Текст книги "Сумасшедший шарманщик"
Автор книги: Андрей Седых
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
Яблоки
Незнакомый американец позвонил по телефону:
– Мистер Седых, я только что приехал из Франции и привез вам подарок.
Это было очень приятное вступление. Но природный скептицизм быстро взял верх и я подумал, что, конечно, это только вступление, – никакого подарка нет, и сейчас собеседник предложит застраховать мою жизнь или купить у него новый радиоаппарат, или что-либо в этом роде. На всякий случай, я осторожно осведомился:
– Ведь мы раньше никогда не встречались?
– Никогда.
– И вы привезли мне подарок?
– Привез… Подарок не совсем обычный: два яблока из вашего сада во Франции.
Позже все разъяснилось. Американец в Париже встретил наших друзей и соседей по даче – Мурзю и Зорю. И они уговорили его взять с собой в Нью-Йорк два яблока, сорванных в моем саду.
На следующий день я съездил к американцу получить этот чудесный подарок. И вот два больших, корявых и сморщенных яблока лежат на моем столе. Время от времени я взвешиваю их в руке, нюхаю, глажу, – они очень большие, кривобокие и, как полагается французским яблокам, с червоточинкой. В американских яблоках червячка не найдешь, – они красивы, все на одно лицо, одинакового размера, безупречно-щеголеватые, – стандартные, почти машинное производство. Американское дерево не позволяет себе никаких фантазий, – родит по установленному образцу то, что ему предписано, дает урожай по заранее заготовленному плану, – это уже не садоводство, а сплошная химия, и откуда здесь появиться червяку или кривобокому яблоку?
Я никогда не пробовал яблок из собственного сада. Лет пятнадцать назад, на берегу реки Уазы был куплен домик, за серый свой цвет названный «Мышкой». Вокруг домика был пустырь, заросший травой, – здесь я рассчитывал разбить сад и огород. Купчую мы подписывали торжественно, у нотариуса, и свидетелями были два французских усатых фермера, старики в черных костюмах, черных шляпах, с зонтиками, которые они крепко держали в руках. Когда все формальности были выполнены, новый помещик пригласил свидетелей в кафэ распить бутылку вина. Фермеры пили серьезно, сосредоточенно, отпив вино слегка задерживали его, прополаскивая рот как дегустаторы, и потом солидно вытирали рукой усы.
На следующий день оказалось, что продавец меня надул. Под тончайшим верхним слоем земли оказался сплошной железнодорожный шлак. Неделями шлак этот вывозили на грузовиках, и те же грузовики привозили свежий чернозем. Когда в ворота сада въехал сотый грузовик, я начал подумывать о том, что пора объявить банкротство и отказаться от карьеры землевладельца в департаменте Сены и Уазы.
Рабочие, вывозившие шлак и насыпавшие свежую землю, брались за лопаты, поплевывали на руки, пили белое вино и уверяли, что сад будет на подобие версальского, – только без фонтанов. Из версальского сада ничего не вышло, он остался только на бумаге. Знакомый садовод-пейзажист действительно нарисовал роскошную картинку, которая до сих пор у меня хранится среди других реликвий прошлого.
Осенью на «Мышку» пришел садовник Монгадон, выпил вина и сказал, что пора садить фруктовые деревья, – не то начнутся дожди, потом утренние заморозки и нужный момент будет пропущен. На деревья решено было денег не жалеть, – брать пятилетние, самые лучшие и самые дорогие сорта, и Монгадон резонно объяснил:
– Вы эти фрукты всю жизнь будете есть. Когда-нибудь получите большое удовольствие.
Должно быть, каким то внутренним взором провидца он уже видел мои два нью-йоркские яблока.
Мы выбрали пятнадцать деревьев с таким расчетом, чтобы уж, действительно, обеспечить себя фруктами на всю жизнь. Были тут яблони, груши, слива, персиковое дерево, черешни. В конечном счете, сад должен был превратиться в ботанический ноев ковчег. В последнюю минуту откуда то появились десятки кустов малины и крыжовника, которые за недостатком места пришлось затем изгнать на огород.
Монгадон целыми днями был навеселе, так как за каждую вырытую для дерева яму ему полагалась свежая бутылки. Рыл он один, но деревья мы садили вместе, т. е. я деликатно держал деревцо за ствол, пока он орудовал лопатой и при этом мрачно бормотал:
– Разве это навоз? До войны был настоящий навоз, а теперь и люди, и лошади, уже не те…
С появлением навозных куч жена не выходила больше в сад, уверяя, что я превратил его в какое то свалочное место. Я всегда считал, что ее увлечение французскими духами к добру не приведет.
В ноябре деревья были посажены, подпорки поставлены, дорожки проложены. Я гулял по этим дорожкам, выдергивал сорную траву и хозяйским глазом поглядывал на мои тощие деревца. Основания стволов мы окружили проволочной сеткой, чтобы защищать их от кроликов, великих любителей молодой древесной коры. Пока что, сад выглядел совсем не так, как на многокрасочном рисунке моего пейзажиста. Воткнутые в землю дреколья – подпорки были толще, чем деревья. Но воображение работало обратно пропорционально действительности и рисовало будущий таинственный сад, ковер под раскидистой яблоней, и лежащего на ковре в жаркие послеполуденные часы землевладельца и помещика из департамента Сены и Уазы.
Не знаю, что испытывали в таких случаях другие, но мне тогда казалось, что моими пятнадцатью деревцами я украсил чуть ли не всю Вселенную, и что вообще жизнь прожита не даром: меня уже не будет, а тополь в глубине сада и плакучая ива по– прежнему будут зацветать ранней весной. Это, конечно, лирика, поэзия, но садоводы меня поймут.
Когда начались дожди и туманы, мы малодушно сбежали в город, бросив сад на произвол судьбы. Жизнь в нем не прекращалась, – птицы выклевывали мои осенние насаждения, кролики забирались по ночам на огород, в поисках забытой головки капусты, кроты нагло перекапывали дорожки, не считаясь с планами и чертежами садовода-пейзажиста. Все это мы обнаружили много позже, весной, когда снова начали наведываться на «Мышку». Приезжали мы не часто, – была весна сорокового года, шла «гнилая война» и теперь уже было не до сельских радостей. А жаль, сад менялся с удивительной быстротой, зацветала густая, персидская сирень, в зарослях на соседнем пустыре запели по ночам соловьи, и все это как то не вязалось с воинскими эшелонами, проходившими мимо нашего дома на Север, в сторону еще далекого фронта.
Все же, в последний мой приезд на «Мышку» я увидел, как зацвели яблони и вишни. Долго я сидел па весеннем, уже горячем припеке, любуясь моим зеленеющим клочком земли. Вокруг была великая тишина и покой, Потом откуда то издали, со стороны железнодорожного полотна, донесся гул самолетов и показались две черные металлические птицы с крестами на крыльях. Что то поблизости грохнуло, стекла в доме зазвенели, потом раздался другой удар, третий, и я счел благоразумным скатиться кубарем в подвал. Немцы сбросили бомбы на линию Париж-Бомон и улетели. Мне в моем великом озлоблении казалось, что целились они только в «Мышку» и лишь чудом ее не уничтожили.
Через час я запер дом и вышел на дорогу. С севера, в сторону Парижа, уже тянулись бесконечные обозы с беженцами. Тяжело и осторожно ступали бельгийские битюги, запряженные в колымаги. Рядом, в голову с лошадьми, шли молчаливые крестьяне. На возах, на беженском скарбе, сидели женщины, с высохшими каменными лицами и плакавшие дети.
Я в последний раз взглянул на мой серый домик, на яблони, усыпанные белым цветом, и пошел своей дорогой.
Это было много лет назад.
Потом мне писали в Нью-Йорк, что «Мышку» разграбили. Во время войны в ней жили два немецких офицера. Уезжая, они вывезли все, и с немецкой аккуратностью вывинтили даже медные краны. Оставили они в подвале только груду черных деревянных крестов, которые предназначались для могил немецких солдат, убитых в бою при переправе через Уазу.
И еще мне писали, что крыша на «Мышке», пробитая шрапнелью, дала течь, а сад зарос кустарником и травами в человеческий рост и превратился в джунгли. Но деревья окрепли, буйно разрослись за эти годы и стали давать урожай, – этим летом были чудесные черешни и персики. И я радовался. Иногда думал о Монгадоне, вспоминая, что у меня всю жизнь будут фрукты из собственного сада.
В общем, жалеть не приходится. В особенности после того, как я получил мои два яблока.
Они лежали несколько дней на почетном месте. Потом, когда яблоки начали перезревать, я почувствовал себя в роли Авраама перед закланием Исаака.
Но что же можно было предпринять для их спасения?
Яблоки были сфотографированы, – так сказать в качестве вещественного доказательства.
А затем мы их съели.
Очень прошу не смеяться и помнить, что мы, садоводы, народ сентиментальный и до крайности самолюбивый: эти кривобокие, неказистые яблоки с червоточиной показались мне самыми вкусными, самыми нежными и ароматными яблоками в мире.
2. Американские рассказы
Рояль
Рояль стоил посреди магазина, как на концертной эстраде, и великолепном и торжественном одиночестве. В магазине были и другие инструменты, но они скромно ютились по углам, явно сознавая свое ничтожество. Это были плохенькие пианино, на которых упражнялись поколения юных талантов. Приводя их в порядок, настройщики, по натуре склонные к пессимизму, только тяжко вздыхали. Юные таланты подрастали, бросали музыку, им больше не была нужна ни «Лунная Соната», ни шопеновские мазурки, и инструмент снова попадал в музыкальный магазин. Его чинили, заменяли молоточки и струны, настраивали, полировали, и снова, – на очень короткое время, – пианино выглядело прилично и могло соблазнить кандидатов в музыкальные гении, располагавших пока очень ограниченными средствами.
Но рояль, стоявший посреди магазина, был совсем иной, аристократической породы. Можно было бы написать целую книгу о том, как его создавали, как в течение нескольких лет сушили драгоценное дерево, как лучшие и искуснейшие мастера Стайнвея трудились над полировкой, каким испытаниям подвергались струны и клавиши, прежде чем было признано, что инструмент этот может просуществовать долгие годы.
И каждый день один артист-бедняк останавливался у витрины и смотрел на рояль. Он был пианист, только недавно приехал в Америку – без денег, без определенных планов, с тайной надеждой на то, что произойдет чудо. Америка сейчас единственная страна в мире, где иногда еще случаются чудеса.
Но чуда не произошло. Началась беготня по дешевым урокам, беспорядочная и утомительная нью-йоркская жизнь. Удалось достать квартирку,—то что называется в Нью-Йорке полторы комнаты, и взять напрокат пианино, неуклюжий, черный ящик, чем то напоминавший гроб, в котором особенно плохо звучали басы. Вид этого пианино нагонял на артиста тоску, и знакомые, поглядев на инструмент, почему то начинали рассказывать, как до войны в Нью-Йорке люди бросали ненужное им пианино при переезде на новую квартиру, или оставляли его прямо на тротуаре на произвол судьбы. А теперь на этом пианино нужно было работать, просиживать за ним по несколько часов в день, и эти часы всегда были мучением. Ничего путного из работы на таком инструменте не получалось. Было больно и стыдно.
Иногда по вечерам он отправлялся в концерт и слушал пианистов, имена которых уже были окружены легендой. У них было все: слава, успех, контракты, импрессарио. Они не бегали по грошевым урокам, месяцами готовили программу, могли работать спокойно, а все остальное зависело от степени талантливости артиста и от случайного пищеварения в вечер концерта музыкального критика «Таймза». Так, по крайней мере, думал пианист, возвращаясь ночью в свои полторы комнаты. На Бродвее дул в лицо холодный ветер, засыпал глаза сухой пылью. Он дул, как всегда бывает в Нью-Йорке, сразу со всех сторон, и пианист вспоминал стихи Блока.
Ветер, ветер
На всем Божьем свете.
Я забыл сказать, что пианист этот был – русский.
* * *
Часы на Коломбус Серкл показывали без двадцати десять. До начала урока оставалось еще много времени. Он пересек площадь, посреди которой, на колонне, одиноко замерзал Колумб, вышел на 57 улицу и увидел знакомый музыкальный магазин. Здесь можно было сделать остановку.
Рояль стоял посреди холла. Пианист закрыл глаза и вдруг отчетливо представил себе концертный зал, и этот рояль на эстраде, и то, как должна звучать на нем та самая фуга Баха, которой он откроет свой первый реситаль в Карнеги Холл. И, как сомнамбула, не зная, что с ним происходит, он толкнул дверь и вошел в магазин.
Внутри было тихо и пустынно. В этот ранний час в магазине не было еще ни покупателей, ни продавцов. Он сделал несколько неуверенных шагов и остановился перед раскрытым роялем, сверкавшим так, как будто к нему никогда не прикасалась человеческая рука. И вот рука легла на клавиши. Раздался первый звук, потом другой, и, уже не будучи в силах остановиться, он заиграл свою фугу, а потом перешел на сонату Бетховена. В сонате было одно место, которое ему никогда еще не удавалось, и вдруг это место зазвучало, и ему показалось, что стоявший в углу бронзовый бюст уродливого творца сонаты вдруг начал прислушиваться и сказал:
– Это очень хорошо… Вы отлично играете.
Сказал это не Бетховен, а старичок в черном костюме, с грустным лицом, вышедший из соседней комнаты.
Музыка оборвалась. Пианист встал и смущенно забормотал, – он хотел попробовать, ему так нужен хороший инструмент…
– Это очень хороший инструмент, – сказал старичок с грустным лицом. – Прекрасный звук, певучий… И я буду рад, если он попадет в руки настоящего артиста. Знаете, я убежден, что каждый инструмент имеет свою душу, и этот же рояль под руками плохого музыканта будет звучать совсем иначе. Вот почему я всегда стараюсь отдавать мои инструмент!»! людям, этого заслуживающим. Я – плохой торговец, но…
Старик замолчал и внимательно посмотрел на пианиста.
– Конечно, у вас нет денег?
Это было очень обидно. Не следовало заходить в магазин. Но, в конце концов, ничего ужасного не произошло, рояль всегда пробуют, и он мог себе это позволить… Пианист ответил:
– У меня есть деньги. Очень немного.
– Это хорошо, – оживился продавец. – Инструмент стоит всего две тысячи долларов. Обычно мы получаем третью часть наличными, а остальную сумму вы можете выплатить в один или два года, по вашему усмотрению. Сколько бы вы могли сразу внести?
Пианист вынул бумажник, заглянул в него и сказал:
– Двадцать долларов. Да, у меня есть двадцать долларов.
Старичок удовлетворенно кивнул головой. Он, видимо, ничего другого и не ожидал и был бы даже разочарован, если бы молодой человек в дешевом пальто сразу вынул деньги и заплатил за инструмент. За долголетнюю свою жизнь он научился почти безошибочно распознавать клиентов и убедился, что легче всего рояль купить тем, кто не собираются на нем играть. Правило подтвердилось и на этот раз с математической точностью. Он был очень доволен своей теорией.
– Если бы на вашем месте сидел господин в дорогом пестром галстуке, раскрашенном от руки, или дама в норковом манто с орхидеями, – сказал он, – я вряд ли уступил бы им хоть один доллар. Но в вас я чувствую музыканта, и вам нужен рояль. Я слышал, как вы играете и хочу, чтобы вы имели этот инструмент. Погодите минуту…
Старик вышел, потом вернулся с какой-то книгой в коленкоровом переплете, заглянул в нее, покачал головой и погрузился в сложные расчеты. Было очень тихо. «Если сейчас растворится дверь, подумал пианист, и войдет какой-нибудь покупатель, я никогда не получу рояля».
Но дверь не растворилась и никто не вошел. Старик оторвался от своих расчетов:
– Этот рояль стоит две тысячи долларов. Но я ничего не собираюсь на вас заработать. Лучше заработать на даме с орхидеями, для которой рояль является просто мебелью в гостиной. Я подсчитал: он стоит мне тысячу триста шестьдесят долларов… Вы должны внести наличными только триста шестьдесят долларов. Оставшуюся тысячу вы будете выплачивать постепенно, когда сможете. Если вам рояль действительно нравится – он ваш.
Пианист сказал, что владелец магазина, вероятно, плохо понял. У него нет пока счета в банке и нет чековой книжки. Все его состояние это – двадцать долларов. Он совсем недавно приехал из Европы, даст пятидолларовые уроки и как раз сейчас ему нужно торопиться к ученику. Но он постарается достать.
– Значит, вы внесете в виде задатка двадцать долларов, а остальные деньги, скажем, через три дни… Согласны?
Пианист вынул из бумажника последние двадцать долларов, положил их на стол и вышел, забыв попрощаться. Он очень боялся опоздать на урок.
– А расписка? – крикнул вдогонку продавец.
Но он уже шел по улице, задыхаясь, – не то от быстрого шага, не то от чего то большего, что ужасно теснило его грудь.
* * *
И все же, на урок он опоздал.
Миссис Джонсон встретила преподавателя приветливо, но сказала, что урок нужно кончить во время: Джордж в двенадцать часов уезжает с ней за город. В следующий раз можно будет наверстать потерянное время. Это было очень неприятно, и пианист пробормотал, что покупал Стайнвей, он даже почти купил его.
Миссис Джонсон обрадовалась. Она была очень восторженной женщиной и напускной холодок сразу исчез: Бог с ними, с этими пятнадцатью потерянными минутами. Но рояль! Она знала, что этот чудаковатый русский пианист, так плохо говорящий по-английски, не мог купить себе даже приличной шляпы. Втайне она считала, что все русские, да еще музыканты, немного сумасшедшие, хотя и очень милые люди… Так, все-таки, что за инструмент он купил?
Пришлось рассказать. Теперь для урока оставалось всего сорок минут. Следовало начать.
– Погодите, – сказала миссис Джонсон. – Откуда же вы рассчитываете достать эти триста сорок долларов за три дня? Кто-нибудь может дать взаймы?
Пианист удивленно взглянул на нее:
– Взаймы? Я нигде не достану и не собираюсь искать… Но, видите ли, эти три дня я буду чувствовать себя собственником Стайнвея.
Джордж сел за рояль.
– Ну, давайте. Вот с этого места: играйте ровно и ритмично.
Урок начался.
* * *
Следующий урок назначили на четверг, через три дня. Пианист распрощался, получил пять долларов и вышел на улицу. Он чувствовал себя очень счастливым и богатым: собственный Стайнвей и еще пять долларов в кармане! Правда, эти деньги следовало растянуть, но в ближайшие дни было еще несколько уроков и жизнь, в общем, замечательная вещь. Кто это сказал, что в жизни нужно шагать с улыбкой?
В этот день пианист шагал с улыбкой. Дважды он даже поймал себя на том, что поправлял галстух, – признак самовлюбленности, – съел в угловой кафетерии дорогое пирожное с клубникой и сливками, а но возвращении домой весьма презрительно взглянул на черную «бандуру», стоявшую в углу, и с оттенком пренебрежительной наглости сказал что то об инструментах, которые нужно оставлять на тротуаре, на произвол судьбы.
На следующий день он дал два урока и ходил бодро, но уже без улыбки.
На третий день пианист стал мрачен. Жизнь не удалась и напрасно он приехал в Америку. Слишком здесь много знаменитостей, слишком трудно сделать карьеру без менаджера, а менаджера нельзя получить без денег. «В Карнеги Холл будут выступать другие, думал он, и на Стайнвеях будут играть другие, более талантливые и счастливые музыканты, а он обойдется с «бандурой», – по Сеньке и шапка… И, как на зло, тут еще этот урок с Джорджем. Мальчик хороший, но мамаша, в общем, слишком любопытная и назойливая женщина. Конечно, ходит на дамские завтраки и рассказывает приятельницам о музыканте, который хотел купить Стайнвей за двадцать долларов. И не нужно сегодня идти по 57 улице и зря себя волновать. Или, посмотреть в последний раз?… Нет, Стайнвей стоит на своем месте. Значит, не продали. Да они и не имели права, раз взяли задаток. Вот он, старикан, внутри разгуливает. Симпатичный человек, душевный. Должно быть, огорчится, что я не куплю его рояль, а потом продаст этому самому господину с цветным галстухом… Собственно, приличие требует зайти и сказать, что я отказываюсь. Все-таки, он был любезен. Может быть, у него есть другие покупатели, и он ждет моего ответа…»
И пианист вошел, еще более смущенный, чем в первый раз. Старик обрадовался и сказал, что сегодня – прекрасный день, и что он рад видеть у себя артиста, – он даже не ожидал подобной аккуратности. Рояль может быть доставлен завтра утром, часам к девяти, – ему нужен только адрес. И он пришлет лучшего настройщика.
Затем наступила пауза. Пианист каким то деревянным голосом сказал:
– Я принес вам еще десять долларов.
– Десять долларов? – переспросил старичок. – Так, так… Значит, еще на три дня?
– У меня нет денег, но я достану. Не знаю еще как, но достану. Я уверен в этом.
– Я тоже уверен, —сказал торговец. Когда человек чего то очень хочет, он добивается своего.
Конечно, миссис Джонсон, сгорающая от любопытства и всегда вмешивающаяся в чужие дела, первым делом задала -ему вопрос о рояле. Достал он деньги?
– Нет… То есть, часть суммы.
– Сколько же вы внесли?
– Еще десять долларов.
Миссис Джонсон рассмеялась. Пианист подумал, что обижаться нечего, – откуда такой американке обладать тактом? В конце концов – наплевать, отыграл свое, поучил ее бездарного отпрыска, и – до свиданья!
До свиданья. До понедельника. Все это получается довольно глупо, и она права, когда смеется. Выбросил двадцать долларов, потом десять… Ребячество. Вместо того, чтобы купить себе новые башмаки или уплатить за квартиру. Нашелся еще один Горовиц!…
Много других, горьких и колючих слов, говорил он дома, лежа на продавленном диване, приобретенном по случаю в Армии Спасения.
– К этому дивану, к этой кривой этажерке, не хватает только концертного Стайнвея… Моцарта похоронили в братской могиле бедняков, Бетховен всю жизнь нуждался, Шопен не имел ничего, кроме долгом, а я не могу жить без Стайнвея!
В комнате было душно, какая-то пружина давила бок, и тяжелая, неуходящая тоска долго не отпускала и не давала заснуть.
Проснулся он рано утром. В дверь стучали. От мучительной ночи болела голова и он не сразу сообразил, что происходит. На пороге стояли трое, – рослые рабочие в тельниках, с какими то канатами в руках, и один из них, должно быть, старший, спросил:
– Куда ставить рояль? В угол, что ли?
– Какой рояль?
Перевозчик подозрительно посмотрел на пианиста, переспросил его имя и сказал, что они не могут терять время и должны втащить в квартиру инструмент, который он вчера купил.
– Я не купил инструмента.
Перевозчики переглянулись.
– Нужно позвонить в магазин, – сказал один. Может быть, мы ошиблись адресом.
Они позвонили. Адрес оказался правильным.
– Возьмите трубку, хозяин хочет с вами говорить.
Говорил старичок. Голос его звучал, как обычно, очень грустно. Он сказал, что очень рад и поздравляет, – миссис Джонсон заплатила все, и подписала все бумаги. Миссис Джонсон уверена, что преподаватель ее сына сделает большую карьеру.
Он добавил при этом, что Америка – страна больших возможностей для каждого человека, и что нужно только не упустить шанс, но пианист его не расслышал: рабочие уже поднимали рояль по лестнице.