444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Северцев » Калибр (СИ) » Текст книги (страница 12)
Калибр (СИ)
  • Текст добавлен: 30 августа 2026, 15:00

Текст книги "Калибр (СИ)"


Автор книги: Андрей Северцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)

– Ступай, Сергей Петрович. Уголь прими. Бог тебе судья.

«Бог тебе судья» он уже слышал от него – тогда это было сказано в сердцах. Теперь – спокойно, сыто, и оттого тяжелее.

* * *

На крыльце в лицо ударило стылым, и банное тепло конторы сошло с него разом. Хабаров постоял на ступенях, привыкая к холоду, глядя, как пар изо рта таял и пропадал. За спиной осталась натопленная контора с её чужим теплом; впереди синел двор. Короткий день предзимья сваливался в сумерки скоро. У крыльца конторки стояла запряжённая повозка – крытая, на хорошем ходу, коренник сытый, под суконной полостью. Брюхановский приказчик, тот самый, что неделю назад вертелся у валовых весов и записывал на бумажку, укладывал под облучок плоский кожаный портфель, обвязанный бечевой, и приторачивал поверх дорожный кошель. Закладывались не близко: кучер держал вожжи по-дорожному, и фонарь у повозки был зажжён засветло, как жгут перед дальней ездой, а не перед городской.

Хабаров прошёл мимо к платформе, к углю. Перевесил оставшиеся меры, нашёл на третьей недовес в полпуда, велел брюхановскому приёмщику исправить и дождался, пока исправят. Руки делали своё, ровно, и счёт по углю сходился.

А та половина, что счёта по углю не вела, складывала иное. В плоском портфеле под облучком лежала, надо думать, бумага по всей форме. Не жалоба и не донос – те к ночному поезду в кожаном портфеле не ездят. Недостача по валу, начёт, дело о мете – три старые строки свели под один заголовок. Этого было достаточно, чтобы просить перевода подпоручика Хабарова от тульской приёмки. Имени Брюханова под тем представлением не стояло. Кузьма Саввич и пера не обмакивал.

Повозка тронулась, выехала в воротную тьму; фонарь качнулся и пошёл, ныряя на мёрзлых колеях, к реке, к станции. Хабаров стоял у остывших весов, пока огонь не пропал за поворотом. На груди, у самого тела, грело фёдоровское письмо – его счёт, ушедший к своим за сотни вёрст и там оставшийся жить. А по тёмной колее к ночному поезду катилась и другая бумага – та, что он подписал одним своим словом.

Глава 19
«Стекло»

За ночь лёг первый прочный снег, и двор, что ещё на той неделе чернел мёрзлой грязью, к утру выбелило ровно, без проталин. Хабаров шёл к своей конторе по нетронутому, и под сапогами поскрипывало по-зимнему сухо. Декабрь встал разом, как встаёт он в средней полосе: вчера предзимье, сегодня зима, и больше ничего не будет до апреля.

Пакет из Главного артиллерийского управления лежал на столе поверх сводки. Конверт казённый, сургуч цел, и рассыльный, подавший его, держался иначе, чем с обычной казёнщиной, – постоял, не уходя, будто знал цену бумаги.

Хабаров сломал сургуч. Предписание было короткое и шло по той же линии, что ноябрьская проверка, – по линии, на верху которой сидел в Петрограде генерал-лейтенант Маниковский. В Тулу передавали забракованные артиллерийские панорамы с исправной механикой и образцы стекла. Хабарову поручалось осмотреть поступившую партию, организовать сортировку оптического брака, представить заключение и первую сотню восстановленных панорам. Не всё прицельное дело – один конкретный узел, по которому на фронте уже слепли батареи. Найти, где рвётся. Доложить.

Он перечитал и поймал себя на том, что дышит ровнее, чем минуту назад. На Литейном вспомнили его счёт. Не чин, не новая должность – ещё одна трудная работа, на которой останутся числа. За именем генерал-лейтенанта, что подписал предписание, стояла его, Маниковского, давняя война за казённое против барыша. Но это после. Сейчас на стол ему положили узел, какого до него в Туле не разбирал никто.

С минуту он дал этому теплу постоять. По собственной выучке – сперва пусть посветит, цену сочтём после.

Цена легла следом, и легла раньше, чем он отложил лист.

Внизу, отдельной припиской канцелярским почерком, стояло, что прицельное дело по Тульскому округу надлежит вести «под наблюдением окружного артиллерийского управления, по установленной форме отчётности». Строчка была гладкая, книжная, и за нею не стояло имени. Имя и не требовалось. Дело ещё не начато, ни одной годной панорамы не собрано. А форма надзора над ним уже расписана и кому-то отдана. С методом было так же – только метод он сперва выковал, а хозяин ему сыскался после. Тут хозяин поспевал раньше самого дела.

Двор за окном гудел глуше обычного – снег съедал звук. Третья печь на дальней стене шла своим ходом; Сёмка вёл её сам: садку клал по часам, остывание – по записи, и записи сходились. У парнишки на гайтане под рубахой висели теперь отцовские часы – те, что Хабаров отдал ему по осени насовсем; по ним он и держал калку, поглядывал на циферблат, как иной поп на требник. Хабаров задержался на нём взглядом дольше, чем на самой печи. Дело же, что легло ему нынче на стол, было не про сталь – про стекло, для которого эта печь не подходила.

Холодок по спине прошёл не от снега. Со станции, с той стороны, куда неделю назад ушла к ночному поезду крытая повозка с плоским портфелем. Слух о той бумаге уже завернул обратно в Тулу раньше её самой: военприёмщика-де думают перевесть, покуда не разобрались. Откуда он пошёл, Хабаров не знал.

И приписку, и слух Хабаров теперь сводил в одну графу, хотя доказательств не имел. Ещё по осени над его работой сошлись округ и Брюханов: одному нужен был порядок на бумаге, другому – поставка и барыш. Самого дела ещё не было, а распоряжаться им уже готовились с двух сторон. Предписание дало Хабарову работу и тем же листом поставило её под чужой надзор.

Он сложил лист по сгибу. Дело было настоящее, и взялся он за него из расчёта, а не из тепла: фронт слепнет, орудие без оптики не удержит направление. Если где и считать, то здесь.

Образцы пришли с дневным транспортом, в ящике с соломой: артиллерийские панорамы с исправной механикой, восемь штук, и при них – две стеклянные заготовки, глыбки сырого стекла, отдельно завёрнутые в ветошь. Сопроводительная говорила сухо: проверить оптическую часть, дать заключение.

Хабаров расчистил стол к окну, где света было больше, и послал за старым шлифовальщиком из инструментальной. Тот пришёл со своей лупой. В Туле старик числился отставным оружейным мастером; стекло много лет шлифовал прежде, при оптической мастерской Обуховского завода. Сел, не спрашивая, и взял первую глыбку двумя пальцами, за ребро.

На просвет стекло перестало быть просто стеклом. Поперёк глыбки шла полоса, чуть иная на цвет, чуть гуще; проведёшь перед оконным переплётом – и прямая рама за ней дрогнула, переломилась наискось и поехала.

– Свиль, – сказал старик. – В теле легла. Кругом не выведешь.

У края стояла цепочка пузырей, мелких, как икра, и рядом серое пятнышко.

– Пузырь. Камень от горшка. Это в битьё.

Вторая глыбка была чище телом, но дальняя рама за нею двоилась. Старик поворачивал стекло, щурился.

– Тут не жила. Напряжение. Студили скоро. Такое правильным отжигом иной раз укладывается.

Старик называл порок, Хабаров ставил номер и дальнейшую операцию: в битьё; в отжиг; под шлифовку; на поверку. Не «дрянь скопом», а порядок, по которому другой человек сможет повторить тот же отбор.

Панорамы подтвердили беды стекла. Хабаров навёл первую на чёрную скобу ворот – скоба разошлась надвое. Старик поглядел следом и коротко сказал: напряжение. Вторую тянуло радугой по краю. В третьей свиль лежала прямо в поле зрения. Они прошли все восемь одной целью и одним порядком. Направо легла одна. Налево – семь.

Цифра встала холодная: годна одна из восьми. Точка отсчёта. От неё Хабаров умел строить работу – только теперь строить приходилось не вокруг собственного знания о стекле, а вокруг руки мастера и ясной развилки брака.

По складской ведомости и справке ГАУ годного отечественного оптического стекла в снабжении ещё не было. Довоенный запас шёл из Германии, с йенских печей, а война отрезала канал. Французское и английское стекло до тульского склада не доходило. Мера отделила то, что можно попытаться спасти, от неисправимого, но нового материала она не дала.

* * *

К Свешникову он пошёл сам, через двор, в закалочный пролёт, по тому же скрипучему снегу. По осени они стояли с Свешниковым иначе: тогда за Хабаровым стояло временное предписание на контрольную партию, и завод был обязан дать печь, а Свешников уступал, упираясь, и уступил с достоинством. Бумага была у Хабарова. Теперь он шёл к Свешникову с пустыми руками – просить чужого ремесла там, где сам недавно распоряжался. Колесо повернулось чуть-чуть, ровно настолько, чтобы он чувствовал эту разницу с каждым шагом.

В пролёте стоял знакомый жар, и Никифор у крайней печи ловил глазом цвет в зеве: по соломенному, по вишнёвому, по тому, как шёл калильный цвет, знал, когда вынимать металл. Свешников был тут же, у конторки мастера, в своём форменном сюртуке.

– Аркадий Львович.

– Подпоручик. – Свешников смотрел поверх его плеча, в красный зев печи, долгим усталым взглядом. – С чем нынче? Опять у меня огонь возьмёте под свою бумагу?

Сказано было ровно, без злобы, но за ровностью лежало то, что лежать там имело полное право. Вал в ноябре просел, и не далее как на той неделе Свешникова с утра потребовали в округ – держать ответ. Он предупреждал: спросят именно с него.

– Под бумагу – нет, – сказал Хабаров. – Прошу совета. Ваше дело – печь и жар. Моего тут не хватает.

Свешников перевёл наконец взгляд на него.

– Излагайте.

Хабаров изложил коротко: восемь панорам, заключение шлифовальщика, одна условно годная, семь в брак; часть двоит от напряжения, к сроку требуется первая сотня, а печи в Туле есть.

Свешников слушал, не перебивая, и лицо его делалось всё суше.

– Печи в Туле есть, – повторил он, когда Хабаров закончил. – Мои печи. И они калят сталь. – Он качнул подбородком в сторону зева, где Никифор тянул из огня скобу клещами. – Вон цвет. Сергей Петрович, вы человек меры, я скажу вам мерой: сталь я грею до калки и студю по часам, и весь мой огонь – про твёрдость да про вязкость. А стекло варят. Это иной горн, иной жар, иной отжиг.

Свешников провёл ладонью по краю конторки, будто отделял одно ремесло от другого.

– Недели, не часы, и горшок особый, и песок особый, и зола, и догляд за варом такой, какого у меня в пролёте отродясь не было и не будет. Немцы то стекло сто лет варили, прежде чем оно у них пошло чистым. У них печь под это построена, и человек при ней всю жизнь стоит. У меня сталь.

Он сказал это без торжества, тяжело, как кладут на стол гирю, которую не сдвинуть.

– Приспособить нельзя? – Хабаров не отступал; инженер в нём не умел отступать перед «нельзя», пока не увидит, отчего нельзя. – Горн перебрать, отжиг растянуть. Не вечно же из Йены возить.

– Не вечно, – сказал Свешников. – Затеяли уже, слыхать, в столице варить своё, при казне, со всем учёным доглядом, не нам с вами чета. Второй год бьются. И покуда, сказывают, годного на палец не наварили: то горшок треснет, то жар упустят, то варка вся в брак. Учёные люди, печи особые, а стекло их пока в брак идёт. – Он перевёл усталый взгляд с зева на Хабарова. – Положим, и пойдёт у них. К теплу, к лету, может, и пойдёт. Только это там, и не скоро. А прицелы ваши нужны тут и нынче.

Он помолчал.

– Мерой стекла не сваришь. И печь моя его не даст. Хоть весь округ на меня нашлите.

Хабаров не уходил. В голове уже шла своя работа, та, что не умела стоять перед стеной, не ощупав её всю.

– Сварить – нет. А снять напряжение у тех, что мастер отделил? Он говорит: двоят от скорого остуда. Дать им долгий, медленный отжиг, не варить – доводить. Это ваша печь умеет?

Свешников помолчал, и впервые за весь разговор в его усталом лице шевельнулось не упрямство, а расчёт: он примеривал сказанное по своей части, честно.

– Которые двоят – тем, пожалуй, и помогу, – выговорил он медленно. – Медленный остуд я дам, это по мне; напряжение сниму. А дальше ваш старик поглядит, что осталось и можно ли снова под круг. – Он качнул подбородком на глыбки в руках у Хабарова. – Только гляньте сами, чего там больше. Что двоит – того малость. А свиль, пузырь, камень сидят в самом теле, их не я налил и не я выгоню: хоть год грей да студи, как легла жила наискось, так и ляжет. Может, прибавлю вам годных малую толику. А вам к сроку – сотню.

Никифор от печи, не оборачиваясь, пробасил:

– Жар да остуд я знаю, барин. Медленный дам, какой Аркадий Львович положит. А свиль из нутра выгнать – то не наше. То другие руки.

И кивнул – Свешникову, не Хабарову: своему.

Стена была честная – из вещества, не из вредности. Хабаров стоял перед нею и узнавал в ней себя получасовой давности, у окна с глыбкой: тот же тупик, только сказанный чужим голосом и от печи.

Свешников помолчал.

– А округ к новому-то делу уже руку тянет, – сказал он тише, ровнее прежнего. – Нынче с утра и до меня бумага дошла: оптическое, мол, принять под особый надзор, по установленной форме. Дела нет, стекла нет, ни одного прибора не собрано – а надзор уже есть, и форма для него отписана. – Складка у его рта стала горше. – У вас, Сергей Петрович, всё так выходит. Где затеется нужное, там поверх вас тотчас и сядут. Вы дело наверх тянете, а на вас за то – сверху садятся.

Этой осенью Хабаров сам пришёл к нему с предписанием и поставил печь под чужой счёт. Теперь Свешников видел, как уже над самим Хабаровым появляется такая же внешняя власть – бумага, надзор, решение, принятое без него. Ни мести, ни радости в его лице не было. Только тяжёлая правота человека, который однажды уже понял: с такой бумагой не спорят.

– Я вам не враг, подпоручик, – сказал он напоследок. – С отжигом помогу, как сказал. Но к вашему сроку и вашему делу меня не вяжите. У меня и без того есть, кому ответ держать. С меня по осени за вашу мету спросили. Хватит.

Он отвернулся к печи, к Никифору, к своему понятному жару, и тем закрыл разговор.

Назад через двор он шёл уже в ранних сумерках и встал у третьей печи.

Сёмка стоял спиной к нему, у печи, и Хабаров увидел вблизи то, чего от окна поутру не разглядел: форменная куртка висела на мальчишке мешком, на тонкой шее под гайтаном выступила жила, щёки запали. Голодный парнишка вёл взрослую печь – по часам, по записи, как поставлено, и вёл верно.

Хабаров двинулся было мимо. На столе ждало предписание, и мальчишкина худоба была не его забота и уж точно не про стекло.

Он дошёл до конторы. На полке стоял горшочек липового мёда – купил его на той неделе на рынке, дорого, себе к чаю. Хабаров поглядел на него. Постоял. И понёс назад, к печи.

Сунул мальчишке в руки, не глядя.

– На. Ешь.

Сёмка не кинулся. Поглядел на горшочек, на него, будто ждал, что отнимут или скажут – обознался. Потом обмакнул палец, тронул языком – и только тогда поверил, заторопился есть, забыв и печь, и часы, и самого подпоручика.

– Печь не упусти, – буркнул Хабаров и пошёл прочь, чтобы не видеть, как тот ест.

Срок он знал с утра. Теперь старую бумагу пришлось перечитать иначе.

Вернувшись к себе, Хабаров развернул предписание снова. Внизу, перед припиской про надзор, стояла дата, к которой надлежало представить заключение и первую сотню восстановленных панорам. Утром сотня была только числом. Теперь за ней стояли одна условно годная панорама из восьми, малая толика спасаемого стекла и печь, которая могла помочь лишь части брака.

Срок был назначен по фронтовой нужде, не по заводской возможности: где-то под Двинском артиллерия била по площадям, не видя, и панорам недоставало. Его клали с той стороны, от слепых батарей, твёрдо, цифрами, не спрашивая, хватит ли стекла с этой.

В ящике с соломой осталась последняя из присланных глыбок – та, что почище. Хабаров достал её и поднял к окну, в серый зимний свет. На дне ящика, под соломой, нашлась старая заводская бирка: готическая буква и при ней – «Jena». Йена. Германия. Стекло было из последнего довоенного привоза, из того, что отрезали; такого больше не придёт ни к сроку, ни после.

Он навёл глыбку на оконный переплёт. Сквозь немецкое стекло рама стояла прямо, чёткая до волоска, – вот как видит годное. Положил рядом вторую глыбку, забракованную, со свилью, и поднял обе. За немецким – ровный мир. За наличным рама дрогнула, переломилась наискось и поехала вбок, и сколько он ни поворачивал, свет в свили шёл не туда, куда смотрел глаз.

Он опустил обе стекляшки на стол, к утреннему предписанию. Чистая была одна, из-под бирки с готическим словом, и больше такой не привезут. Мутного сыщется сколько угодно, и всё оно врёт наискось. А сотня к сроку уже стояла в предписании цифрой. Ниже той же канцелярской рукой было обозначено, кому надзирать за всем делом, хотя первого годного русского стекла ещё не поступило на казённый склад.

Глава 20
«Шлиф»

После предварительного заключения округ прислал остаток задержанной партии: ещё двенадцать панорам с исправной механикой и два ящика снятых линз и старых заготовок. Вместе с первыми восемью стало двадцать корпусов. По складской ведомости в каждом браковали один основной оптический элемент; механика и остальные части были исправны. Новых панорам здесь не делали – пытались вернуть в строй эти двадцать. Снятых элементов и заготовок набралось больше сотни, но сколько среди них годных, никто не знал.

Глыбку старый шлифовальщик держал у самого окна и медленно поворачивал в косом свете. Хабаров стоял рядом с журналом.

Стекло двоило. Дальний переплёт рамы, пойманный сквозь него, расползался надвое и опять сходился, чуть поведи кистью.

– Напряжение, – сказал старик.

Хабаров поставил номер и отправил глыбку влево, в лоток на отжиг, где таких набралось уже с полсотни. В следующей через всё тело наискось шла жила свили; рама за ней ломалась и текла вбок.

– В битьё.

Так они работали третью неделю: мастер называл порок, Хабаров ставил номер, лоток и дальнейшую операцию. Варить стекло здесь не умели. Зато наличное можно было разобрать: порочное насквозь – в битьё, двоящее от напряжения – в печь. Чистое старик не пускал под круг по одному виду: искал бирку, сверял заготовку с тем элементом, который требовалось заменить. Безымянное откладывал отдельно.

Дряни было вдоволь, а спасаемого – мало. У стены росла горка битого; лоток годного полнился медленно. Из восьми стеклянных элементов в дело шёл едва один. Хабаров держал при себе не тайное знание мастера, а счёт партии: лишняя глыбка в битьё – недостающая панорама; лишняя в дело – брак на фронте.

В печь шли только те заготовки и снятые элементы, которые старик оставил под повторную шлифовку. На дальнем дворе их укладывали в закрытый железный ящик, пересыпали сухой золой, нагревали ступенями и студили вместе с печью несколько суток. Режим положил Свешников и занёс в печной журнал; Никифор держал жар и остуд. Свиль, пузырь и камень от этого не уходили, но напряжение в части заготовок снималось.

Двоящих в присланном была без малого половина, и за них стоило биться.

Партия с отжига вернулась сегодня утром, на розвальнях, переложенная соломой. Никифор принимал её у саней сам, заносил в пролёт по две-три, держа, как держат горячее, хотя стекло давно остыло.

– Вот эти, барин, отстоялись, – пробасил он, не оборачиваясь, по шагам узнав, кто подошёл. Поставил глыбку на свет, ребром к Хабарову. – Что от спеху водило, то улеглось. Гляди сам.

Хабаров взял, навёл на переплёт. Рама стояла прямо. Не текла, не расходилась, стояла чёткая, как за хорошим стеклом. Та самая глыбка в начале декабря двоила у него в руке так, что мутило глаз.

– Сколько из садки?

– Из той четырнадцать стоялых. Прочее как было. – Никифор качнул совком в сторону отброса. – Жила, она остудом не выходит. То другие руки, не печь.

Отлежавшееся стекло шло дальше, на шлифовку. В углу пролёта, у северного окна, где свет ровнее, сидел за станком старик. Старик сажал заготовку в оправку, пускал круг. Сначала шёл крупный наждак, потом мелкий; под конец – смоляной полировальник и красная кашица крокуса. Под его пальцами мутная поверхность понемногу возвращала свет. Чистое стекло слушалось руки. Свиль не слушалась: старик мог вывести поверхность гладко, но взгляд всё равно уводило вбок.

Каждую готовую линзу старик сам поднимал к свету; Хабаров смотрел следом и заносил номер. Из четырнадцати под шлифовкой легло хорошо девять; пять старик отложил молча – опытная рука сразу чуяла брак.

Одну из девяти он снял со шпинделя и подал Хабарову сам, держа за ребро, в двух пальцах, – боясь испачкать.

– Эта чистая, ваше благородие. Гляди, как переплёт держит. – Голос был тихий, шамкающий, без угодливости и без спеха. Старик повёл линзу перед рамой один раз и снова пустил круг.

Хабаров занёс номер в годное и спросил, думая уже о потолке, о сотне, о том, где взять вторую такую ладонь, когда своя дойдёт до края:

– Много таких рук на заводе?

Старик пожевал губами, прикинул не людей – годы.

– Рук много. Руку под стекло свести – годов десять. – Красная кашица крокуса ходила по вару под его ладонью, и в неё он и глядел, не на Хабарова. – Шлифовать здесь умею только я. А провести всю партию одним порядком – ты.

* * *

К сборке он шёл через двор, мимо третьей печи. Её вёл Сёмка – сам, уже месяц. Парнишка стоял у заслонки, склонив голову набок, и слушал печь, как слушают живое. Хабарова он встретил без робости – показал глазами на запись, прибитую к столбу: садка легла ровно, часы выдержаны, счёт сошёлся.

– Идёт, Сергей Петрович, – сказал он ломким, ещё не устоявшимся голосом, и в этом «идёт» было больше тихой хозяйской гордости, чем во всяком докладе.

– Идёт, – согласился Хабаров и пошёл дальше.

Сборка стояла в чистой каморе при конторе, где не держали ни масла, ни наждачной пыли. Работа тут шла иная, чем у печи и у круга: тихая, на просвет. Прежних комплектов не берегли: годные элементы переходили из корпуса в корпус, недостающее старик подбирал из двух ящиков. Он сажал прошедшие шлиф линзы по местам в оправу, протирал замшей, ставил тонкие нити перекрестия и выправлял их своей рукой. Хабаров принимал готовое: ловил блик от оконца – нет ли пылинки или волоса между стёкол, сверял номер корпуса с журналом, отмечал, какой элемент поставлен.

На станок панораму ставил мастер. Сперва сводил её с поверочной: уводил угломер и возвращал, пока нить снова не ложилась на ту же метку. Только после Хабаров проверял приёмкой: наводил на дальнюю цель, пристукивал костяшкой по оправе и станине – так, как тряхнёт на первом ухабе, – и смотрел снова. Сошла – назад мастеру. Удержала – в годное.

Цель облюбовали ещё в начале работы: труба котельной за валовым двором, верстах в полутора, тонкая, чёрная на белёсом небе, с железным навершием.

Первую панораму из образцов проверили в начале декабря и тогда же отложили: перекрестие двоилось и плыло, навершие расползалось серым мазком. Стекло стояло как есть, без отжига. Теперь мастер закончил очередную, а Хабаров припал к окуляру, поймал котельную в поле и проверил нити на цели.

Навершие стояло. Одно, чёткое до последней заклёпки на ободе, и нити легли на него без дрожи и без двоения. Хабаров стукнул по оправе, снова посмотрел. Не сошло. Взяло, отметил он про себя сухо, как отмечают сошедшийся счёт. Дело, что в начале декабря только двоило и плыло, пошло как надо.

Хабаров оторвался от окуляра. В каморе было холодно, пар шёл изо рта. На столе в ряд лежали готовые, принятые, переложенные ветошью; он сосчитал их глазом, не впервые за день: девятнадцать. Двадцатая ещё стояла на станке – поверочная, которую оставят при мастерской. К сроку предписание просило сотню. В начале декабря из первых восьми образцов чистое поле дала одна панорама, и та плыла; теперь отбор, отжиг, рука мастера и единая приёмка вернули в строй все двадцать исправных корпусов первой партии.

Эти девятнадцать поедут не на полку. Под Двинском орудия стояли за гребнем, и наводчикам нужно было удержать установку, которую передавал вынесенный вперёд наблюдатель, не выкатывая пушку под чужой огонь. Девятнадцать панорам – девятнадцать расчётов, которым не придётся для этого высовывать орудие. Хабаров уложил их сам, проложил ветошью и стружкой, заколотил ящик и надписал.

* * *

Всё, что уходило с завода, шло через задний приёмный двор: там стояли платформенные весы, там грузили на подводы, там в книгу вписывали вес и счёт мест, и оттуда уже везли на станцию.

Хабаров привёз свой ящик туда сам, на ручной тележке, не доверив возчику. За окнами недели повернуло на январь: отгремело Рождество, год сменился, пока стекло отстаивалось в печи, и мороз стоял теперь сухой, крепкий, с визгом под полозом.

Хозяином двора была не казна. У весов толклись брюхановские возчики, под навесом грелись у жаровни сменные, в крытой будке весовщик вёл книгу: что въехало, что выехало, сколько весит, за кем числится. Перед Хабаровым взвешивали чужой воз – патронные цинки под рогожей; весовщик качнул коромысло, скинул на счётах, бросил мелом число на боковину и махнул: проезжай. Без книги, без подписи мимо будки не проезжал никто, и казённый орёл на ящике тут не весил, пока вес не лёг в строку, а строку не заверили. Хабаров вкатил тележку в очередь и стал ждать, как ждали все.

Брюханов был на дворе, у весов, – грузный, широкий, занимавший место за двоих. Глаза, маленькие и цепкие, не отдыхали ни на миг: считали. Завидев тележку и на ней казённый ящик с орлом и хабаровской надписью, он пошёл навстречу, раскинув руки, будто к родне.

– Сергей Петрович! Голубчик! – Голос у него был громкий, на весь двор, и масленый, как всегда. – Это что же, поехало ваше стёклышко? Дошло дело до ума? Ну, дай вам бог, дай вам бог. Для победы ведь стараемся, для отечества, не для себя.

Он не ждал ответа – сыпал словами и за это время успел хлопнуть возчика по плечу, велев бережнее принимать ящик, сам качнул его на весах, прикинул ладонью. Цепкий взгляд скользнул по надписи и числу мест.

– Девятнадцать, стало быть. – Сказано было вскользь, между прибаутками, но цифру он снял с ящика мгновенно и в уме положил. – Девятнадцать труб в первой подаче. Малая толика, а почин. Большому делу почин.

Он отступил, заложил большие пальцы за жилет, нашёл тяжёлую часовую цепь и стал перебирать её звено за звеном, неспешно. Цепкие глаза оставили ящик и легли на Хабарова.

– Дело-то большое, Сергей Петрович, не по плечу одному человеку, хоть бы и такому золотому, как вы, – заговорил он мягче, доверительнее, придвинувшись. – Вы прикиньте сами, по-хозяйски. Отбор поставить, мастера свести, приёмку держать – это ваше, тут вам цены нет, тут вы голова. А возить? А поставку держать? А чтоб со станции вагон вовремя, чтоб солома, чтоб тара, чтоб бумага в округе в струнку? Это уж моё. У меня двор, у меня возчики, у меня и в округе всё схожено, не первый год. Снимите вы с себя эту тяготу, отдайте мне. Я вам прицельное дело так поставлю – повезу, припасу, в округе улажу, – а вы знай наводите. И поедет ваша сотня к сроку, и сверх сотни поедет.

Хабаров молчал, и Брюханов прочёл молчание по-своему – как щель, в которую пора вложить главное. Цепь в его пальцах замерла.

– Вы ведь стеклом сидите, голубчик. – Он придвинулся, понизил голос до доверительного. – Я знаю, не таитесь. Прислали вам ящик-другой, вы из него по зёрнышку выбираете, а ящик уж пустеет. А казённой присылки ждать – придёт раз в полгода, и опять дрянь. А у меня стёклышко сыщется. И в Москве у торговцев приборами свои люди, и рижские склады война растрясла – там довоенное с бирками по рукам ходит, я наперечёт помню. Навезу возами, выбирай не хочу. Вам бы порядок да приёмку, а сырьё уж моя печаль. С таким припасом вы и две сотни к сроку наведёте, и округ вам поклонится.

Вот оно и легло, ради чего заведена была вся речь про тару да возку. Хабаров считал и это, быстро, по выучке. Брюханов не врал: ходы у него были, и стекло он достанет там, где казна руками разведёт, в том и вся сила оборота. С его возами лоток не встанет на третьем дне; пойдёт сырьё – пойдёт и сотня, и срок закроется. Холодная половина видела это до цифры. И так же ясно видела другую, оборотную: стекло Брюханово, возка Брюханова, склад Брюханов, и не приёмщик станет решать, сколько наводить и когда, а тот, чьим стеклом наведено. Тара, наряд, округ – всё сходилось к нему. Останется приёмщику чистая камора и то стекло, которое привезут, – когда привезут и сколько привезут. Дело, едва встав на ноги, сменит хозяина тихо, через сырьё, без единой бумаги. Сотня поедет к сроку. И будет та сотня не его.

Он знал и ту цифру, какой Брюханов не называл. Видел уже, как этот человек берёт дело «себе на заботу»: как задушили механическую Зыкова, сняв подводы, кокс и заказы; как отдельный зыковский лот держали на весах, подводах и в бумаге, пока сорванный срок не лёг на Хабарова. Навезёт Брюханов стекла – а после раз недовезёт к нужному дню, и сорванный срок ляжет на приёмщика; и цену поставит, и цена пойдёт вверх, как идёт она у всякого, кто один держит кран. Это он считал тоже, и тут счёт сходился всего быстрее.

– Дело казённое, Кузьма Саввич, – сказал он ровно, как говорят старшему чужого ведомства. – Идёт через приёмку и через наряд. Возите вы и нынче, по своему подряду. А прицельное держать буду я, при заводе.

Брюханов не насупился и голоса не повысил. Он заулыбался шире прежнего, и цепь в пальцах пошла быстрее.

– При заводе. Ну-ну. – Он покивал благодушно, как кивают ребёнку на милую глупость. – Только завод-то, голубчик, под округом ходит, а округ над вашим прицельным уже надзор ставит, по форме. Бумага была, я слыхал. – Он наклонился ближе, и масло в голосе на миг отвердело. – А в округе кого слушают? Меня и слушают, я там двадцать лет вась-вась. Со мною оно вернее: округ вам не указ, я улажу. А порознь… – Он не договорил, развёл руками и опять заулыбался, хлопнул в ладоши, подзывая возчика. – Да что мы о худом! Поехало дело, и слава богу. Для победы ведь.

Хабаров стоял на морозе. Злости не было – был тот холодок, что пришёл ещё в декабре со стороны станции и с тех пор не уходил: слух, будто приёмщика думают перевести, пока наверху не разобрались с его осенними бумагами. Но про надзор и про округ Брюханов обронил так легко и так кстати, что было ясно одно: эту музыку он слышит лучше Хабарова и под неё уже пляшет.

И не давил больше, не торговался, – в том и был самый холод. Он мог ждать. Хабаров держал что мог: приёмку, наряд, своё «нет»; панорамы шли пока под казённой пломбой. Надолго ли, не он решал.

Возчики вынесли ящик, обложили соломой. Одна панорама не пошла в ящик – поверочная, по которой мастер правил, а Хабаров принимал остальные; её он вёз обратно к себе. Брюханов углядел её под ветошью и взял прежде, чем Хабаров успел придержать, – как берут с прилавка свой товар.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю