Текст книги "При свете Жуковского. Очерки истории русской литературы"
Автор книги: Андрей Немзер
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 52 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]
Е. Бернет (Александр Кириллович Жуковский; 1810–1864)
Велика радость поэту родиться с фамилией, котрая принадлежит общепризнанному сочинителю? Да к тому же еще и явно превосходящему новичка дарованием! Василий Андреевич Жуковский был на российском Парнасе значимой фигурой уже в 1810 году, когда в Пензе в семье небогатого (беспоместного) мелкого чиновника родился его однофамилец. Точнее, однофамилец того тихого дворянина, который одарил своим родовым прозванием незаконного сына Афанасия Бунина и турчанки Сальхи. Ну а в 1837 году ни о каких «двух Жуковских» тем более речи быть не могло. Потому отставной армейский ротмистр, недавно приступивший к службе в государственном казначействе, решил публиковать стихи под экзотическим псевдонимом. Вскоре красивое и непонятное имя – Е. Бернет – стало одним из самых громких в стихотворческой артели. Увы, совсем ненадолго.
Зачем к тебе влечет меня
Унылое воображенье,
Вливая в сердце сожаленье
И думы, полные огня?
К чему усилье языка
Напрасных ищет выражений?
Ты от меня так далека!
На что же слабая рука
Чертит твое изображенье?
Это не элегия, не признание, не мольба, посылаемая возлюбленной. Даль в цитированных стихах не пространственна. Это даль времени. Поэт держит возвышенную речь перед собственной героиней – знаменитой любовницей короля Людовика XIV Луизой Лавальер. Меж тем строки, вырванные из контекста, кажутся интимным обращением. Стирается грань между вымыслом и бытием, тем, что обретается под книжными переплетами и в навеянных словесностью мечтах, и тем, что окружает поэта наяву. Историческая поэма тает в мареве длиннейших лирических монологов.
Средневековая Германия («Елена»), Франция Короля-Солнце («Луиза Лавальер»), Сицилия неведомо каких, но уж точно не нынешних времен («Вечный жид») – вот фон поэм Бернета. Где-то далеко, где все не по-здешнему. Едва ли единственная допущенная в стихи конкретика растет из воспоминаний о русско-турецкой войне (1828–1829), в которой участвовал поручик Жуковский. Впрочем, экзотические турецко-молдавские легенды можно сочинять и не сражаясь. И Восток у Бернета в первую очередь вычитанный, а лишь во вторую – увиденный: гарем, одалиски, гяуры, паши, бунчуки, шальвары, ятаганы, страсти…
Бернет – поэт заведомо книжный. И в чтении не самый разборчивый. Конечно, приоритетные позиции в круге его чтения занимают Байрон и французские романтики, но и третьесортная беллетристика тоже без внимания не остается. Очень похоже, что трогательная история о чистой и прелестной возлюбленной Людовика XIV почерпнута прямиком из душеспасительного старинного романа, сочиненного славной госпожой Жанлис. Да не все ли равно, откуда пришла красивая и трогательная история? Захлебывающаяся поэтическая речь Бернета течет неостановимо, весомое мешается со случайным, изысканное с претенциозно пошлым, самовыражение с дежурными штампами. Громоздящиеся друг на друга яркие эпитеты не делают картину живой, но завораживают читателя, погружают его в состояние, похожее на сомнамбулический транс. Из льющихся строф Бернета трудно вырваться:
И с громом по огням валился
Рекою золота каскад;
И, далеко превысив ели,
Сапфирный водяной кристалл
Живой колонною стоял;
И рокотали, и шипели
Фонтаны; ветерки порой
Дробили их игривый строй
На брызги снеговой метели
И, радость разнося кругом,
В толпу метали жемчугом.
Это из той же «Луизы Лавальер», и надобно признать: подобного слияния огня, воды, света и снега, где и понять нельзя, что метафорично, а что конкретно, в русской поэзии раньше не было и, пожалуй, до блоковской «Снежной маски» не будет. Весь мир оборачивается зыбкостью наваждения, переливами манящей многоцветной тайны.
Пусть море в дни покоя, летом,
Сияет беспредельным светом,
Воздушной синевой сквозит:
Но для меня кристалл минутный,
На время ясный, вечно мутный,
Лица небес не отразит!
Что-то знакомое чувствуешь в этих звучных, играющих антитезами, перетеканием смыслов, самоупоенных строках. И не только в интонации, одновременно плавной и судорожной, но и в центральном мотиве – в этой воде, прикидывающейся зеркалом, бесконечно подвижной, прозрачной, влекущей в неведомую глубину. Поэма «Вечный жид» (цитата оттуда) опубликована в 1839 году. За девять лет до нее появились лермонтовские строки:
Я видал иногда, как ночная звезда
В зеркальном заливе блестит;
Как трепещет в струях, и серебряный прах
От нее рассыпаясь бежит.
Но поймать ты не льстись и ловить не берись:
Обманчивы луч и волна.
Бернета с Лермонтовым роднит многое: и тоска по особенному мерцающему миру, и ощущение иллюзорности всего окружающего, и внутренняя неотрывность автора от героев, и тяга к лирической поэме, и любовь к антитезам и многословным монологам, и странное соединение отделанного стиха с поражающими неловкостями. Только то, что у Лермонтова мы склонны не замечать, у Бернета бросается в глаза. Б. М. Эйхенбаум в свою пору точно констатировал: «Трагичны его (Лермонтова. – А. Н.) усилия разгорячить кровь русской поэзии, вывести ее из состояния пушкинского равновесия – природа сопротивляется ему, и тело превращается в мрамор». Это не только, а может быть, и не столько о Лермонтове. Это о кризисе русской поэзии 1830-х годов, из которого поэты выходили по-разному. Бернет не вышел. Даже скандальная слава Бенедиктова ему не досталась. За несколькими годами удач (1838–1840) последовало забвение. Глухое и прочное.
В 1843 году Бернет, угадывая новую моду, опубликовал поэму из современной жизни. «Чужая невеста» была писана октавами, автор стремился шутить, следовать – в меру собственного разумения – традиции «Домика в Коломне». Получилась, однако, несмотря на весь «деревенский юмор», роковая история, венчающаяся поединком ближайших друзей со смертельным исходом. Воистину прав был Бернет, несколькими годами прежде воскликнув: «О не желайте громких песен / От неизвестного певца!» И хороша поэма не попытками выдержать иронический тон, не «бытовыми подробностями», не страстями, сбивающимися на пародию, или пародиями, которые легко воспринять всерьез, а совсем другим – местами-временами вычурным, но увлекающим, а иногда по-настоящему грациозным стихом:
Октава, дочь морей лазурных, нежит
Младую грудь, как звучный плеск валов;
Пронзительный суровый свист и скрежет
Железных, бореальных языков
Смолкает в ней; ушей она не режет
Однообразной стукотнёю слов;
Живой каскад она, играя, мечет
Рифмический, волшебный чет и нечет.
«Рифмический, волшебный чет и нечет» – это настоящая жемчужина. И в рассеянном по старым журналам стиховом «мусоре» Бернета отнюдь не единственная. Все-таки не зря наш скромный сочинитель любил слово «жемчуг».
1985
Заметки о мистерии В. К. Кюхельбекера «Ижорский»
В наиболее авторитетном издании сочинений В. К. Кюхельбекера начало его работы над мистерией «Ижорский» датируется 1826 годом [53]53
Кюхельбекер В. К.Избр. произв.: В 2 т. М.; Л., 1967. Т. 2. С. 746 (комментарий Н. В. Королевой); ср.: «Ижорский» – программное произв<едение> К<юхельбекера> последекабрьского периода, его любимое детище. Замысел мистерии, возможно, восходит к 20-м гг. (следует понимать: первой половине 1820-х. – А. Н.), когда были написаны фрагменты незаверш<енной> поэмы о “бесе-человеке“ (“Меламегас”). (Этот черновой набросок был опубликован А. Архиповой; см.: «Русская литература». 1963. № 4. – А. Н.). Но окончат<ельное> воплощение сложилось в творч<еском> споре с “Евгением Онегиным” и “Героем нашего времени”». – Пульхритудова Е. М.Кюхельбекер Вильгельм Карлович // Русские писатели. 1800–1917. М., 1994. Т. 3. С. 257.
[Закрыть], что не может не вызывать весьма серьезных сомнений. Схваченный в Варшаве 19 января 1826 года, доставленный в Петербург 21 января, Кюхельбекер, как и прочие участники декабрьских возмущений и члены тайных обществ, находился под следствием и судом до июля; по оглашении приговора он отправлен в Кексгольмскую крепость (27 июля), где пробудет до 30 апреля 1827 (переведен в Шлиссельбург) [54]54
Декабристы. Биографический справочник. М., 1988. С. 95.
[Закрыть]. Ни в Кексгольме, ни в Шлиссельбурге поэт не имел возможности работать – ситуация изменилась лишь с переводом в Динабургскую крепость (октябрь 1827), когда Кюхельбекер получил неофициальное разрешение на литературные занятия [55]55
Письма Кюхельбекера из крепостей и ссылки (1829–1846) // Литературное наследство. М., 1954. Т. 59. Декабристы-литераторы. I. С. 396 (предисловие В. Н. Орлова); Мстиславская Е. П. Творческие рукописи Кюхельбекера // Государственная ордена Ленина Библиотека СССР имени Ленина. Записки отдела рукописей. М., 1975. Вып. 36. С. 14.
[Закрыть]. В додинабургский период заключения Кюхельбекер сочинял без бумаги и чернил, следовательно речь тут может идти лишь о сравнительно небольших лирических стихотворениях, а не о таком крупном и сложном полиметрическом опыте, каким является «Ижорский». Ни одно из додинабургских сочинений не досягнуло печати в 1827 – первой половине 1828 годов – ряд тюремных стихотворений появился только в альманахах Дельвига «Северные цветы <…> на 1829 год» (цензурное разрешение – 27 декабря 1828) и «Подснежник <…> на 1829 год» (цензурное разрешение – 9 февраля 1829). Скорее всего именно их Кюхельбекер называет «некоторыми безделками, сочиненными <…> в Шлиссельбурге» в «нелегальном» письме к Пушкину и Грибоедову от 10 июля 1828 [56]56
Переписка А. С. Пушкина: В 2 т. М., 1982. Т. 2. С. 239. Ср.: Орлов В. Н.В. К. Кюхельбекер в крепостях и в ссылке // Декабристы и их время. М.; Л., 1951. С. 39–40; Вацуро В. Э.«Северные цветы». История альманаха Дельвига – Пушкина. М., 1978. С. 139. Н. В. Королева, видимо, не доверяя письму Кюхельбекера, условно датирует опубликованные в альманахах Дельвига стихи 1828 и даже 1829 годами; см.: Кюхельбекер В. К. Т. 1. С. 212–221.
[Закрыть]. До Динабурга у Кюхельбекера нет контактов с внешним миром. Между тем отрывок из «Ижорского» появился в № 1 журнала «Сын отечества» за 1827 год. Это обстоятельство ясно указывает на додекабрьское происхождение хотя бы одного фрагмента «Ижорского» – вероятно, он находился в бумагах, оставшихся на квартире Н. И. Греча, с которым Кюхельбекер тесно контактировал в 1825 году [57]57
О сотрудничестве Кюхельбекера в изданиях Н. И. Греча и Ф. В. Булгарина см.: Азадовский М. К. Литературная деятельность Кюхельбекера накануне 14 декабря // Азадовский М. К. Страницы истории декабризма: В 2 кн. <Иркутск>, 1991. Кн. 1. С. 337.
[Закрыть]. Эти предположения подтверждает обнаруженная Е. П. Мстиславской рукопись с началом «Ижорского», которую исследовательница без аргументации датирует январем-мартом 1825 года [58]58
Мстиславская Е. П. С. 13.
[Закрыть](в это время Кюхельбекер находился в Закупе – смоленском имении старшей сестры, Ю. К. Глинка). Нам представляется, что в творческую историю «Ижорского» могут быть внесены некоторые уточнения [59]59
Речь идет о собственно сочинении мистерии, замысел (сюжетный, но не идеологический!) которой, кажется, сформировался еще раньше (см. ниже статью «О славной поэме, бесславной мистерии и достославном романе в стихах»). Что касается до дальнейшей работы над текстом «Ижорского», то, вероятно, она продолжилась после того, как родные, пользуясь расположением динабургского коменданта, сумели передать поэту начало его рукописи (или список с нее). О содержании Кюхельбекера в Динабурге, в частности, о его свидании с матерью (без официального дозволения) см. в указанных выше работах В. Н. Орлова.
[Закрыть].
В феврале 1827 года Н. М. Языков писал из Дерпта брату А. М. Языкову: «Видел ли ты в № 1 С<ына> О<течества> отрывок из драмматической поэмы Ижорской? Ведь, ето остаток после Кюхельб<екера>. Он мне читал его еще запрошлым летом: кончил ли? Любопытно, что вышло; он хотел сделать из него Фауста» [60]60
Языковский архив. Выпуск 1-й. Письма Н. М. Языкова к родным за дерптский период его жизни (1822–1829). СПб., 1913. С. 307.
[Закрыть]. Выражение «запрошлым летом» (особенно в сочетании с усилительным «еще») скорее всего указывает на лето 1824 года («это лето» – 1826 года, «прошлое» – 1825-го, «запрошлое» – 1824-го). В 1824 году по окончании университетского семестра Языков отправляется через Петербург и Москву (где об эту пору живет Кюхельбекер) в родную симбирскую губернию. Гораздо менее вероятно, что «запрошлым» Языков именует лето 1825 года: в таком случае встреча поэтов произошла во время короткого наезда Языкова в Петербург [61]61
7 июня 1825 года Языков из Дерпта заверял жившего в Петербурге брата: «Числа етак, например, 12 или 13 ты увидишь лице мое». 17 июля он пишет из Петербурга родным о «необходимости скорого возврата к месту моего назначения», а 26 июля помечено уже дерптское письмо к А. М. Языкову; см.: Языковский архив. С. 190, 191. Кюхельбекер переселился в Петербург в апреле 1825. 23 марта он писал В. Ф. Одоевскому из Закупа: «На Фоминой неделе я еду в С.-Петербург» – Русская старина. 1904. № 2. С. 379.
[Закрыть]. (В этом – для нас весьма сомнительном – случае подтверждение получает датировка Е. П. Мстиславской.)
Характерная для Языкова небрежность эпистолярного стиля не позволяет с точностью установить, что именно читал Кюхельбекер младшему знакомцу: только фрагмент, опубликованный в «Сыне Отечества», или также и другие эпизоды мистерии. Ясно, однако, что просто чтением дело не ограничилось – Кюхельбекер разъяснил свой замысел («сделать из него Фауста»), а Языков этим замыслом заинтересовался. Порукой тому более раннее письмо А. М. Языкову (20 сентября 1825), где вслед за ироническими предварительными суждениями о готовящейся к печати драматической шутке Кюхельбекера «Шекспировы духи» следует вопрос: «Не слыхать ли чего об русском Фаусте или о русских Фаустах?» [62]62
Языковский архив. С. 207.
[Закрыть]. Это беглое замечание, на наш взгляд, указывает на большую вероятность версии о знакомстве Языкова с текстом «Ижорского» в 1824 году. Если общение поэтов произошло петербургским летом 1825 года, то отделяет его от письма лишь два месяца – срок явно недостаточный для завершения масштабного замысла, о котором недавно узнал Языков.
Другим косвенным подтверждением версии о более раннем знакомстве Языкова с «Ижорским» служит упоминание о «русских Фаустах». Лето 1824 года – время работы над альманахом «Мнемозина», издававшимся совместно Кюхельбекером и кн. В. Ф. Одоевским. В сознании Языкова естественно сливались впечатления от мистерии («русский Фауст») и московских любомудров («русские Фаусты»), вне зависимости от того, общался ли он непосредственно с Одоевским или его информатором выступил Кюхельбекер. К лету 1825 года отношения Кюхельбекера и Одоевского существенно охладились [63]63
См.: Турьян М. А. «Странная моя судьба…» О жизни Владимира Федоровича Одоевского. М., 1991. С. 83–85.
[Закрыть]– языковское сближение в этом контексте предстает гораздо менее мотивированным.
В любом, однако, случае замысел «Ижорского» оказывается тесно связанным с творческими установками Кюхельбекера эпохи «Мнемозины». Заметим, что полемический азарт 1824 года, столь отчетливо сказавшийся в статьях «О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие» и «Разговор с Ф. В. Булгариным», к началу 1825 года («закупское уединение», во многом обусловленное затруднениями в издании «Мнемозины» и разногласиями с Одоевским) и тем более к лету 1825 года (сложности петербургского существования, компромисс с Гречем и Булгариным, новые интересы, обусловленные сближением с К. Ф. Рылеевым) явно ослабевал. Между тем первая часть «Ижорского» насыщена литературно-полемической проблематикой. Царь зла Бука корит своего приспешника Кикимору за вмешательство в литературные дела:
Ты англичан, ты немцев облетел,
Ты воротился с целою корзиной
Противных мне, неслыханных затей!
И что же? Русскую литературу,
Мою шутиху, смирненькую дуру,
Ты, ты заставил умничать, злодей!
Я дядьку дал ей, чинного француза;
Я няньку дал ей, – называлась Муза,
Да, Муза! – Им подчас давал щелчок
Кикимора; старушка, старичок
Сердились, но не ждали, не гадали
От детища ни горя, ни печали:
Оно их слушалось, под их гудок
Плясало по введенному порядку;
Вдруг няньку в шею, старику толчок,
Ногами топнуло и ну! Вприсядку [64]64
Кюхельбекер В. К.Т. 2. С. 288–289.
[Закрыть].
При понятной иронической перелицовке (место вдохновенного строителя новой русской литературы занял демонический персонаж) пассаж этот находит близкие параллели в известнейших местах статьи «О направлении нашей поэзии…»; ср.: «Будем благодарны Жуковскому, что он освободил нас из-под ига французской словесности и от управления нами по законам Лагарпова “Лицея” и Баттеева “Курса”; но не позволим ни ему, ни кому другому, если бы он владел и вдесятеро большим перед ним дарованием, наложить на нас оковы немецкого или английского владычества <…> Было время, когда у нас слепо припадали перед каждым французом, римлянином или греком, освященным приговором Лагарпова “Лицея”. Ныне благоговеют перед всяким немцем или англичанином…» [65]65
Кюхельбекер В. К.Путешествие. Дневник. Статьи. М., 1979. С. 457–458.
[Закрыть].
Начало монолога Ижорского «Плывет по небу ясная луна» (действие 1, явление 4) строится из набора тех самых элегических штампов, что высмеивались в программной статье «Мнемозины». Саламандр Знич обращается к Кикиморе, отданному в кабалу Ижорскому и заразившемуся его хандрой, со словами «Брат, славная тобой элегия пропета» [66]66
Кюхельбекер В. К. Т. 2. С. 294, 299.
[Закрыть]. Реплика Знича отмечена Ю. В. Манном среди других примеров иронической (на грани пародии) игры Кюхельбекера с элегическими и байроническими стилевыми штампами и мотивами. Ю. В. Манн справедливо связывает движение сюжета в двух первых частях мистерии (историю падения Ижорского) с движением стиля: от элегии к байронической поэме [67]67
Манн Ю. В.Поэтика русского романтизма. М., 1976. С. 358. Ср. в упомянутом выше монологе Ижорского реминисценции «Кавказского пленника».
[Закрыть]. На наш взгляд, это художественное решение прямо обусловлено теоретическими установками Кюхельбекера (ср. неожиданный для многих, но в сущности логичный антибайроновский выпад в статье «О направлении нашей поэзии…»).
На этом фоне весьма важным представляется свидетельство Языкова о том, что Ижорский и «Ижорский» (герой и произведение) изначально мыслились Кюхельбекером как русские аналоги Фауста и «Фауста». Хорошо известно позитивное отношение Кюхельбекера 1824 года к автору «Фауста»: в статье «О направлении нашей поэзии…» «великий Гете» был противопоставлен «недозревшему Шиллеру», в «Разговоре с Ф. В. Булгариным» эта антитеза была подробно аргументирована восторженной характеристикой творчества Гете [68]68
Кюхельбекер В. К. Путешествие. Дневник. Статьи. С. 458, 466.
[Закрыть]. В своей классической работе В. М. Жирмунский говорит о «небывалой для 20-х гг. осведомленности» Кюхельбекера в творчестве Гете [69]69
Жирмунский В. М. Избр. труды. Гете в русской литературе. Л., 1982. С. 122.
[Закрыть]. Казалось бы, именно гетеанство Кюхельбекера вело его к замыслу «русского Фауста». Однако дело обстояло сложнее – позднейшие негативные суждения о Гете в тюремном дневнике Кюхельбекера (отмечены Жирмунским [70]70
Там же. С. 122–123.
[Закрыть]) появились не случайно. Разумеется, мысль Кюхельбекера эволюционировала, но переход от гетепоклонничества к спору с великим учителем не был скачкообразным. Зерно полемики приметно уже в первой части мистерии.
В предисловии к изданию двух первых частей «Ижорского» (1835) Кюхельбекер противопоставит свою мистерию пьесам Шекспира и его последователей, Шиллера и Гете. «Наш «Ижорский» создан не по сим образцам, а более по примеру аллегорических игрищ Ганса Сакса, Братий страстей Господних (Freres de la Passion), английских менестрелей, немецких мейстерзингеров и, если угодно охотникам до имен более громких, Кальдероновых Sacramentales» [71]71
Кюхельбекер В. К. Т. 2. С. 747.
[Закрыть]. Средневековые ориентиры, явственно сказавшиеся в третьей части мистерии, были значимы уже в начале работы. «Русский Фауст» должен был не повторить, но оспорить «Фауста» немецкого, гетевского.
В «Ижорском» повелитель зла Бука не только клеймит новейшие («романтические», англо-германские) выверты русской литературы, которые стоят вывертов старых («классических», французских), но и высказывается о природе человека. С точки зрения Буки, опыты Кикиморы над российской словесностью стоят бесовских потуг завладеть душой Ижорского. В обоих случаях подданные владыки зла тратят силы попусту: ни литература, ни человек от бесовских сетей и так не ускользнут:
В этих словах без труда распознается негатив речи Господа о Фаусте в «Прологе на небесах»:
Wenn er mir jetzt auch nur verworren dient,
So werd ich ihn bald in die Klarheit fuhren.
Wies doch der Gartner, wenn das Baumchen grunt,
Das Blut und Frucht die kunft'gen Jahre zieren [73]73
Goethe J. W. Faust. Berlin und Weimar, 1975. S. 75. В переводе Б. Л. Пастернака: «Он служит мне, и это налицо, / И выбьется из мрака мне в угоду. / Когда садовник садит деревцо, / Плод загодя известен садоводу»; цит. по: Гете И. В.Собр. соч.: В 10 т. М., 1976. С. 17.
[Закрыть].
Если Господь уверен в конечном спасении Фауста, то Бука в конечной гибели русского Фауста. Кюхельбекер гораздо строже Гете относится к индивидуализму, последовательными стадиями которого он полагает гедонизм, связанный с просветительской традицией (Ижорский до начала действия), «элегическое» разочарование (пресыщенность Ижорского в первой части), байроническое своеволие, ведущее к преступлению [74]74
Ср. наброски предисловия к несостоявшемуся изданию полного (трехчастного) текста мистерии: Кюхельбекер В. К. Т. 2. С. 750.
[Закрыть].
Вероятно, первоначальный план мистерии предполагал гибель демонического героя. Намеком на такой исход может служить вторая песня ямщика (1 действие, 1 явление). Если его первую песню («Как из-за моря, из-за синего / Добрый молодец возвращается…») Ижорский распознает, заканчивает и отказывается принимать на свой счет («Я? Я не жду отца: давно уж мой старик / Покоится за Охтой на кладбище. / А мать, родя меня, / Терзаясь и стеня, / От сей земли ушла в бессменное жилище. / Я матери своей, приятель, не знавал, / На родине любовью не сгорал; / С невестой мы не расставались… / Не отгадаю я, / Чему веселые друзья, / Со мной бы встретясь, посмеялись» [75]75
Там же. С. 281.
[Закрыть]), то на вторую никак не реагирует. Ямщик обрывает ее после четырех строк, однако строки эти внимания стоят – в них четко обозначен один из популярнейших сюжетов романтической эпохи, «русалочий», восходящий к балладе Гете «Рыбак» [76]76
В стихотворении «Лес» (условно датируется рубежом 1810—1820-х годов) Кюхельбекер «склонял на русские нравы» другую балладу Гете о губительной любви темных сил к человеку, близко родственного «Рыбаку» «Лесного царя». См.: Там же. Т. 1. С. 122–123.
[Закрыть]:
Как молодчика взманила
Баба водяная.
Удалого потопила
Глубина речная.
Рискнем предположить, что вторая песня ямщика предсказывает финал истории Ижорского и развязку мистерии по первоначальному замыслу. Подтверждением тому служит метаописательный эпизод третьей части (действие 2, явление 2; работа над этим действием была завершена 23 февраля 1841 года, что отмечено в дневнике Кюхельбекера).
Ижорский, расслышавший тайный смысл песни гусляров о Блудном сыне и сказки Зосимы, уже близок к духовному возрождению. В это время Поэта посещает Кикимора, не оставивший своих забот о русской литературе. С точки зрения беса, грядущая – и соответствующая окончательному тексту мистерии – «позитивная» развязка скучна и не современна. «Ижорскому» Кикимора противопоставляет роман, в котором легко угадывается «Герой нашего времени» [77]77
Об отношении Кюхельбекера к Лермонтову см. статью А. Е. Ходорова: Лермонтовская энциклопедия. М., 1981. С. 238 (там же литература вопроса).
[Закрыть]. Затем он предлагает Поэту свой план:
Но – сделайте в развязке перемену:
Смешное ваше Отче согреших—
Не в нравах нынешних холодных и сухих
Ударьтесь в сладострастье.
Обратно в Петербург (нам это нипочем!)
Молодчика перенесем;
Там мы с Ундиною Невы его сведем…
Не бойтесь же! боязнь удел певцов бездарных.
При хоре роковом духов элементарных
(Тот хор напишите в стихах таких,
Чтоб ужас с негою сливался дико в них),
При полном месяце среди лазури ясной
В объятья девы вечно молодой,
Всегда причудливой, всегда прекрасной,
Однако без души живой,
Уже не находя ни в чем земном отрады,
С безумным хохотом бросается герой, —
И что же? – тело сладостной наяды
Вдруг тает и – становится рекой.
Он тонет… Будет с вас; а только будьте новы,
И прочь все предрассудки и оковы [78]78
Кюхельбекер В. К. Т. 2. С. 429.
[Закрыть].
План Кикиморы точно следует пророчеству второй песни ямщика; его «новое» оказывается на поверку кое-кем (но не Поэтом и стоящим за ним автором мистерии) забытым старым. Встречая в словесности второй половины 1830-х – начала 1840-х годов «повторения» своих давних, не всегда успевших воплотиться решений, Кюхельбекер испытывает одновременно чувство притяжения и отталкивания, в дневнике и письмах он часто напоминает и о своем приоритете, и об исчерпанности некогда привлекавших его художественных ходов, иной раз почти восхищаясь теми, кто сумел в дерзаниях пойти до конца. В первую очередь, это относится к Лермонтову.
Согласно позднему Кюхельбекеру эффектное наказание грешника упрочивает позиции сил зла (вспомним уверенность Буки в обреченности Ижорского и прочих Евиных детей). Живописание страстей, пороков и ими обусловленных гибельных финалов опять-таки оказывается на руку бесовскому племени (недаром все же Кикимора уделяет такое внимание проблемам эстетики и поэтики). Отсюда необходимость для Кюхельбекера радикальной перестройки первоначального плана мистерии.
1978, 1998