Начальство спросит выработку, а у меня этак чуть не половина холста в отход уйдёт. Холст казна прислала, каков есть. Другого не будет.

– Для контрольной партии сырой холст не приму, – сказал Хабаров. – За её задержку и заключение отвечу я. Что делать со всей складской партией, решит заводоуправление по результату.

Пустую ленту собирали руками, и натяг у каждой работницы выходил свой: одна брала туже, другая слабее, отчего гнёзда шли неровно. Для контрольной партии Хабаров потребовал вести всю длину в одном натяге, по одной оснастке, и через равные промежутки проверять мерной оправкой. Работницы поворчали: по-старому выходило быстрее, новая мера сбивала руку. Мастер записал порядок в сменный лист и сам прошёл первую полосу от начала до конца. На первых аршинах он дважды останавливал работницу и поправлял натяг; дальше рука у неё легла ровнее. Патронами ленту должны были снарядить позже, после промера и влажной выдержки.

Пока держали контрольную партию, выработка мастерской снизилась. Отложенный холст в наряд не шёл; в заводоуправление легла цифра ниже прошлой. Для округа получалась удобная запись: приёмщик задерживает сдачу. Хабаров занёс в журнал номера кип, порядок сушки и проклейки, результаты промера. Неисправную партию он всё равно не подпишет.

Не первый месяц он вбивал в этот завод одно и то же – на затворах, на прицельных колодках, на панорамном стекле: один удачный экземпляр ничего не решает, порядок должен дать тот же результат и следующей сменой, и на следующей партии. Лента была последней вещью, до которой у него дошли руки, и первой, с которой всё началось.

Первый день ушёл на оснастку. На второй вдоль стены висела раскатанная холстина, а на столах лежали пробные полосы с бумажными номерами кип. У каждой полосы мастер оставлял три промера – у начала, у сотого гнезда и перед концом, чтобы натяг не уползал по длине. Ещё утром он спорил о выработке; к вечеру уже сам откладывал всё, что не проходило оправку, и требовал следующую полосу.

К исходу третьего дня была готова первая малая партия пустых лент: холст досушен и проклеен одинаково, поперечины приняты по образцу, наконечники – по оправке, натяг проверен по длине. Хабаров взял одну ленту со стола, пропустил через ладонь всю, от конца до конца, как под колесом тогда перебирал сопревшую. Гнёзда сидели в шаг, палец нигде не притормаживал. Двести пятьдесят, и ни одного, что «поехало». На ощупь выходило верно. Ладонь, однако, не приёмка; проверить предстояло и сыростью, и боем.

Две обычные пустые ленты и две исправленные уложили между мокрыми рогожами на одинаковый срок, потом вынесли под навес на ночной мороз. Утром дали холсту отойти ровно настолько, чтобы он снова гнулся, и прошли гнёзда мерной оправкой. В обычных шаг поплыл в нескольких местах; исправленные удержали меру от конца до конца. Мастер промерил их вместе с Хабаровым и расписался в журнале. Только после повторной приёмки контрольные ленты снарядили патронами.

* * *

На заводском стрельбище «максим» стоял на станке, кожух налит водой, лента заправлена – одна из тех, что прошли влажную выдержку: холст проклеен, поперечины в размер, шаг ровный по всей длине. За рукоятки сел приёмщик, пожилой пулемётчик из отставных унтеров. Он завёл конец не спеша, огладил ленту, прощупал первые гнёзда пальцем.

– На службе у меня такая лента задержку за задержкой давала, ваше благородие, – сказал он, не оборачиваясь. – Сопреет, гнездо поедет – патрон сядет косо, и стой под огнём, выбивай перекос. Пока выбьешь – тебя и накрыли. – Он приладил приёмник, тронул рукоятку. – Она у меня справная. А лента подводит.

Она. Хабаров услышал в этом слове то же, что тогда на опушке. У пулемётчика машина была живой, как у Сошникова.

Мишеней он не смотрел. Он смотрел, как лента идёт в приёмник справа, гнездо за гнездом, как замок выхватывает из гнезда патрон и уводит его вниз, к стволу. Пулемётчик дал первую очередь, короткую, пристрелочную. Лента пошла.

– Считай вслух, – велел он.

– Полста… сотня… – Приёмщик давал короткие очереди и вёл счёт между ними. Лента шла ровно, не тянула, не садилась.

На сотом гнезде – там, где под гребнем захлебнулась у Сошникова, – Хабаров поймал себя, что не дышит. Сотое прошло приёмник ровно, замок взял патрон без перекоса. Прошло полтораста. Две сотни. Две с половиной. Лента вышла вся, до последнего гнезда, и «максим» смолк оттого лишь, что кончились патроны.

Пар шёл с кожуха. Приёмщик снял руки с рукояток, оглядел пустую ленту от конца до конца, будто искал подвох.

– Ни одной, – сказал он и сам будто не поверил. – Ни одной задержки, ваше благородие. Чисто вся прошла. Я на такой сроду чистой не стрелял.

Одна чистая лента ещё ничего не значила. Могла машина взять ладно, мог патрон лечь удачно, – случай он в расчёт не пускал. Он велел заправить вторую из пары, что ночевала между мокрыми рогожами, потом две сухие из той же партии. Приёмщик стрелял, Хабаров считал гнёзда глазом; последнюю взяли из короба наугад, со дна. Все четыре вышли до конца без задержки. Одна могла оказаться случаем; четыре подряд, две после влажной выдержки, давали основание принять эту партию.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю