Текст книги "Сумасшедший шарманщик"
Автор книги: Андрей Седых
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
Ма-а-ми!
Лето в Нью-Йорке приходит сразу, без предупреждения, – раскаленные тротуары, духота аравийской пустыни и влажный пар, через который смотрит тусклое, пыльное солнце. В эти дни лучше всего наглухо закрыть окна, опустить шторы и лежать под вентилятором.
Человек, страдающий от жажды, всегда думает о воде; в такие жаркие дни почему то думаешь о том, что где-то, на океане, дует холодный ветер и прибой с ревом разбивается о скалы. Если броситься, зажмурившись, в воду, – мгновенно захватит дыханье и в тело вонзятся мириады острых иголок. Отплыть от берега саженками, затем перевернуться на спину и долго так лежать, покачиваясь на волнах и чувствуя, как быстро стынет кровь и холодеет все тело.
Назойливо и монотонно гудит вентилятор. Горячий воздух никакого облегчения не приносит… Да, удивительное это чувство – покачиваться на волнах и думать, что сегодня в Нью-Йорке девяносто шесть градусов жары, и какая влажность! Очень жаль людей, оставшихся в городе. К чувству сострадания невольно примешивается легкое сознание своего превосходства, – на океане, все-таки, лучше. На мгновенье сознанье возвращается: я не на океане, а в нью-йоркской душной квартире и вместо солнечного морского ветра в лицо бьет горячий воздух вёнтилятора, и эта проклятая, невыносимая влажность, от которой все липнет к телу и на лбу выступает испарина. Может быть, лучше открыть окна и устроить сквозняк? Рама окна поднимается. Чувство такое, словно поднята заслонка печи, и оттуда в лицо пышет жаром. Теперь перед моими глазами, вместо желтого песка и солнечных бликов на воде, голый фасад дома-коробки и длинный ряд открытых окон, и в окнах этих тени замученных жарой людей. Они лежат на диванах и кроватях, подвинутых к окнам, бесстыдно выставляя свою наготу, голые мужские торсы и женские бюстгальтеры, и я знаю, что эти люди тоже доведены жарой, влагой и бессонницей до полного притупления всех человеческих чувств и до состояния безвольных оцепеневших сомнамбул. Я знаю их всех, – и старичка, по утрам усердно читающего «Нью-Йорк Таймз», и молодую чету с ребенком, – вечная стирка, пеленки, развешанные на кухне под потолком. По вечерам, вернувшийся с работы муж помогает жене мыть посуду. В соседней с ними квартире живут две миловидные девушки, которых целый день нет дома. Должно быть, служат где-нибудь моделями, продавщицами, или стучат на машинках. Возвращаются вечером, долго принимают душ, – в матовом окне ванной комнаты движутся неясные тени, и хотя по существу ничего не видно, становится неловко смотреть, словно совершаешь нехороший поступок. Потом девушки появляются в легких халатах, в комнате у них слышно радио и весь вечер они что-то делают – стирают чулки, чтобы иметь на утро свежую пару, заняты маникюром, пишут письма, – никогда ни минуты не сидят без дела.
Дальше идет балкончик квартиры, в которой живет знакомая русская музыкантша. На балконе устроен сад, в зеленых ящиках цветет герань, петунии и настурции, – по городскому чахлые и хилые: должно быть цветам мешает дым и сажа из труб. По утрам дама старательно поливает свои владения из тонкой лейки и не видит, как струйки воды текут по фасаду дома и попадают в окна этажом ниже… Почему-то, при виде этой дамы я вспоминаю отрывок старой песенки, которую пели когда-то не то в «Летучей мыши», не то в «Кривом зеркале»:
А по утру, она все улыбалась,
И из лейки струилась вода…
Есть еще окна, но уже под косым углом, и что в них происходит из моей квартиры не видно, а жаль – в летние ночи, когда горят лампы под абажурами и детали выступают особенно выпукло, можно увидеть вещи необычные.
* * *
В одну такую душную, летнюю ночь я впервые услышал печальный, тоскующий крик:
– Ма-а-ми!
Голос был детский, голос ребенка, которого оставили дома одного, и который томился и звал свою мать, Выло в нем столько заброшенности, одиночества и печали, что невольно хотелось откликнуться.
– Маами! Маами!
На следующий вечер, такой же жаркий и мучительный, крик повторился. Я выглянул в окно. В низком облачном небе стояло багровое зарево, отсвет бесчисленных огней города. Где-то на горизонте, по ту сторону Гудзона, начиналась гроза, полыхали зарницы, но грома еще не было слышно. И этот голос брошенного ребенка давил так же, как приближавшаяся гроза и ночная духота. Нет ничего страшнее одиночества в громадном, равнодушном городе. В каждом окне свет, люди живут своей привычной, размеренной жизнью, едят, пьют, отдыхают, любят, – только это маленькое, брошенное существо не может примириться со своим одиночеством и зовет спою ушедшую «мами».
Постепенно детский голос начал преследовать нас по ночам, как какой-то ужасающий кошмар. С вечера мы начинали прислушиваться: будет ли звать? Когда мать оставалась дома, мы ничего не слышали, все было хорошо. Но это были редкие, счастливые дни.
Первый, отчаянный вопль раздавался в сумерки, вскоре после того, как голуби, повозившись, устраивались на ночевку под крышей соседнего дома. Должно быть, мать только что вышла, закрыла за собой дверь, и ребенок кричал ей вслед, повторяя одно и то же слово, в котором было все: и ласка, и укор, и мольба, и страх одиночества. В такие вечера хотелось самому завыть от тоски, закрыть окна, заткнуть уши, сделать что-то, – только бы не слышать этого голоса.
В сентябре жара спала, вдруг исчезла влажность. Воздух стал сухим, небо прозрачным и синим, – таким, как его изображают на дешевых открытках с видами Флориды. Прошло лето, началась прохлада. Окна закрыли.
Больше мы не слышали «Маами» и быстро забыли о ребенке.
* * *
Снова было лето, и крик повторился. Сначала это было даже приятно, крик прозвучал, как привет от невидимого, но знакомого уже существа. Слава Богу, – значит ничто не изменилось. Ребенок все там же, напротив. Постепенно этот крик стал частью нишей жизни, как-то незаметно вошел в нее, превратился в тему для бесконечных вечерних разговоров. Мы старались вообразить, как выглядит ребенок. Конечно, это девочка. Как жаль, что нельзя узнать ее имя.
Прошел еще год, и еще, и ребенок все кричал, всегда одним и тем же тоскующим голосом и всегда одно и то же слово… И мы немного удивились:
– Сколько же ей теперь лет? Ведь она кричит свое «маами» из года в год… Собственно говоря, девочка за это время успела вырасти и превратилась, верно, в порядочную дылду. Вероятно, ей уже лет десять, если не больше. А она все еще кличет мамку! Бог знает, что за распущенность!
Теперь я уже ненавидел эту девченку, которой давно следовало бы понять, что мать не может ее вечно сторожить, что ей нужно уходить на работу. Играла бы в куклы, или легла спать, что ли… И, однажды, после очередного крика, я высунулся в окно и сам, подражая девочке, ответил протяжным, насмешливым голосом:
– «Мааами!»
Наступила тишина. Мой крик был услышан. Пристыженная дылда замолчала. И вдруг, с удвоенной энергией, она завопила свое невозможное «Маами!» Я не выдержал и с горечью побежденного, захлопнул окно.
Жена перестала смеяться, задумалась и сказала:
– А знаешь, ведь во всем этом есть что-то странное и даже необъяснимое. Она столько лет жалуется, зовет мать. Конечно, выросла. Но ум у нее остался такой же, каким был пять лет назад. Ведь это ненормально, и ребенок, верно, ненормальный. Может быть, это больной ребенок, какой-нибудь кретин, несчастное, беспомощное существо… И отца у нее, конечно, нет, а мать бьется, работает по ночам, – сколько нужно на одних только врачей, и на лекарства!
Как же я не подумал об этом? Это было единственное возможное объяснение, – такое простое, бесспорное и человеческое. И снова на нас нахлынула волна жалости: бедное, несчастное существо, не знающее ничего, кроме этого единственного, трогательного слова, вкладывающее в него все свои чувства, все свои потребности… Теперь мы страдали по настоящему и думали, как бы помочь. Может быть, можно что-нибудь сделать? Порекомендовать хорошего врача? Или послать игрушки, сласти фрукты? Все это было как-то неудобно, – в конце концов, у больного ребенка есть мать, и она, конечно, делает все, что нужно.
Но как страдали мы от каждого крика! Очень редко случались дни спокойные, когда больной совсем не было слышно, но были дни другие, – вопли «ма-ами» следовали один за другим, терзали нас, не давали покоя.
– Должно быть сегодня припадок… Уж очень часто. Нет, положительно нужно им помочь.
И мы решились. В этом самом доме, как я уже сказал живет наша знакомая русская музыкантша. Лучше всего зайти к ней и расспросить. Она, конечно, знает, что происходит и сможет познакомить нас с матерью больной.
Час спусти мы вошли в дом, где жила русская дама, и поднялись к ней в квартиру.
Нас встретили приветливо: как хорошо, что зашли, можно будет выпить чаю и посидеть на бал– коне, там как раз распустился душистый горошек и есть какое-то дуновение ветерка… Нам было не до чаю. Мы волновались и переживали. Так, верно, чувствовала себя мисс Евангелина Бут в тот день, когда решила основать Армию Спасения. И мы сказали, что в этом доме уже много лет разыгрывается какая-то драма, есть тяжело больной ребенок, кажется слабоумный, и мы хотели бы помочь, но так, чтобы никто не знал, и чтобы мать не обиделась. Ребенок, который всегда повторяет одно и то же слово «Маами!»
Музыкантша пристально смотрела на нас. Лицо ее постепенно менялось, глаза расширялись и стали какими-то неподвижными.
– Больной ребенок? – переспросила она. – Который зовет свою мами уже много лет? Сейчас я покажу вам его…
Это было неожиданно и ужасно. Значит, сами того не подозревая, мы попали в квартиру больной, нарушили тайну, грубо вторглись в чужую жизнь.
Дама подошла к дверям в столовую и широко распахнула их. Комната была пуста. Только в углу, у окна, сидел в клетке нахохлившийся зеленый попугай, чистивший клювом свои перышки. Увидев нас он встрепенулся, раскрыл рот и громко, протяжно и печально закричал:
– Мааами!
Сон Дины
Утром я видел в «Дэйли Ньюз» фотографию: девочка плачет, обнимая моего друга, доктора В. С. Вайнберга. Под фотографией подпись: «Пятнадцатилетняя беженка из Европы находит новую семью в Америке». А вечером эта пятнадцатилетняя беженка Дина сидела у нас в квартире на диване, смотрела на новый для нее мир сияющими от счастья глазами и, время от времени, словно проверяя себя, спрашивала:
– Неужели я в Америке? Разве это – не сон?
Это не был сон, но вся история сильно напоминала сказку – с очень страшным началом и очень счастливым концом… Дине было восемь лет, когда в город ворвались немцы. Отца и мать убили на ее глазах, и я не решился спросить, как удалось спастись девочке. Кажется, был дан приказ детей не убивать, – дети были нужны немцам в качестве «рабочей силы». Вместе с другими сиротами Дину отправили в Германию и поставили работать на амуниционный завод, где выделывались гранаты. Нужно хорошо запомнить: этой «работнице», которая начиняла гранаты, было всего восемь лет.
Работа начиналась рано утром и кончалась поздно вечером, – двенадцать часов непрерывного, тяжелого труда. Кормили их так: чашка супа утром и чашка супа вечером, и один хлеб в неделю на ребенка.
– Я разрезала этот хлеб на семь тоненьких ломтей, – рассказывает Дина, – и сама себе говорила: «Этот ломоть на понедельник, этот на вторник, этот на среду…». Я была очень маленькая и очень голодная и иногда трудно было удержаться, – я отщипывала крошечный кусочек от порции следующего дня, потом еще кусочек, пока не съедала весь ломоть. Это означало, что один или два дня в неделю я буду совсем без хлеба. Когда начинались налеты и ревели сирены, немцы спускались в убежище, а дети разбегались по городу и, во время бомбардировок, под огнем, рыскали по домам: может быть, найдется что-нибудь съедобное, – сырая картофелина или миска капусты?
Немцы считали детей очень искусными работниками. Но иногда искусство не помогало: раздавался взрыв, и из мастерской выносили растерзанные тела. Наступил черед и Дины. Ее граната взорвалась очень удачно, не убила, а только изуродовала ей ногу. Зато потом можно было долго лежать в госпитале. Там было, все-таки, лучше, чем на фабрике.
Когда город освободили англичане, Дина весила семьдесят фунтов и не могла стоять на ногах. Ее начали лечить и кормить, поместили в санаторию. Силы постепенно возвращались. После того, как больные поправились, англичане мудро решили отправить детей в Польшу, туда, где были зарыты тела их родителей. Конечно, дети не согласились. Англичане сказали, что их повезут в Италию, в Дом Отдыха, – будет великолепно, много солнца, много еды… Дети с радостью сели на пароход. Повезли их не в Италию, а в Польшу. В эпоху Бевина понятия о чести и английском джентльменстве несколько изменились.
В Цоппоте не осталось ни евреев, ни еврейских организаций. Девочку пришлось поместить в католический монастырь, где надо было посещать богослужения. Маленькой Дине казалось, что она совершает грех, отрекается от своего Бога. Иногда ее с подругами водили обедать в какую-то столовую. В этой столовой детям сказали, что их скоро разлучат и разошлют по разным местам. У Дины была подруга, с которой она не хотела расставаться. Девочка вышла в коридор и начала плакать.
Кто-то положил ей руку на плечо и спросил:
– Чего ты плачешь?
Она подняла голову. Перед ней стоял молодой американский матрос. Дина продолжала всхлипывать, молчала, и матрос повторил:
– Чего ты плачешь?
Тогда она начала плакать еще больше и сказала, что у нее на свете никого нет, что она не желает жить в католическом монастыре и не хочет расстаться с подругой. Матрос сказал:
– Пойдем со мной. Я постараюсь устроить тебя в еврейский Детский Дом.
Она не хотела пойти за незнакомым человеком. Он сказал, что его зовут Сол Чикмэн, что он еврей из Нью-Йорка, – там у него живут отец, мать и сестренка, года на два старше Дины. Матрос накормил девочку, потом пошел со своим капитаном в монастырь и добился, чтобы девочку отправили в еврейский приют, в какой-то другой город.
Пароход должен был уйти вечером. Оставалось очень мало времени. Сол сунул в руку Дины бумажку с нью-йоркским адресом и на прощанье сказал:
– Напиши письмо моей маме… Она хорошая еврейская мама и она пришлет тебе что-нибудь, – может быть, платье, или сладкого. Обязательно напиши и скажи, что ты меня видела.
* * *
Миссис Фрида Чикмэн живет в Нью-Йорке на Ист Сайде, на улице, населенной еврейской беднотой. Ряды скучных коричневых домов с лесенками, на которых в летние вечера сидят люди без пиджаков и женщины в застиранных ситцевых платьях. Посреди улицы детвора играет в бейсболл, из окон завывают радио-аппараты. На этой улице живут бедные, но хорошие и приличные люди. Мистер Чикмэн имеет небольшой магазин, – он торгует старой мебелью. На дела пожаловаться нельзя, Рокфеллером он не станет, но на жизнь зарабатывает. Дочь Ренэ – самая красивая девушка на всей улице. На нее уже начинают заглядываться будущие бейсболлисты, и она ходит в школу, а летом, во время каникул, чтобы заработать несколько долларов, служит машинисткой в конторе. Сол плавает где-то в Европе, – он моряк торгового флота. Когда мама думает о Соле, ей всегда хочется плакать: такой хороший мальчик и должен плавать на пароходах! Чикмэны всегда мечтали вывести своих детей в люди. Слава Богу, дети хорошие, – краснеть за них не приходится.
Когда почтальон подал миссис Чикмэн письмо с польскими марками, она обрадовалась: наверно, письмо от Сола. Потом радость сменилась тревогой,'– письмо было написано по-польски, незнакомой рукой. Не случилось ли, не дай Бог, чего-нибудь с ее мальчиком? К счастью, соседка знает польский язык, – она приехала в Америку из Лодзи. Соседка перевела: какая-то еврейская сиротка видела Сола, и он дал ей нью-йоркский адрес. Девочка писала, что у нее в мире никого нет, – может быть, она может писать миссис Чикмэн и называть ее мамой?
Миссис Чикмэн заплакала, потом заплакала женщина, переводившая ей письмо.
Конечно, Дина может называть ее мамой… Но как помочь бедной девочке?
* * *
В. С. Вайнберг узнал об этой истории случайно – миссис Чикмэн зашла к нему поговорить о какой-то своей одесской родственнице. И, заодно, рассказала ему о девочке, которая пишет нежные письма, называет ее мамой, и которой она посылает пакеты.
– Доктор, – нерешительно спросила миссис Чикмэн, – может быть, эту девочку можно сюда выписать?
Доктор показал на груды писем, которые Одесское Землячество получает из Европы с просьбами о помощи. Каждый из этих людей мечтает приехать в Америку и просит прислать ему аффидэйвит. Откуда добыть все эти аффидэйвиты? И потом, – так трудно получить визу, в особенности для сиротки, не имеющей в Америке родственников!
Вечером В. С. Вайнберг рассказал жене о визите миссис Чикмэн, и о страшной судьбе Дины. Жена посмотрела на мужа и сказала:
– Почему же мы не можем ее выписать?
Это было так логично и так просто, что доктор сразу согласился. Но осуществить решение оказалось делом нелегким. Пришлось начать долгие хлопоты, дождаться получения квотной визы. Девочка тем временем была отправлена с группой детей из Польши во Францию, а из Франции организация ортодоксальных евреев собиралась переотправить юных иммигрантов в Палестину.
Конечно, Дина хотела ехать в Америку, где у нее есть добрая мама и появились дядя и тетя Вайнберги. В приюте негодовали:
– Твое место в Палестине!
И другие дети, мечтавшие о подвигах и славе, уже видевшие себя солдатами Хаганы, дразнили Дину:
– Американише лэди!
Пока писали письма, пока бумаги путешествовали из одного департамента в другой, прошло не мало времени. Американише лэди исполнилось пятнадцать лет, когда, наконец, ей сказали, что она может ехать в Америку.
* * *
– Неужели я в Нью-Йорке?
Она в Нью-Йорке, в крошечной квартирке на Девятой улице. Три комнаты. В первой, на диване, спит Дина с ее новой сестрой Ренэ. Во второй спят мистер и миссис Чикмэны. В третьей помещается Сол, – он уже не плавает по морям и нашел себе постоянное место в Нью-Йорке. Мистер Чикмэн сказал жене:
– Ну, что же, – немного потеснимся. Она – хорошая девочка!
Дину одели. У нее есть новое платье и модное зеленое манто, – точно такое, как у Ренэ. Ей уже показали Таймс Сквер, она изведала радость «айскрим сода» в угловой аптеке. Начала ходить в школу.
Дина очень счастлива.
Постепенно она превращается в стройную красивую девушку. Иногда по ночам ей снится чудесный сон, – она едет в Америку, к новой маме, миссис Фриде Чикмэн. И Дина просыпается в слезах радости.
Исчезновение капитана Кларка
Капитан Кларк жил в одном с нами доме и, помнится, с первого знакомства меня разочаровал: по всем литературным традициям морской волк должен быть коренастым, широкоплечим человеком с обветренным лицом, ходить в развалку и отпускать крепкие словечки. Ничего этого у капитана не было, – он производил впечатление среднего американца, при встрече с которым не сразу можно догадаться об его профессии. С одинаковым успехом он мог быть адвокатом, продавцом автомобилей Форда или изготовлять сандвичи в угловом «дрог-сторе».
Одна черта его характера меня все же поразила. Вместо обычной американской приветливости, разговорчивости и любопытства к новым людям, был он довольно скрытен и молчалив, никем и ничем особенно не интересовался и вообще старался не вмешиваться в чужие дела. И о себе капитан не любил рассказывать. Только после нескольких лет знакомства, да и то совершенно случайно, я узнал, что во время войны он ходил с конвоями в Мурманск и дважды немецкие самолеты топили его судно. Это рассказала мне его жена Маргерет, милейшая женщина и кроткое существо, ходившая по воскресеньям в пресвитерианскую церковь и певшая там в хоре.
Настоящей дружбы между нами не было, – прежде всего из-за неразговорчивости и нелюдимости капитана и, кроме того, приезжал он домой не часто, на короткие сроки, а больше бывал в плаваниях, которые продолжались иногда месяцами. Но Маргерет заходила к нам по вечерам поболтать, и от нее мы знали, что Кларк – она всегда называла его по фамилии – сейчас в Японии или Северной Африке, и что она ждет его через пять-шесть недель. Никогда она не жаловалась на одиночество, но нам казалось, что вся жизнь этой женщины проходит в ожидании. И, наконец, наступал день, когда вдруг раздавался телефонный звонок и происходил очень короткий разговор:
– Как поживаешь, Маргерет?
– Отлично. Как ты, Кларк? Когда пришел пароход?
– Час назад. Мы стоим у пристани на 36-й улице. Я должен еще зайти на таможню с бумагами, потом поеду в Компанию и часов в пять буду дома.
И перед тем, как повесить трубку, он говорил:
– Марджи, приготовь хороший обед.
* * *
Именно такой разговор произошел в то утро, когда капитан Кларк вернулся из Дакара. Он был, как всегда, лаконичен, но сказал жене, что плавание вышло тяжелым, он порядком устал и приедет домой сейчас же после того, как отпустит команду и побывает в пароходном обществе.
Полицейское расследование, которое началось только на третий день после исчезновения капитана Кларка, установило, что он действительно побывал в Компании, сдал там довольно крупную сумму денег, получил свое жалованье и долго разбирал какие-то документы, связанные с грузами. Все это заняло не мало времени. Освободился он только в четвертом часу дня и сказал, что едет повидать жену, – один из служащих Компании отпустил по этому поводу принятую у моряков в таких случаях шутку, и капитан, против обыкновения, даже улыбнулся.
Час спустя его видели на углу Бродвея и 70-й улицы, в двух шагах от дома. Вместо того, чтобы идти к себе, капитан зашел в бор Отеля Аламак, где его хорошо знали, выпил стакан пива, купил пачку папирос. В баре он провел всего несколько минут. Бармен позже показал, что у Кларка был озабоченный вид и что выглядел он очень усталым.
Было около четырех часов дня.
Теперь капитану Кларку оставалось только свернуть за угол и сделать сотню шагов, чтобы попасть к себе домой.
* * *
Маргерет накрыла на стол, приготовила все для коктейлей и надела свое лучшее воскресное платье. На обед было все, что любил капитан: сельдерей с зелеными оливками, громадный стэйк, запеченные по-бостонски бобы и пышный яблочный пирог, который на этот раз особенно ей удался. Теперь все было готово, оставалось только ждать. Обычно эти последние минуты ожидания были особенно томительными.
Капитан опаздывал. Часов в семь Маргерет подумала, что можно, конечно, позвонить в Компанию и спросить, когда он вернется, но это было неудобно, – жены моряков не должны показывать, что они беспокоятся, как не полагалось, например, приезжать в порт, встречать или провожать мужа. К тому же, теперь слишком поздно: служащие кончили работу, разошлись, и на звонок никто не ответит. Немного погодя, она решила, что капитан встретил в Компании какого-нибудь старого приятеля, и они отправились выпить, – это иногда случалось. Бывало и нечто другое, более серьезное, что Маргерет тщательно скрывала от знакомых: после возвращения из дальнего плавания у капитана иногда начинался запой.
Запои случались нерегулярно и, в общем, редко: один или два раза в году. Это была реакция на большую физическую усталость, – непреодолимая потребность в алкоголе, который помогал ему забыть все на свете и, в особенности, страшное моральное напряжение во время плавания. Запой продолжался всегда несколько дней. В это время капитан домой не являлся, снимал комнату в каком-нибудь маленьком отеле, запирался и пил молча, до потери сознания, отсыпался, посылал снова за бутылкой виски и пил до тех пор, пока не проходила потребность. На второй или третий день он приходил в себя, – ледяной душ, чашка черного кофе, и после этого возвращался домой. Маргерет встречала его молча, она понимала, что это – болезнь, усталость, которую нужно выгнать из тела, и это – несчастье, которое следует переносить с христианским смирением.
Проходили часы. Перестоявшийся обед давно был снят с плиты. Вначале Маргерет прислушивалась. Каждый раз, когда поднимался лифт, она надеялась, что сейчас откроется дверь и войдет муж. Но капитан не входил, и теперь она знала, что он вернется только через два или три дня, придет молча и потом долго будет сидеть в кресле, не смея поднять на нее виноватые глаза… В эти дни она любила его еще больше, – любовь ее становилась глубже и сложней, смешиваясь с материнским состраданием и жалостью к этому больному, несчастному человеку, который был дли нее самым лучшим, самым близким и необходимым существом в мире.
В общем, все это уже случалось и раньше. Нужно было ждать и молчать. Никто не должен был знать о тайном пороке капитана Кларка.
* * *
Маргерет много проплакала, прежде чем решилась обратиться в полицию и предать дело огласке. Прошло уже 3 дня, все сроки были пропущены и каким-то внутренним инстинктом она почувствовала, что дальше молчать нельзя, – мужа необходимо найти. Может быть, он болен, или с ним случился припадок амнезии, и он нуждается в помощи.
На утро четвертого дня она позвонила в полицию и оттуда прислали двух детективов. Они долго расспрашивали о капитане, об его привычках, выясняли самые интимные подробности, – все это было тщательно записано и оказалось, что большая и сложная человеческая жизнь отлично умещается на нескольких клочках бумаги.
Детективы сказали, что это случается часто, в особенности с моряками, возвращающимися из дальнего плавания. Они исчезают и потом выясняется, что была попойка или случайная встреча с женщиной. В этот момент миссис Кларк подняла руку, словно защищаясь от удара и ответила, что запои бывали, – очень тяжела жизнь моряков, и война, – но женщина – нет, никогда!
Детективы не настаивали: так всегда говорили жены исчезнувших мужей до тех пор, пока беглеца не находили где-нибудь во Флориде в обществе молоденькой женщины… Конечно, это не обязательно: сегодня же будет произведена проверка во всех госпиталях, куда могли доставить раненого или больного, и приметы капитана сообщат во все соседние штаты и порты. Они взяли фотографию Кларка и ушли.
На следующий день фотография появилась в газетах под заголовком «Исчезновение или бегство?» Маргерет узнала, что в госпиталях и в морге капитана не оказалось. Полиция начала обходить отели в районе Бродвея и 70 улицы и опрашивать служащих: не помнят ли они человека, изображенного на фотографии? Нет, такого не видели. Репортер вечерней газеты, специализировавшийся на преступлениях в нью-йоркском порту, выдвинул свою версию. За час до исчезновения капитан получил в Компании довольно крупную сумму, – жалованье за несколько месяцев и специальную премию. Кто-либо из экипажа, знавший об этом, мог предупредить бандитов. Капитана проследили. В ту минуту, когда Кларк вышел из бара Аламак, к нему мог подойти человек, приставить к боку дуло револьвера и приказать сесть в поджидавшую машину. Такие случаи в Нью-Йорке бывали даже и среди бела дни, в толпе, и при наличии для бандитов счастливых обстоятельств, могли пройти незамеченными. Человека увозили за город, убивали, а затем тело с тяжелым камнем, привязанным к ногам, отправлялось на дно Гудзона или какого-нибудь озера.
Версия эта казалась довольно правдоподобной, но Маргерет сказала, что этого не могло случиться: журналист просто не знал Кларка.
– Его не мог испугать револьвер, приставленный к боку, и он не из тех, кто садятся в машину к похитителям, не оказав сопротивления.
Были и другие предположения, но все они постепенно отвергались. Версию о бегстве с деньгами полиция отбросила сразу: перед тем, как отправиться домой, капитан сдал в Компании крупную сумму, – всю пароходную кассу. Так не поступает человек, задумавший бежать с денежным ящиком. Миссис Кларк долго верила в амнезию, – люди внезапно теряют память, бродят по улицам, не зная кто они, и как их зовут… Но по мере того, как дни проходили, становилось ясно, что человек, потерявший память, не может до бесконечности бродить по улицам Нью-Йорка, не обратив на себя внимания. Запой не мог быть таким продолжительным… Женщина?
Об этом миссис Кларк предпочитала не думать.
* * *
Много людей исчезает в большом городе. Одни возвращаются, других ищут и находят, о третьих забывают.
Постепенно начали забывать и о капитане Кларке. Детективы занялись другими, более срочными делами. Вначале соседи с участливым видом спрашивали, нет ли чего нового? Постепенно вопросы прекратились, – это было бесполезно и слишком жестоко. Но мы знали, что миссис Кларк верит, – человек не может исчезнуть бесследно в ста шагах от дома, раствориться в людском потоке, не оставив свидетелей. Кто то знает, должен знать.
За эти недели Маргерет сильно изменилась. Лицо ее стало строже, значительнее, под глазами появились темные круги. В отношениях с людьми проявилась сдержанная холодность, – она очень страдала от предположений, что муж мог ее бросить, и этой холодностью защищала себя от людской жестокости. Она много думала и много молилась. Никто не мог сказать, молится ли она о спасении капитана или за упокой его души.
Появились и материальные заботы. Какие-то деньги у нее были, – очень небольшие, был и страховой полис, который, однако, нельзя было использовать, так как никаких доказательств смерти капитана Кларка она не могла представить. По этой же причине и Компания не приступила к выплате пенсии. Когда деньги кончились, она нашла работу ухаживала за больными, и в какой-то степени это было даже лучше: оставалось меньше времени думать об исчезнувшем муже.
А затем произошло событие, чрезвычайно ее смутившее и спутавшее все имевшиеся предположения о живом трупе. Свидетель нашелся. Это был моряк, вернувшийся из Африки. Моряк сказал в Компании, что шумиха вокруг исчезновения капитана Кларка поднята совершенно напрасно. Всего месяц назад он встретил Кларка на улице в Казабланке. Кларк торопился, и отказался выпить стакан вина, – ему нужно было спешить на пароход… Какой пароход? Моряк не знал. Но в том, что он Кларка встретил, не могло быть сомнений: оба знали друг друга долгие годы.
Рассказ этот детективов вполне удовлетворил, – дело принимало банальный оборот и заканчивалось так, как они предполагали. Но у миссис Кларк он вызвал душевное смятение. Мертвый капитан Кларк был ей ближе и понятнее, нежели живой. Человек мог потерять память, его могли убить, – это было приемлемо и это разрешало все сомнения. Но живой капитан Кларк, исчезнувший на Бродвее и оказавшийся потом в Казабланке, открывал путь для всех предположений. Как мог он бежать после стольких лет совместной счастливой жизни, не предупредив, не дав о себе знать? Одного слова, коротенькой записочки было достаточно, чтобы избавить ее от пережитой агонии, глухой боли, стыда, бессонных ночей. Теперь ей казалось, что она предпочла бы узнать о смерти Кларка. Как она хранила бы его память! Мертвый Кларк был символом жертвенности и любви; живой вызывал только чувство стыда, смешанное с ненавистью.