444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Северцев » Калибр (СИ) » Текст книги (страница 11)
Калибр (СИ)
  • Текст добавлен: 30 августа 2026, 15:00

Текст книги "Калибр (СИ)"


Автор книги: Андрей Северцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)

Он положил обе ладони на стол.

– Слушайте, подпоручик. Я тут с весны ставлю казённому делу одно: завод сам себе ставит сталь, сам мерит, сам отвечает. Не подрядчик-барышник, который сдаёт мне снаряд с раковиной и берёт втридорога, а казна, под моим глазом. Меня за это в столице зовут… по-всякому зовут. А я стою. И ваша печь, подпоручик, мне в это дело – нужное звено. Ружьё Владимира Григорьевича мне покуда без надобности – мне нужно, чтоб трёхлинейка из Тулы, Ижевска или Сестрорецка держала одну меру. Чтоб штатная обойма легла в любую принятую винтовку. Вот за это я заплачу.

– Чем, ваше превосходительство? – спросил Хабаров, и сам услышал, что спросил, как спрашивают цену узла, а не милости.

Маниковский усмехнулся – на этот раз почти впрямую.

– Бумагой. Самой сильной, какая у меня есть.

* * *

Бумагу принесли через час – Маниковский диктовал её при них, скоро, без округлостей, и адъютант писал, едва успевая.

Это было временное предписание. Военному приёмщику Хабарову поручалось наблюдать обработку именованных контрольных партий ствольных коробок на казённых оружейных заводах – каждый раз по отдельному указанию ГАУ; требовать печной журнал и результаты проверки обеими сторонами калибра; при отступлении от утверждённого режима задерживать сдачу только этой партии до доклада. За подписью начальника Главного артиллерийского управления. С печатью.

Хабаров держал тонкий казённый лист, чуть шершавый под пальцем. Под подписью Маниковского стояло право задержать контрольную партию.

Ещё недавно это имя – Хабаров, военный приёмщик – округ выписывал на начёт и на дознание. То же имя стояло теперь в предписании ГАУ, под печатью.

В предписании не стояло ни Фёдорова, ни Дегтярёва.

– Это не общая инструкция, подпоручик. – Маниковский смотрел, как тот держит лист. – Первая контрольная партия – в Туле. Проведёте её полным режимом, при действующем наряде, и представите выход. Удержится счёт – тогда решу, куда пошлю дальше. Понимаете цену?

– Понимаю, ваше превосходительство.

– Ни черта вы пока не понимаете, – сказал генерал спокойно. – Но поймёте.

Маниковский встал.

– Вы мне нужны не как человек. Вы это поймите сразу, чтоб после не было обиды. Мне нужно то, что вы умеете. Покуда вы держите печь – вы у меня орудие, и хорошее орудие. Я вас этой бумагой не наградил. Я вас этой бумагой зарядил и навёл. Стрелять вам по той стене, на которую я укажу. И стена эта – не рутинёры в вашем округе. Стена эта – подрядчики, что кормятся с брака, и у них в столице рука повыше моей бывает. Вы им теперь поперёк. С нынешнего дня за вами будут смотреть не только в Туле.

Он подошёл к карте, постучал по ней – уже не по фронту, а по тылу, где-то между заводами.

– Бумага моя сильная, – сказал он. – Но она вас от вашего тульского дела не снимет. Начёт ваш и дознание – это округ, это их право, я туда рукой не лезу, иначе завтра всякий побежит ко мне из-под суда прятаться. Дело ваше останется, где лежит. Я вам дал не щит. Я вам дал поручение поверх вашей беды. С бедой разбирайтесь сами. Управитесь – будете мне ценны вдвое. Не управитесь – я найду другого с печью.

Фёдоров поднялся. Хабаров сложил предписание вдвое и спрятал на груди, рядом с тем местом, где не первый месяц лежали бумаги похуже.

– Ступайте. – Маниковский уже глядел в карту. – И, подпоручик. – Хабаров обернулся. – Ещё раз. За тот недомер, что вы ловите, здесь платят жизнями. Помните это, когда вам в Туле скажут, что вы из-за пустяка людей мучаете.

* * *

Назад ехали порознь: Фёдоров оставался в столице по своим комитетским делам, проводил до вокзала, пожал руку коротко и крепко.

– Не оглядывайтесь на его холод, – сказал он на прощанье. – Он и себя не щадит.

Поезд тронулся к ночи и пошёл на юг, оставляя за спиной выстуженную воду и серый камень управления.

Хабаров достал предписание, развернул на колене. Перечитывать не было нужды – знал каждое слово; просто держал. Бумага была лёгкая, а тянула вниз, как тянет полный карман.

Уезжал он из Тулы затравленным приёмщиком под подпиской: начёт на шее, дознание за плечом, провожать некому. Возвращался – с предписанием на одну контрольную партию.

Он считал, как считалось. По предписанию он мог потребовать для контрольной тульской партии тот печной режим, который забрали под вал. Третью печь Свешников снял ещё в осень, погасил на наряд, и она стояла мёртвая, как стоял весь его прежний счёт. Теперь у него была бумага вернуть её в работу.

Глава 17
«Третья печь»

В Тулу поезд пришёл затемно.

Хабаров сошёл на перрон, переждал, пока народ схлынет к воротам, и пошёл к заводу короткой дорогой – вдоль путей, мимо спящего города. За рекой темнел округ, снег под сапогами оседал глухо и без скрипа. Пар изо рта висел белым облаком и не рассеивался.

Можно было выспаться. Можно было поутру явиться к округу, отписаться по форме о поездке, как порядок велит. Бумага на груди этого порядка не отменяла и сама по себе не давала ни огня, ни людей. Но первый ход он делал сам: шёл сперва увидеть печь, которую предстояло требовать.

К закалочной он вышел в серый рассветный час, когда смена ещё не развелась по местам и в пролёте было пусто и звонко. Третья печь стояла у дальней стены – там же, где он оставил её мёртвой. Устье выгребено, поддувало холодное, и тянуло от него тем нежилым холодом остылого железа, какого ни с чем не спутаешь. С осени без работы.

Он подошёл, тронул ладонью кирпич устья. Кирпич выстудило до нутра – так стынет дом, из которого вынесли людей. Тогда он стоял тут так же и не мог ничего: считать умел, калить было нечем. Нынче в кармане лежала бумага, которой можно было потребовать контрольную топку.

Никифор сидел на корточках у соседнего, валового горна, грёб совком и узнал его спиной, не оборачиваясь.

– Воротился, барин. – Старик разогнулся, отёр ладонь о фартук, и в бороде что-то дрогнуло, близкое к улыбке. – А мы тут без тебя считали да помалкивали. Счёт идёт, не сбился. Сёмка держит.

– Держит?

– Куда денется. Часов твоих нет, так он по моему «пора» ведёт, на слух. Врёт меньше, чем иные по часам. – Никифор глянул на мёртвую третью, потом на Хабарова, и глаз у него был умный, всё наперёд знающий. – Ты не за тем ли воротился, чтоб её топить? По лицу вижу, за тем.

– За тем, Никифор.

– Углём чьим? Уголь Аркадия Львовича. И люди его. – Старик качнул бородой. – Цвет я тебе полвека глазом беру, это моё, этого у меня не отнять. А огонь под печью его. Так было.

– Так было, – сказал Хабаров и тронул на груди сложенную вдвое бумагу. – Нынче иначе.

Сёмка подошёл от сборки, конопатый, с обожжёнными по локоть руками, и стал чуть поодаль, не смея спросить. Хабаров достал из кармана часы – отцовские, с щербиной на крышке – и протянул ему.

– Держи. Твой счёт. Я их в столицу свозил, они и там не соврали.

Мальчишка взял осторожно, обеими руками, щёлкнул крышкой, послушал ход.

– Идут, – сказал он, и голос сорвался. – Часы не врут, Сергей Петрович. – И, спохватившись, что сказал лишнее, сунул их за пазуху, к телу, греть.

Подошёл и Лукич, лекальщик, вытирая руки ветошью, оглядел мёртвую третью, бумагу в руке у Хабарова.

– Задуешь, стало быть. – Он не спрашивал. – Дар при одном, а счёт при всяком, я тебе летом говорил. Вон и вышло по-моему: тебя в столицу возили, а счёт тут без тебя шёл, чужими руками, да верно. Печь воротишь – и совсем ладно станет.

– Ладно не станет, Лукич. Уголь чужой, и спрос за него теперь чужой.

– А ты как думал. Бесплатно нынче только хоронят.

А под будущим теплом стыли начёт и дознание: Маниковский сказал прямо – с бедой разбирайся сам. Печь делала другое: держала коробку в размере, чтобы чужой затвор сел и заперся без пригонки. Чтобы солдат в бою сменил отказавшую часть или магазин – с разбитой ли винтовки, из запаса ли – и остался при исправном оружии.

– За Аркадием Львовичем послать? – спросил Никифор, читая его. – Без него не задуешь. Печь его.

– Сам схожу.

* * *

К началу смены предписание провели через заводскую канцелярию. Начальник завода наложил короткую резолюцию: выделить третью печь, двоих кочегаров и уголь на контрольную партию; результаты занести в журнал и представить ему и в ГАУ. Только после этой строки Свешников получил право снять людей с вала.

Свешников пришёл сам, скоро, – видно, доложили, что приёмщик у мёртвой печи. Сухощавый, застёгнутый наглухо, он остановился на шаг дальше, чем встают для разговора.

– Воротились, подпоручик. – Взгляд его прошёл поверх плеча Хабарова, к печи, к Никифору. – Я так и думал: первым делом к ней.

– Доброе утро, Аркадий Львович.

– Доброе. – Он не спросил про столицу. Стоял ровно, с той тяжёлой убеждённостью, что хуже злобы, потому что в ней правда. – Печь холодная с осени. Уголь я с неё снял, кочегаров перевёл на вал. Вы это видели перед отъездом. С тех пор она дала заводу ровно то, что и должна дать мёртвая печь, – ничего. А вал дал тысячу. Так с чем вы воротились?

Хабаров достал бумагу, развернул и подал.

Свешников взял не сразу. Читал долго, дважды, держа лист на отлёте. Хабаров видел, как он дошёл до печати, до подписи под нею, и как на слове, которого со стороны было не разобрать, у него на скуле двинулась мышца.

– Из Главного, – сказал он наконец. Не вопрос. – Заводом проведено. И печать. – Он вернул лист ровным движением, не швырнул. – Бумага сильная. Сильнее моей, что вал держит. Этого у вас прежде не было.

– Не было.

– Стало быть, по этой резолюции я кочегаров с вала сниму, уголь поверну сюда и пущу третью под контрольную садку, по вашим часам. Потому что начальник завода приказал, а за ним здесь печать ГАУ. У меня наряд, у вас контрольная партия. – Он произнёс это без горечи, тяжело и ясно – как несомненное. – Так?

– Так, Аркадий Львович.

– Тогда слушайте, что вы делаете, подпоручик, чтоб после не было меж нами тумана. – Свешников шагнул к мёртвому устью, тронул холодный кирпич ладонью, как трогают своё. – Сниму я вам уголь с вала – вал просядет. Не на бумаге, на штуках. Ноябрьский наряд требует от завода тысячу готовых винтовок; к сроку он станет неполным. И спросят за недодачу не вас с вашей печатью. Спросят с начальника завода, а он с меня. Генерал из округа не печать вашу читает, а ведомость: сколько сдано. Недодал – отвечай. Вы свои восемь десятков из ста положите красиво, а сотни готовых винтовок недостанете по наряду. Вот ваша цена. И платить её мне.

– Октябрьская ведомость у меня, Аркадий Львович: из тысячи обработанных коробок триста не прошли окончательный калибр. – Хабаров не повысил голоса. – Вал в строке был, а в сборку дошло семьсот. Если нынче недодадим сотню готовых винтовок, но перестанем терять по триста коробок на тысячу, эту цену я тоже считал.

– Считали. – Свешников смотрел на мёртвое устье так, будто прикидывал, сколько в нём остыло. Обиды в нём не было, одна усталость. – Вам, может, и видно дальше, подпоручик. А с меня спрашивают раньше. Спешка валит выход, верно. Только спешку в ведомость не впишешь, а недодачу впишут в тот же день, и подпишет её начальник завода, не фронт. Я этому заводу пятнадцать лет считаю, и всякий раз выходит одно: к сроку – вал, а в меру – после войны. Вам война дала бумагу. Мне она дала наряд.

Хабаров слушал и считал. Свешников был прав. Осенью эту тысячу стерегли от Хабарова; теперь он сам снимал с неё людей и уголь.

– И ещё одно. – Свешников выпрямился, оправил сюртук. – Раз печать ваша велит снять с вала – снимете вы. Не я. Под чужую печать я свою подпись не дам. Пусть в журнале станет вашей рукой: третью печь пустить под малую садку, кочегаров с валовой снять числом таким-то, по требованию приёмщика Хабарова, такого-то числа. Напишете под свою мету, что сняли вы. Чтоб, когда наверху станут искать, отчего тульский вал в ноябре просел, нашли сразу, чьё перо. Ваше. – Он впервые за весь разговор посмотрел Хабарову прямо в глаза. – Бумага сильная защищает, подпоручик. И метит. С печатью вас видно дальше, чем без неё.

– Напишу под свою, – сказал Хабаров. – Подайте журнал.

Свешников помолчал. Потом кивнул – Никифору, не Хабарову, как всегда.

– Топи, Никифор. Уголь с крайнего валового возьмёшь, кочегаров двоих. – И, уже отходя, через плечо: – Печь была верная, подпоручик. Я её на вал не со зла снял. Война спеху не любить не может. Вы это нынче своей печатью узнаете лучше моего.

Он ушёл к своим валовым горнам, прямой, застёгнутый.

Хабаров остался у печи. Осенью её сняли с него; нынче по его печати с вала снимали людей и уголь. Печь стала его – и по огню, и по ответу.

* * *

Топили в тот же день, к вечеру.

Двое кочегаров, сведённые с валового горна, пришли неохотно. Тот, что постарше, буркнул, не разгибаясь над углём:

– Велят с вала – идём с вала, вашбродь. Наше дело подневольное. Ты не серчай.

Те же слова Хабаров слышал у этого самого устья. Тогда их говорили, сводя людей прочь от его печи. Он не серчал.

Уголь с валового дали скупо. Свести-то людей свели, по бумаге не откажешь, а уголь валовый кочегар отгрёб от своей кучи похуже, спорый на руку и обиженный, что у живого горна берут на мёртвый. Никифор перебрал, отложил мелочь, что даёт рваный жар, поворчал, что таким углём цвета не возьмёшь, один грех, – и грел тем, что было. Бумага веса угля не прибавляла.

И горн пришлось держать против привычки. Кочегары, приученные на валу гнать жарче да скорее, то и дело поддавали под низ, тянулись подбросить: рука сама шла, как заученная. Никифор окорачивал – «Не дрова палим, сталь томим, тихо», – отводил совок, выправлял. Хабаров стоял со счётом, и счёт его шёл поперёк тому «скорей», что война вбила всему заводу в руки. Печать предъявить оказалось делом одной минуты. Заставить живые руки забыть аврал – делом всего вечера.

Никифор грел медленно, как умел один он на заводе: поднимал цвет от тёмного к светлой вишне и держал, не пуская выскочить за неё. Сёмка стоял с часами у груди, глядел на стрелку и на устье разом и вёл счёт вслух от той секунды, как старик обронил «пошёл цвет». Голос ломкий, считал нетвёрдо, путался в секундах, но стрелки держался, как держатся за поручень. Хабаров писал. Садку взяли малую, десяток коробок, не больше, – столько, сколько горн брал ровным жаром насквозь.

Спустили в масло поодиночке, тем же счётом на каждую; после отпуска и окончательного охлаждения обстучали окалину, понесли к калибру. Первое гнездо Хабаров взял сам. Полгода печь стояла мёртвой – и весь её приговор сошёлся теперь в одном этом гнезде, под его рукой. Непроходную сторону он завёл первой: не пошла, стала на входе, как ей и положено. Перевернул на проходную. Сталь приняла калибр до упора, мягко и ровно, без той закуски в углу, какой повёрнутая в калке стенка выдаёт себя пальцу. Держала размер. Он выдохнул и взял второе. На второй то же. Восемь прошли чисто. Девятую покачал в вилке, нашёл полволоса, отложил отдельно. Десятую повело в углу, в брак.

– Восемь из десяти, и девятая на полволоса.

В счёте на сотню это было восемьдесят – чуть ниже летних восьмидесяти трёх. Но первая же малая садка после долгого простоя подтвердила тот же порядок величины без ручной вытяжки.

Он занёс число в печной журнал – графа за графой: цвет, выдержка, ход в масло, годных через калибр. Первая строка под казённой печатью вышла кривовата от холода в пальцах, зато поштучно верна. Прежде он считал для себя да для доски молчуна; теперь каждая строка шла наверх.

А над третьей трубой, впервые с осени, встал дым. Сёмка задрал голову; молчун вывел на доске новый столбец, Никифор отёр клещи. Восемь годных коробок лежали на полотне – тульские, войсковые. Печь дышала, счёт шёл по Сёмкину голосу.

К ночи, когда выгребали под вторую садку, рассыльный принёс из округа пакет. Хабаров вскрыл его у печи, при свете устья. Округ извещал приёмщика Хабарова, что предъявленное им предписание Главного артиллерийского управления принято к сведению по форме и в дело подшито; что касается оно режима термической обработки и до прочих дел приёмщика не относится; и что дознание о праве носить личную мету идёт установленным чередом, к коему помянутое полномочие отношения не имеет. Подписано по поручению. Сухо, гладко, не подкопаешься.

Вельяминов читать умел. Округ предписание не оспорил – подшил и отделил, как обводят камень в русле: вот ваша печь, подпоручик; вот ваша беда.

Под вечер Никифор, понизив голос, обронил, что Брюханова приказчик днём вертелся у валовых весов, выспрашивал, отчего с крайнего горна свели людей и по чьему слову, и записал себе на бумажку. Сам Кузьма Саввич в дело не лез, руки не казал. Но рука эта, Хабаров знал, доставала и до столицы, где бывала повыше генеральской. Дым над третьей трубой видели не только свои.

* * *

Вечером он дописал в печной журнал то, что велел вписать Свешников и что вписал бы и без него: третью печь пустить под малую садку, кочегаров двоих и уголь снять с валового горна по требованию приёмщика, числа такого-то. Поставил свою мету. Чернила в холодной конторе сохли медленно.

Запись была верная, и потому опасная: по ней любой прочтёт, что приёмщик Хабаров задержал часть ноябрьского вала ради контрольной партии. Улику он выписал сам, набело, под свою мету. Первый выстрел бумаги лёг рядом с начётом, под то же пресс-папье.

Он закрыл журнал. Сёмка сидел у остывающего устья, щёлкал крышкой отцовских часов и слушал ход. Счёт остался при нём. Хабаров пошёл со двора – через мост, в Заречье, спать.

* * *

В Заречье он добрёл за полночь. В оконце его половины было темно, а у Аграфены в красном углу припадала лампадка: не спала хозяйка или встала на скрип калитки.

Она вышла в сени, отирая руки о фартук, хоть работы на них в этот час и не было.

– Воротился, Сергей Петрович. С дороги-то дальней. – Голос её шёл ровно, без подъёма и спада, как повелось с осени; только тепло из него не ушло. – Я мигом печь распалю да соберу чего. На тебе лица нет, одна дорога.

– Не надо печи, Аграфена Тихоновна. Поздно. Сидите.

Осенью у этой же нетопленой печи она тоже вставала кормить его, а он не мог ни есть, ни глядеть ей в глаза. Теперь она послушалась, опустилась на лавку, огладила фартук на коленях. За её плечом, в красном углу, рядом с образами стоял прибранный серый листок – тот, прежний, где Митрофан ещё живой писал да радовался. Стоял там и теперь, прибранный к добру.

– Устроил, что хотел, в столице-то? – спросила она, чтоб не молчать, чтоб он с дороги отошёл.

– Устроил, Аграфена Тихоновна. Печь пустили, какую с лета держал. Дышит.

– И слава богу. Ты затем и бьёшься, чтоб справно было. – Она кивнула своему, спокойно. – Справишь.

Предписание вернуло огонь под третью печь. За образами – серый листок Митрофана. Печь держала размер для тех, кому ещё идти под пули; до тех, кто уже лёг, не доставала. С печатью в кармане это знание стало только тяжелее.

– Ты ложись, родимый, – сказала она, угадав по его лицу своё. – Намаялся. Утро вечера мудренее.

Прежде чем лечь, он вышел на крыльцо обить с сапог снег. За рекой, над тёмным заводом, ещё стоял его дым – бледный столб над третьей трубой, прямой в безветрии. Его видели от валовых горнов, от заводской конторы, из казённых окон округа. Дым грел своих. И тем же дымом приёмщик Хабаров встал над Тулой во весь рост – видный и тем, кто считал ему годные коробки, и тем, кто считал его самого.

Глава 18
«Чужое тепло»

Письмо из Ораниенбаума пришло с дневной почтой, между сводкой и нарядом, и рассыльный подал его как всякую казёнщину. Хабаров узнал руку прежде, чем развернул лист: ровную, с наклоном чертёжного карандаша. Фёдоров.

«После вашего отъезда довели пробу до сборки. Из восемнадцати коробок второй двадцатки взяли наугад шесть; к ним – шесть затворов из сестрорецких комплектов наших винтовок. Ни коробок, ни затворов напильником не трогали. Василий Алексеевич перемешал пары и каждому затвору дал чужую коробку. Все шесть заперлись чисто. Для опытного десятка это ещё не завод, но уже не пригонка по месту. Сергей Петрович, порядок, записанный вами у горна, выдержал и сборку. Стало быть, держали не руки одного мастера, а мера».

Ниже подписи стояла вторая строка – корявая, вдавленная в бумагу с нажимом, каким пишут редко берущие перо:

«Затворы переставлял. Все сели. Напильник не брал. Кланяюсь. Дегтярёв».

Хабаров перечитал дважды. Вторую строку, дегтярёвскую, вдавленную в лист, он читал дольше первой: человек, который берёт перо раз в год, на пустое его не изводит. За окном валовой двор жил обыкновенным своим гулом, и где-то на дальней стене в этом гуле дышала третья печь – ровной серией, по малой садке через день. А тут тот же его счёт держал за сотни вёрст оружие Фёдорова: шесть затворов легли в чужие коробки без напильника. Метод ушёл из его рук и не пропал.

За лето и осень он привык считать один – для себя, для доски-молчуна. Теперь считали уже трое: он в Туле, Фёдоров с Дегтярёвым в Ораниенбауме, – и у всех сходилось на одном. Счёт стал общим. А у общего и нужного всегда сыщется хозяин помимо тебя. И охотник отнять.

Он сложил письмо и убрал во внутренний карман, к телу. Бумага была тонкая, легче пакета, в котором пришла.

До развода смены он прошёл закалочным пролётом. Третья брала малую садку через день, ровно, как заведённый ход; Сёмка вёл счёт у масляной ванны сам и в секундах уже не путался. То, что шесть дней назад было дерзостью, стало работой, какую не замечают, пока идёт. Счёт шёл без него.

Никифор нашёл его в конторе час спустя – пришёл сам, чего почти не делал, мял шапку у груди.

– Барин. Ты не серчай, что лезу не в своё. Аркадь Львовича с утра в округ звали. Вал к двадцать пятому числу недодал – сотни не достаёт против срока, может, и поболе.

– Знаю, Никифор.

– Так я к чему. Уголь-то мы с того горна под третью свели, твоей рукой в журнале писано. Вот сотни и нет. Спрашивают с Аркадь Львовича. – Старик помолчал, глядя в сторону, на свои клещи. – Он мужик прямой, доносить не станет, я его пятнадцать лет знаю. А что иные у весов вынюхивают – про то и говорю. Уголь тебе нынче на задний двор принимать. Сходи сам погляди за ихними гирями, по осени-то нас на них крепко обвесили.

Хабаров отложил наряд. Свешников был прав: вал просел, спросили с него. Всё сошлось, как тот считал у мёртвого устья, и платить выходило ему. Радость от шести затворов и спрос за недостающую сотню пришли одним днём.

– Схожу, – сказал он. – Гляну.

* * *

На заднем приёмном дворе пахло мёрзлой рогожей и конским потом. Предзимье прихватило колеи коркой, под навесом висел сизый пар от лошадей. Уголь свешивали на брюхановских весах; двор был его двадцать лет, приёмщик стоял свой, и возчики были его артели. Хабаров велел перевесить две первые меры при себе. Осенью здесь не тронули зыковскую сталь, зато держали весь её путь – очередь, бумагу, подводы, топливо. Металл шёл свой, а доказать, где именно ему сорвали дорогу, было нечем. Теперь уголь сошёлся ровно. Слишком ровно, как сходится у того, кто знает, что его проверят.

Кузьма Саввич Брюханов вышел из приёмной конторки под навесом сам, без шапки, грузный, в распахнутой шубе на лисе, и шёл, разводя руки ещё от порога, будто встречал родню с поезда.

– Сергей Петрович! Голубчик! Да что ж ты на морозе, у весов, как приказчик мой? – Он надвинулся, тёплый, пахнущий сдобой и табаком, и протянул руку. Ту самую, которой по осени, на разрыве, не подал, уходя. Теперь подал первым. – Дай погляжу на тебя. Весь завод твой дым видел, всю неделю. Высоко поднялся. Далеко тебя видать.

Руку Хабаров принял коротко, сухо.

– Доброго здоровья, Кузьма Саввич.

– Да пойдём в тепло, не у гирь же стоять. Чаю с морозу. – Брюханов уже разворачивал его к крыльцу ладонью между лопаток, бережно, будто заботясь, и говорить не переставал. – Уголь твой перевесят без нас, честь по чести, я нынче на весах сам блюду, при тебе-то. Идём, идём.

В конторке было натоплено до банного – после стылого двора в лицо дохнуло жаром. Изразцовая печь дышала ровным сытым теплом, не чета цеховым горнам. Стол был накрыт загодя: самовар уже пыхтел, мёд светился в сотах. Накрыто было и под него – это Хабаров отметил прежде, чем сел. Его ждали. Брюханов усадил гостя, налил сам, придвинул мёд ближе.

– Бери, бери, это с моих тульских пчёл, липовый, не лавочный. – Он сел напротив, грузно, и тяжёлая золотая цепь на животе легла в три ряда; пальцы сами пошли её перебирать, благодушно. – Ну, сказывай, как столица. К самому Маниковскому, говорят, свозили? Генерал-лейтенант, ГАУ – шутка ли. И печать тебе дал на контрольную партию. Я ведь, голубчик, за тебя рад, ей-богу рад. Прижился у нас, чужой, а вон куда взмыл.

Хабаров слушал ровно. Бомбомётный ряд провели через округ поверх его отказа, и Брюханов не потерял ни рубля. Теперь пришёл сам – с мёдом и первой протянутой рукой.

– Чем обязан, Кузьма Саввич?

– Да тем и обязан, что наш ты стал. Прислали со стороны, столичного, а ты у нас оброс. – Брюханов придвинулся, понизил голос до доверительного, тёплого. – Я к тебе по-доброму, Сергей Петрович. Слыхал я, округ тебя грызёт. Начёт висит, три тыщи с лишком – верно говорю? И дознание это, про мету твою, тянут, не закрывают; на той неделе, слыхал, и вновь зашевелили, протокол старый подняли – мнилось, спит дело, ан нет. И вал ваш ноябрьский недобрал – а кто его недобрал, голубчик? Ты ж и недобрал, своею рукой, уголь свёл, в журнале твоё перо. Аркадия Львовича нынче в округ за то таскали. – Он покачал головой, сокрушённо, ласково. – Завязали тебя со всех концов, голубчик. Молодой, высоко взлетел, а вокруг – сеть.

Хабаров молчал. Брюханов знал не только сумму начёта, но и что окружной протокол подняли на прошлой неделе, – прежде чем тот лёг на стол самому Хабарову. Сор из канцелярии тёк в эту тёплую контору так же ровно, как уголь на весы. Окружная канцелярия для Кузьмы Саввича стояла настежь.

– К чему вы это, Кузьма Саввич.

– А к тому, что распутать всё это – пустяк. Для своего человека пустяк. – Брюханов развёл медовыми руками. – Рука у меня есть, голубчик. И начёт твой растопить можно, чтоб сполз он с сукна у округа и не было его. И дознание отвести – шепнуть кому надо, оно само и заглохнет, мало ли их глохнет. И вал – да кто ж тебя за вал спросит, коли я слово дам, что недодачи не было, на декабрь, мол, переписали. Одно твоё слово, Сергей Петрович, – и завтра сукно чисто. Дышишь вольно.

Хабаров глядел на мёд в сотах, на золотую цепь, на сытый жар изразца. Одним словом Брюханов мог снять с него всё, что лежало под пресс-папье у округа. Хабаров видел это ясно, как размер в вилке.

Тем же словом перестали бы таскать в округ Свешникова за просевшую сотню. Своим да или нет Хабаров решал не за одного себя.

– А слово какое, Кузьма Саввич.

Брюханов потеплел ещё – будто только и ждал вопроса.

– Да малое слово, голубчик. Чтоб мы с тобой рука об руку. У тебя теперь печать, тебя к контрольным партиям посылают. А я вожу. Двадцать лет вожу – сталь, уголь, жесть, всё через мой двор. Так ты мерь, считай, охватывай на здоровье, а ставить дай мне. Казна платит, я ставлю, ты удостоверяешь. И друг дружке не мешаем: я в твой счёт не лезу, ты в мой подвоз. Где я вожу – там твоя мера моё благословляет, а не грызёт. По-свойски, по-божески. Для победы же, для отечества, Сергей Петрович! – последнее он сказал громко, с чувством, прижав ладонь к груди.

– А поток чей, Кузьма Саввич? – Где вы возите, там держите очередь, весы, подводы, уголь и бумагу. Стало быть, мне мерить лучшую сталь тогда, когда вы её довезёте и дадите ей огонь.

– Лучшая и будет, голубчик, добрая, уральская, путём. – Брюханов и не дрогнул, обрадовался даже. – Металл я не трону. Ты мерь строго, на то ты и приёмщик: сойдётся по мере – клейми, нет – заворачивай. А ход дай мне: подвода вовремя, вес честный, уголь под рукой, бумага без задержки. Прошу самой малости: чтоб возил и ставил я, свой, тутошний, кого двадцать лет знают. Только и всего.

Почти без вранья. Металл Брюханову незачем было менять: достаточно придержать лот у весов, снять с него подводы или уголь, запутать очередь и бумагу, а после продать своё же спасение. Приёмщик увидит только то, что добралось до контроля. Проверки по линии Маниковского затем и заводили: чтобы именованная партия шла одним прослеживаемым путём, а не жила милостью человека, державшего подвоз. Под брюхановской рукой новая проверка стала бы новой кормушкой.

– Нет, Кузьма Саввич.

Слово упало в тёплый воздух конторы и ничего в нём не сделало. Брюханов и бровью не повёл – то ли не услышал, то ли не поверил, что молодой человек при таком уме скажет этакую глупость.

– Ты пойми, что тебе дают, голубчик. – Он подался ближе, и голос пошёл сытый, мечтательный. – С моей рукой начёт растает, дознание заглохнет, а ты в Туле приёмщиком вековать не станешь: свезу в столицу, к большому делу. А не сговоримся – бумага уже, считай, писана. Просевший вал, начёт и мета легли в одну строку, к одному имени. Маниковский на Литейном большой, спору нет, а в столице и над Литейным сидят.

Он подлил гостю чаю, хотя чашка стояла нетронута, и добавил тем же ласковым голосом:

– Зыкова помнишь? Прямой был, как ты. Я ему худа не делал, пальцем не тронул – только руку снял. И где он нынче? Нету. Я, голубчик, никого не неволю. Руку даю или не даю. Тебе покуда даю. А без неё кто за тебя встанет – завод, округ, столица?

Хабаров глядел на нетронутый чай, на стянутую поверху плёнку. В натопленной комнате чашка всё равно стыла.

Хабаров встал. Жар изразца давил в спину, мёд блестел на блюде, и от всего тёплого, сытого, ласкового в этой комнате холодная его половина отступала, как отходят от чужого костра.

– Спасибо за чай, Кузьма Саввич. Уголь приму, сколько достанет по весу. Проверка казённая: казна определяет партию, казна ведёт её по журналу и мерит. Под вашу руку я её не отдам – ни вам, никому. Затем она и заведена.

С Брюханова сходило тепло. Осенью, на разрыве, он шумел и хлопнул дверью; теперь остался сидеть, грузный, и только глаза, маленькие, цепкие, на миг сделались трезвы и довольны.

– Ну вот и поговорили по-хорошему, голубчик. – Он даже привстал, проводить. – Я ж тебе предлагал по-доброму, по-свойски, ты слышал. Не захотел – твоя воля. Теперь и мне совесть чиста, и людям скажу: звал я его по-божески, всё ему выложил. Сам отвернулся.

Он снял с полки берестяной туесок, тугой, тяжёлый от мёда, и сунул было гостю в руки.

– Возьми хоть мёду. Своим свезёшь – мальчонке тому, что часы твои у печи носит. Дитю за что мой холод. Не побрезгуй хоть этим, коли рукой моей побрезговал.

– Благодарю. Не возьму.

Туесок остался в протянутых медовых руках. Брюханов и на это не обиделся, поставил его бережно на лавку у двери, будто гость ещё за ним воротится.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю