355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Седых » Сумасшедший шарманщик » Текст книги (страница 6)
Сумасшедший шарманщик
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 21:20

Текст книги "Сумасшедший шарманщик"


Автор книги: Андрей Седых



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)

Некролог журналиста

В это утро боль в правом боку была особенно мучительная, – глухая, ноющая, непрестанно напоминавшая, что в сложном человеческом механизме какая-то его часть внезапно испортилась. Александр Иванович Чеботарев с отвращением принял еще одну пилюлю, но боль и после этого не исчезла. Лекарство уже не оказывало того успокаивающего действия, какое было в начале болезни. Хотелось прилечь, положить на бок горячую грелку, но в редакции не было ни дивана, ни грелки. Оставалось только одно: попытаться отвлечь свое внимание работой.

Раньше это иногда удавалось, но сегодня и работа как-то не налаживалась. Александр Иванович отослал срочный материал в типографию, кое-что подправил, кое-что сократил. Было несколько телефонных звонков и пришла посетительница, – немолодая уже артистка с обиженным лицом и сизыми, припудренными щеками. Артистка жеманилась и говорила, что скоро устроит свой вечер, а пока хотела бы поместить заметку. Журналист знал, что никакого вечера не будет, артистка готовилась к этому выступлению последние десять лет и все не решалась, и когда при встрече знакомые спрашивали, когда же ее услышат, она загадочно мерцала глазами и отвечала, что очень скоро, хотя, конечно, настоящее искусство теперь никому не нужно… Александр Иванович заметку, все-таки, взял и, сделав над собой некоторое усилие, пожелал успеха и даже сказал, что постарается прийти и послушать. В эту минуту он искренне и от всей души ненавидел представительницу подлинного искусства.

Потом у стола его появился другой посетитель, старичок с суздальским иконописным лицом, оказавшийся ревнителем церковного пения, а ревнителя сменил человек в черном вытертом пальто со слишком короткими рукавами, из которых высовывались обшлаги пиджака. Человек был с толстым, порыжевшим портфелем, раздутым от всяких набитых в него бумаг. Назвал он себя профессором и сказал, что третьего дня прибыл из Европы, счел своим долгом прийти представиться в редакцию газеты, которую всегда читал и весьма одобрял.

– Почему все они «прибывают», а не просто, как люди, приезжают? – с раздражением подумал журналист. – Еще один профессор. Покойный Милюков говорил, что в эмиграции только он один и остался приват-доцентом: все остальные незаметно превратились в профессоров. В портфеле, конечно, лежат мемуары, – так, примерно, фельетонов на сто. Хорошо еще, если пишет по-русски грамотно, а то ведь профессора из новых и этим похвастать не могут.

– Я вам принес рукопись, – мягко и слегка волнуясь, говорил посетитель. – Знаете, кое-что вспомнилось… Так сказать, на экране моей памяти. Может быть, вам подойдет, и вы сможете использовать, хотя бы отдельные главы?

После его ухода Чеботареву стало совсем скучно и он даже пожалел, что профессор откланялся так быстро. Боль постепенно усиливалась, становилась невыносимой, и Александр Иванович вдруг понял, что болен он тяжело и безнадежно, и что очень скоро и редакция, и совместная жизнь с женой, и все то, что составляет его нынешние интересы, все это для него кончится.

Сотрудники в редакции часто говорили между собой о смерти в том шутливо-пренебрежительном тоне, который доказывал, что умирать никто из них не собирался. Любили поговорить и о своих некрологах, – кто их будет писать, и кто скажет «прочувствованное слово» у гроба дорогого коллеги. Александр Иванович вдруг с удивлением поймал себя на том, что вопрос о некрологе и для него имеет некоторое значение. Главным образом, не хотелось, чтобы написал его один из редакционных пошляков. И, конечно, писать будут наскоро, самое главное не упомянут, а в конце обязательно скажут, что умер он как солдат на своем посту, или был последним из могикан.

Александр Иванович поморщился, словно ему пришлось проглотить противное лекарство, машинально взял чистый лист бумаги и написал сверху заголовок: «Скончался А. И. Чеботарев». Почти бессознательно он продолжал: «Вчера на своей квартире, после продолжительной болезни, скончался наш долголетний сотрудник Александр Иванович Чеботарев…»

Написав эту первую фразу он остановился и даже слегка улыбнулся: писать свой собственный некролог было легко и интересно. В жизни он составил множество некрологов, и так как писались они всегда в последнюю минуту, небрежно, приходилось прибегать к обычным в таких случаях шаблонным и готовым фразам: «Ничто не предвещало столь близкого конца… В лице его русская эмиграция теряет выдающегося журналиста…» Александр Иванович вдруг испытал чувство большой неловкости – русская эмиграция решительно ничего в его лице потерять не могла. В журналистическом деле, как и во всяком другом, незаменимых людей не было. Почему-то вспомнил он смерть Акакия Акакиевича… «на другой день уже на его месте сидел новый чиновник, гораздо выше ростом и выставлявший буквы уже не таким прямым почерком, а гораздо наклоннее и косее». Вот и вся разница. Другой человек будет писать все то, что писал он, по-прежнему будет изо дня в день выходить газета и все останется по старому, – только не будет больше его, Чеботарева.

Нет, написать следовало как-то совсем иначе. Очень спокойно, сухо, никакой лирики. И Александр Иванович начал писать медленно, с трудом подыскивая простые, нужные слова. Временами он останавливался и прислушивался к тому, что происходило внутри. Ему показалось, что боль начала стихать.

Некролог получался скупой на слова и очень точный. Он указал дату рождения, годы окончания университета и начала литературной работы. Перечислил названия газет, в которых сотрудничал, – о некоторых из них теперь он вспоминал с недоброжелательством или с чувством неловкости. Перечислил и названия написанных им книг и со злорадством подумал, что дорогие коллеги по редакции, вероятно, названия книг не вспомнили бы, – ради одного этого стоило самому позаботиться о некрологе.

Потом Чеботарев задумался. Журналистика, которой он занимался всю жизнь, была, конечно, профессией, способом существования, но это было и нечто большее: газетчики иронически называли это «служением человечеству».

– Очень большое слово—человечество, особенно в применении к газетам и к нашему брату, думал он. Однако, кое-что сделано. Мы – люди малых дел, а мир покоится именно на таких малых делах. Но что остается от всего этого?

В памяти Чеботарева начали возникать отдельные эпизоды его работы, – все интервью, которые он когда-то считал сенсационными, и о которых читатели забывали на следующий день после их опубликования, множество написанных им статей, давно превратившихся в архивную труху, и его книги, также теперь никому не нужные. Все это было не так важно. Вид собственных статей в газете давно уже перестал волновать Чеботарева, а книги становились чужими и ненужными в тот самый день, когда выходили в свет, – они больше ему не принадлежали.

– Может быть, главное в моей жизни заключалось не в писании, а в том, о чем и о ком я писал?

И Чеботарев начал вспоминать людей, о которых он писал. Приятнее всех были покойники: они никогда не возражали против содержания некрологов и не критиковали высокой оценки их полезной деятельности и часто выдуманных общественных заслуг. Юбиляры были также чем-то вроде покойников, с той только разницей, что им удавалось прочесть свои некрологи при жизни. Юбиляры за статьи обычно благодарили в шутливо-дружеском тоне и делали вид, что все чествование было для них приятной неожиданностью. Иногда, впрочем, в письмах их проскальзывала некоторая обида, – очевидно, кое-что в оценке необычайных заслуг было забыто.

Хуже всего было писать рецензии. Актрисы все обычно играли, как Комиссаржевская или Савина, певцы тембром голоса удивительно напоминали Шаляпина в молодости, а балерины были духовными наследницами Павловой. И это был тот хвалебный, твердо установленный минимум, который мог удовлетворить «служителей Искусства». Малейшая критика рассматривалось, как скрытое недоброжелательство – критик сразу становился в глазах артиста некомпетентным невеждой, о котором можно было говорить с нескрываемым презрением.

Чеботарев считался в редакции специалистом по благотворительным делам. Деньги, которые получались в ответ на его статьи, всегда шли на нужные, добрые дела, но с годами Чеботарев убедился в том, что в основе всех сборов лежит элемент случайный и даже в какой-то степени аморальный. Нуждающихся было много, но помогали почему-то тем, кто проявляли наибольшую настойчивость, умели о себе напомнить, во время написать жалостливое письмо, и это не всегда были самые нуждающиеся и самые почтенные люди. Александр Иванович знал, что идеальной системы благотворительности не существует, но почему-то в эту минуту ему вспомнился один случай. Из далекого беженского лагеря пришло письмо от группы инвалидов, у которых на семь человек было всего восемь ног. Письмо было жалостливое, до красочности неграмотное, его поместили, и люди начали посылать деньги. А потом, много позже, выяснилось, что безногие эти оказались ребятами ловкими и предприимчивыми, полученные посылки они сбывали другим лагерным сидельцам, устроили нечто вроде лавочки, а вырученные деньги пропивали.

– Нет, такие вещи неизбежны и из-за этого нельзя, конечно, перестать помогать.

Чеботарев знал и других людей, которым помогли вернуть здоровье, которых спасли от голодной жизни и от постыдной, унижающей нищеты. Это была одна из редких областей, где газетная работа приносила ему настоящее удовлетворение. А другие случаи? Много статей было написано в защиту невинно пострадавших. Все они были бесправные, затравленные люди, зря сидели по тюрьмам и некоторых из них удалось освободить. Ожидая освобождения или помощи, они плакали, умоляли, говорили, что никогда в жизни не забудут, что для них сделали, но выйдя из тюрьмы забывали очень быстро, а один из таких освобожденных, в конце концов, оказался предателем и темным человеком и при первом же удобном случае отплатил Чеботареву гадостью. Но это было почти нормально. Больные, спасенные хирургом, вряд ли вспоминают с благодарностью операцию, которая сохранила им жизнь, и каждый адвокат знает, что преступник, которого он избавил от виселицы, не заплатит гонорара за его выступление в суде.

– Вероятнее всего, и хирурги, и адвокаты, и журналисты, делают свое дело из какой-то профессиональной амбиции или, в лучшем случае, во имя собственного морального удовлетворения. И, конечно, не потому, что они отличаются какой-то особенной совестливостью или добротой, а потому, что человек, все-таки, должен помогать, когда это возможно, меньше всего рассчитывая на благодарность. Из всех понятий о человеческих чувствах благодарность, вероятно, самое ложное и фальшивое.

Ход мыслей Чеботарева прервал подошедший к столу пожилой человек, один из тех, кого в редакции называли «старыми колонистами». Был он коренастый, крепко слаженный, неторопливый в движениях и в речи, уверенный в себе и в своих правах. В Америку колонист приехал давно, совсем молодым белорусом, к американцам так и не пристал, но родной язык успел забыть довольно основательно.

Колонист тяжело вздохнул и протянул номер газеты, в котором несколько строк были тщательно обведены чернильным карандашом.

– Вы тут адвертайзмент пустили. Ивана Шило разыскивает его племянник Гаврила Громыко из села Дальние Камыши… Так вот Шило буду я!

– Садитесь, мы сейчас разыщем письмо вашего племянника.

Шило присел, и пока Чеботарев искал в папках нужное письмо, успел рассказать журналисту, что племянничек будет не его, а жены, и как она прочла утром в газете эту статейку, то есть адвертайзмент, так закричала и за сердце схватилась, – совсем, было, закалапсилась.

– А я ей говору: «Стало быть, твои родные не все вымерли. Донт вори, говору, мы теперь их зараз найдем!»

– Вот письмо. Читайте.

Иван Шило взял в руки открытку, пришедшую из какого-то лагеря в Германии. Письмо было налипши корявым почерком – Гаврила просил оказать милость и разыскать дядю и тетку, уехавших в Америку из села Дальние Камыши еще в десятом году. О семье и о судьбе своей ничего он не сообщил. Повертев письмо в руках, дядя Шило решительно сказал:

– Бог милости послал. Теперь пойду до лойера, пусть скажет, как выписать его до нас… Сколько, значит, вам за труды полагается?

Александр Иванович сказал, что за труды ничего не полагается, но колонист не поверил, – может, возьмет хоть «пару доляров» на сигару? Узнав, что сигар Чеботарев не курит, он протянул громадную, мозолистую лапу, много поработавшую на своем веку, обменялся крепким рукопожатием и ушел, сказан на прощание:

– Благодару вас!

Чеботарев посмотрел ему в спину и подумал, что этот минский мужик, болотный человек, ставший американцем, наверно порядочнее многих других людей, которых он знал, и которые считали, что деньги заменяют им ум, образование и хорошие манеры. «Этот, по крайней мере, искренне благодарен. Впрочем, за розыски близких все благодарны…» Чеботарев вспомнил, как рыдала однажды в редакции мать, разыскавшая через газету своего сына, —. она потеряла мальчика много лет назад во время войны. Его посадили в грузовой автомобиль с другими такими же несчастными, куда-то увезли, и это был конец,—неизвестность, долгие годы отчаяния и слез. Ее мальчик исчез, растворился среди миллионов бездомных людей, которых разогнала слепая судьба во все концы мира. Ей оставалось теперь только плакать, молиться и ждать. И она дождалась. Одна строчка в газете, и мать нашла сына, которого считала погибшим, и сын нашел мать.

Малые дела. Вдруг его охватила злоба. Всю жизнь он работал в газетах, которые читатель почему-то недолюбливал, над которыми считалось хорошим тоном подтрунивать, – такой устарелый и скучный материал, нечего читать, и так много опечаток! И люди, сами неспособные грамотно написать две фразы, смеялись над профессиональными журналистами, у которых так мало времени, чтобы работать, и у которых каждый человек, приходящий в редакцию, всегда может отнять еще частицу этого считанного по минутам времени своими личными делами и просьбами.

Должно быть, от этой внезапной злобы и огорчения боль в боку сразу усилилась и стала невыносимой.

Александр Иванович, теперь уже по привычке торопясь, дописывал свой собственный некролог. Он думал, что все это в конечном счете не так мрачно, – должно быть, виновата эта тупая боль. Были хорошие люди, интересные встречи, и если бы пришлось начать жизнь сначала, он все равно стал бы журналистом.

Последние фразы пошли ровные и спокойные. Некролог был такой, каким хотел его видеть Чеботарев: простым перечислением фактов и дат, без жалких, преувеличенных слов и надгробного рыдания.

Пять месяцев спустя некролог этот напечатали в газете, снабдив соответствующим предисловием о том, как покойный А. И. Чеботарев до конца был на славном посту газетчика и даже оставил редактору в запечатанном конверте свою биографию, составленную во время безнадежной болезни. Все было, как полагается в таких случаях: некролог, и клише, и порядочно траурных объявлений.

А на следующий день за столом Александра Ивановича уже сидел другой журналист, который выстукивал на машинке хронику, юбилейные статьи и прочувствованные некрологи.

3. Крымские рассказы

Мальчик Яша

Яша идет по улице, щурится от сумасшедшего весеннего солнца и осторожно обходит свежие лужи. В другое время было бы приятно пошлепать по грязи и лужам босыми ногами или пустить бумажные кораблики. Но сегодня – нельзя. Сегодня суббота, баловаться грех, и на Яше новенький матросский костюм с синим воротником, обшитым белой тесемкой, с двумя якорями по углам. Но самое важное, – это длинные брюки со складкой, совсем, как у взрослых. Костюмчик шил портной для штатских и военных, Кравец, – странный человек, почему то всегда сидевший на гладильном столе, ловко поджав под себя ноги.

Старик Кравец любил шить мальчикам на рост, так что из рукавов торчали наружу только кончики пальцев.

– Парижский фасон, – бормотал Кравец. – Последний крик столичной моды… Одного прикладу пошло на три рубля.

Кравец шил костюм долго, месяца два, – торопиться было некуда. Приходя на примерку, он сначала долго пил чай и жаловался на то, что приклад опять вздорожал, потом разворачивал кусок грубого коленкора, в который был завернут «костюмчик» и начинал творить: с остервенением вырывал какие-то наметанные белые нитки, с треском отпарывал воротник, вытаскивал изо рта булавки (а что, если он их случайно проглотит?) и, как Микеланджело, любующийся своей работой, отступал на два шага, жмурился от восторга и говорил:

– Жених. Ей Богу, совсем жених. Мадам, взгляните на эту работу и на этого мальчика. Не костюм, а взвейтесь соколы орлами! Чтобы ты мне был здоров!

Так вот, костюм этот был, наконец, готов. По случаю праздника Яше позволили его надеть.

– Погуляй по улице, – сказали Яше. – Не запачкайся, шмаровоз, и не вздумай играть в ашики с твоими босявками. Ты пойдешь с папой в синагогу.

И вот Яша гуляет по улице, стараясь не запачкаться и тщательно обходит свежие лужи. Вчера в городе было наводнение или, как говорят Яшины товарищи, потоп: все утро хлестал ливень, а потом дождевая вода хлынула с гор, затопила нижнюю часть города и на несколько часов превратила улицы в бурные потоки. Это было очень интересно. На Итальянской какой-то смельчак поплыл в плоскодонке, людей развозили по домам дрогали, накрывшие головы мокрыми мешками и даже лошадям вода подходила под самое брюхо.

Потом вдруг в клочьях разодранных облаков появилось солнце, засияла радуга, а еще через час вода стала уходить, оставив на мостовой и тротуарах толстый слой серой глины, пивные бутылки, пробки, солому и всякий мусор. В другое время Яша приступил бы к собиранию пробок, которые всегда могут пригодиться в хозяйстве мальчика, но сегодня – нельзя, мешает новенький матросский костюмчик. И, как на зло, никто не попадается навстречу, чтобы полюбоваться Яшиным великолепием.

Наконец, из-за угла выходит старуха Фейга, которая обходит еврейские дома и собирает копейки. Фейга останавливается, всматривается в мальчика своими Слезящимися, воспаленными глазами и всплескивает руками:

– Доброй субботы, Яшенька, – говорит она и мелко трясет косматой головой. – Ой, какой ты у меня сегодня нарядный! Толстым ты уже не будешь, так чтоб ты мне хоть был здоров!

«Что это они все заботятся о моем здоровье?», думает мальчик. И Кравец, и Фейга. А наша кухарка Христина говорит, что если я буду покупать на улице мороженное, сделанное из молока, в котором купали больных, то я наверно заболею…»

В это время на горизонте показался Андрюша Богатько с Карантиной слободки, чемпион игры в ашики и ужасный задирала. Чемпион шел налегке, босиком, с наслаждением выбирая места, где грязь была поглубже. Богатько сразу оценил новенький матросский костюмчик и с размаху влетел в лужу, чтобы забрызгать зазнавшегося франта. Брызги разлетелись во все стороны, но не попали в цель. Тогда Андрюшка скорчил рожу и скороговоркой сказал:

 
Яшка барашка
Красная рубашка,
Синие штаны —
Хуже сатаны!
 

В другое время этот оскорбительный личный выпад послужил бы сигналом к бою, но на этот раз Яша был настроен миролюбиво, да и драка означала бы испорченный костюм. Чтобы не прослыть трусом, Яша все же подошел вплотную к противнику, слегка толкнул его в грудь ладонью и сказал:

– А ну, тронь!

– А ну, тронь! – ответил Андрюша, и тоже слегка толкнул Яшу ладонью в грудь.

– А ну, не пихайся.

– Сдрейфил?

– Сам ты сдрейфил.

Так мальчики стояли и толкали друг друга до тех пор, пока Богатько вдруг не сменил гнев на милость.

– Пошли купаться, Яшка? Вода после потопа – ужас какая теплая. В купальнях Пиличева на доске написано девятнадцать градусов.

Яша с холодным достоинством отклонил предложение.

– А раньше?! Я занят. Иду в синагогу.

Слегка поколебался и, сбавив голос, немного извиняющимся тоном, добавил:

– …с папой.

Дескать, – ничего не поделаешь, приходится идти. И, не торопясь, как подобает человеку в длинных штанах, он двинулся к дому. Андрюша с независимым видом пошел в кильватере, время от времени поплевывая длинным плевком сквозь зубы и явно рассчитывая на какое-нибудь неожиданное событие.

– Яшка, – сказал он небрежно, – имею на обмен двадцать покрышек от «Месаксуди». Интересуюсь «Южными».

Двадцать покрышек от папиросных коробок «Месаксуди» были целым богатством, о котором Яша не мог и мечтать. Поэтому, чтобы не остаться в долгу и чем-нибудь щегольнуть перед приятелем, он сообщил, что у них в доме затоплен подвал и что погиб весь запас огурцов и кислой капусты в бочках.

– Нет? Побожись?

– Чтоб я так жил.

Больше не было сказано ни слова, но у мальчиков теперь появилась цель в жизни. Подвал – огромный, загадочный мир, в котором сложено столько сокровищ, какие то кадки, сундуки с тряпьем, сломанные стулья, пустые бутылки, – затопленный подвал нужно было обследовать. Во двор они проскользнули незаметно, так, чтобы вредная Христина их не заметила и не помешала бы игре. Ни пути разогнали компанию взволнованных, галдящих индюков, щелкнули по уху черного котенка, который умчался за помойку и, осторожно прокравшись вдоль стены, остановились перед входом в подвал.

Вниз, в таинственную подвальную глубину, вели десять крутых каменных ступенек. За ними открывался совершенно новый, привлекательный мир, – громадная лагуна зеленовато-грязной воды. Сквозь узкие окна на уровне земли струилось солнце и там, куда падали солнечные лучи, вода казалась изумрудной и на ней играли зайчики. А между тем, она совсем уж не была такой изумрудной, – на поверхности плавали поленья, древесный уголь, какие то щепки, бутылки, всякая хозяйская дрянь. И над всем этим поднимались сложные запахи сырости, тины, сгнивших огурцов и капусты.

– Завтра татаре придут воду вычерпывать, – почему-то шопотом сказал Яша. – Подрядились за три рубля.

– Жалко, – ответил Андрюша. – Тут, знаешь, покататься можно в лоханке. Настоящее озеро.

Лоханки, в которых стирали белье, плавали тут же, посреди подвала, тихонько стукаясь одна о другую. Чтобы подвести к лестнице самую большую лоханку, мальчики быстро сделали морскую колотушку, привязали к веревке кусок дерева. Андрюша командовал:

– Запускай колотушку! Не так! Тащи взад!… Еще раз. Есть, капитан!

Лоханка, зацепленная колотушкой, дрогнула и на канате плавно пошла к лестнице.

– Я Робинзон, а ты Пятница, – сказал Андрюша, охваченный священным огнем авантюры. – Сейчас мы отправимся с тобой на пироге объезжать берега нашего острова.

– Я хотел бы быть Робинзоном, – нерешительно высказался Яша. – А ты будешь Пятница.

– Медведь будет Пятницей! Я придумал, – я Робинзон.

– А раньше?! Поезжай один. На легком катере.

– Один раз, – взмолился мальчик. – В первом плаваньи Робинзон – я, во втором – ты. И ты получишь пять «Месаксуди».

Соглашение затягивалось. Тогда Андрюша начал тыкать пальцем в товарища и в себя и скороговоркой считать:

– Эна бена рест, гунтер гунтер жест, эна бена раба, гунтер гунтер жаба!

Яша вышел жабой. Счет был вещью священной, приходилось подчиниться.

Сначала в лоханку сел Робинзон. Корма сразу погрузилась в воду, а нос угрожающе поднялся к верху.

– Пятница, – кричал Робинзон, – распродери твою качалку, садись скорей, а то из-за какого-то паршивца пирогу перевернет прибой!

Последние проблески разума еще удерживали Яшу от этого плавания. Чтобы выиграть время он спросил:

– А что мы будем делать на лагуне?

– Я же сказал. Нужно объехать берега острова Доброй Надежды и попытаться спасти боченки с подмоченным порохом и солониной, выброшенные прибоем.

– С солониной я не согласен, – сказал Яша, – Тут все кошерное. Ты с ума сошел.

– Хорошо. Нужно спасти бочку с пемиканом.

Пемикан, несомненно, был кошерным. Пятница в последний раз взглянул на свой матросский воротник с белой тесьмой, на вышитые якоря и нерешительно шагнул в лоханку, которая качнулась и погрузилась почти до самых краев. В руках мальчиков очутились две доски, заменявшие весла. Лоханка дрогнула и, виляя из стороны в сторону, пошла вперед.

– Курс норд-норд-вест, – командовал Робинзон. – Так держать! Пятница, ветер крепчает. Подними паруса на мачте.

Пятница сидел, боясь шевельнуться. Из под весла капитана летели фонтаны брызг.

– Не табань, – взмолился мальчик. – Ты мине весь костюм забрызгаешь.

– Налягай на весла, – командовал Робинзон, уже всецело во власти морской стихии. – Ать, два, вместе!

Теперь лоханка была уже посреди подвала и, увеличивая ход, быстро приближалась к противоположной стене, у которой были сложены штабеля дров.

– Завертай, – кричал Яша. – Завертай назад, сейчас налетим!

Было уже поздно. Лоханка коротко и сухо ударилась о дрова, зачерпнула бортом воду и с тихим плеском погрузилась на дно.

Робинзон и Пятница стояли в воде по самую грудь. Потерпевшим кораблекрушение теперь приходилось спасаться вброд. Ноги глубоко уходили в вязкую глину. Платье сразу стало тяжелым и липло к телу. И вода была совсем не такой теплой, как в купальнях Пиличева.

Мальчики брели к выходу из подвала молча. Выбрались на лестницу, и только тогда посмотрели друг на друга. Новенький матросский костюм, гордость мосье Кравеца, напоминал мокрую тряпку, вымазанную глиной. В ботинках противно хлюпала вода.

И в этот самый момент сверху, со двора, раздался до жути заботливый и любящий голос:

– Яшутка, где ты? Папа ждет тебя, чтобы идти в синагогу!

Наступило молчание. Робинзон слегка сопел носом. А Яшутка представил себе папу в его белоснежной, подкрахмаленной жилетке и в субботнем сюртуке. Вот они идут по улице – папа в сюртуке и Яшутка в новеньком матросском костюмчике, и встречные евреи приветливо кланяются и говорят:

– Доброй субботы! Ой, какой у вас большой стал Яшутка. Скоро, Бог даст, он уже будет гимназистом.

А со двора доносился ласковый голос:

– Яшутка, где ты? Где ты, мальчик мой?

И вторил голос кухарки Христины:

– Да что вы, панич, сказились, что ли?

– Я здесь, – сказал Пятница с мужеством самоубийцы, вылезая из подвала на свет Божий.

– Яшка, тикай! – кричал Робинзон, улепетывая к воротам.

Но его верный Пятница не бежал. Он стоял посреди двора, дрожа всем телом от ужаса и стыда, – совсем маленький, беззащитный и несчастный, и повторял:

– Ей Богу, я не нарочно… Папа, я не нарочно!

И он сам не слышал звуков своего голоса.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю