Текст книги "Роман с мертвой девушкой"
Автор книги: Андрей Яхонтов
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)
На столе перед Баскервилевым топорщился букет искусственных ромашек, я приволок их – для оживления интерьера – с прежней работы. Синтетические цветы сразу привлекли внимание пришедшего. Он вцепился в пластмассовое украшение, прижал к груди порывистым жестом, каким женщины запахивают горжетку, и, затрепетав ноздрями, склонив бородавчатый лик и опустив долу томные глаза, не дослушав моего вопроса, зажурчал о том, что красоты в принципе не существует и существовать не может, ибо никто не знает, что она собой представляет («и с чем ее едят», так он выразился), своими же «глаукомами» (его залихватское выражение) ее ни один смертный не обозревал; свидетельств, во всяком случае, не обнаружено, есть, правда, отдельные ненормальные (коих раз-два и обчелся), вроде бы наслаждающиеся этой самой красотой (так они утверждают, но виной этому болезненному заскоку – клиническое состояние, оно, кстати, легко исправимо с помощью смирительных рубах и просветляющих сознание инъекций), для всех же нормальных двуногих очевидно: красиво то, что имеем в наличии – искривление позвоночника, выпавшие и вставные зубы, складки жира на талии, крепкая берцовая кость (он гулко постучал себя по бедру), косолапость и плоскостопие. Эти исходники и надо популяризировать, воспевать и лелеять. Они – природное богатство, его надо беречь и приумножать, скажем, совершая утренние и вечерние верховые прогулки, способствующие выгибанию икроножных суставов до бубличной округлости. (Тут мастер панорамных и комбинированных съемок задрал брючины и повращал огромными остроносыми чувяками, с тыла к ним были прикручены поблескивающие гусарские шпоры. «Ведь недаром это нынче модно!» – воскликнул он.). Свободин верещал в наушник, чтобы я спросил: в какую сумму обошлась моему визави покупка очередного орловского рысака и автомобиля «Бентли» ручной сборки, и можно ли назвать приобретенную модель если не красивой, то хотя бы изящной, но Баскервилев не позволял вставить в свой нескончаемый монолог ни словечка.
– Разве эти пластмассовые цветы не лучше настоящих, которые увянут через неделю? – продолжал он. – Вот и действительность, перенесенная на пленку, никогда не исчезнет! А листва на деревьях скуксится. А сами деревья пойдут на растопку камина на моей даче. Не останется в живых никого из ныне прозябающих, а мои прекрасные ленты пребудут нетленны.
Невозможность его прервать вгоняла в транс (при этом я сомневался: не шутит ли, не дурачит ли он меня?). Нет, не ерничал, не форсировал голосом гомерические откровения, отпускал залепуху за залепухой – о том, что думал, в чем был убежден. Излагал, со своей точки зрения, бесспорное и правильное.
Звонили телефоны. Увы, зрительские вопросы тоже пропадали втуне. Стоило мне издать хоть звук, Баскервилев начинал громко икать или вскрикивал, как заполошный. С квакающей обиженной (на меня и мои невразумительные междометия?) интонацией, полностью игнорируя мое присутствие, так и не позволив мне вякнуть полновесно, он довел речь до конца: «Что имеем, то и хорошо».
По ходу, как и было запланировано, показали отрывок его недавней картины – о любви юного корнета к морщинистой престарелой даме, содержательнице притона на руднике в Сибири, сценарий создавался на основе произведений Мопассана, тут мне посчастливилось перехватить инициативу и спросить: не на выкроенные ли из съемочного бюджета средства приобретен элитарный автомобиль (и попутно поинтересоваться: правда ли, что масштабные съемки происходили в Африке и Индии?). Краем неповрежденного уха я уловил: Душителев зааплодировал моему выпаду, после чего мое волнение, казалось, непобедимое, улеглось. Баскервилев виртуозно парировал наскок, снисходительно напомнив: его всегдашний принцип – строжайшая экономия, в том числе и государственных пожертвований, съемки в Париже или Праге обошлись бы дороже, чем на папуасской студии, помимо этого, недавно в Тюильри ему вручили орден «За патриотизм и приверженность прекрасному» лишь третьей степени, смех да и только, если не сказать «плевок», «позор», «оскорбление», умышленно нанесенное всему отечественному бомонду, вот, в целях открытой демонстрации несогласия с уничижительной насмешкой французов, оценивших заслуги признанного кинозубра столь невысоко, с чем категорически нельзя примириться, он и отснял фильм не подле Эйфелевой башни, а среди пальм и песков, где работать гораздо комфортнее, поскольку можно щеголять голышом, а ведь обнаженная натура (возвращаясь к заявленной теме беседы) – это прелесть!
Использовать в качестве артистов чернокожих ловцов летучих мышей – и вовсе кайф, ведь им не надо платить, а юмора в таком производственном подходе хоть отбавляй и выше крыши: особенно когда приходится гримировать негроидов под европейцев и для этого дополнительно посыпать мукой поверх белил… Развеселившись, он поведал: тонны муки, доставленной на жаркий континент по линии гуманитарной помощи для голодающих, были пущены на имитацию высоченных снежных гор, с них киногерои скатывались на смастраченных из стволов баобабов салазках и скибордах… «В то время как масса ваших товарищей, отечественных мастеров культуры, согласилась бы выйти на съемочную площадку ради пригоршни этой муки», – настойчиво раздавалось у меня в наушниках, но я не успел воспользоваться подсказкой.
– Пусть все вокруг сдохнут, все завидуют моей лучшей в мире комедии «Утомленные гимном», а коллекция моих автомобилей и конюшня и вовсе непревзойденны! – заорал Баскервилев и закатил глаза, на губах у него выступила пена. – Да, пусть мои враги и недоброжелатели сдохнут! И вы вместе с ними! Кормитесь за мой счет, подонки! Требую возврата внесенного аванса!
Этими выкриками он завершил эмоциональное выступление и резко поднялся, по-видимому, чтобы удалиться, но зацепил загнутым острым носком ботфортистого чувяка микрофонный провод и, потеряв равновесие и отскочившую, звякнувшую об пол шпору, едва не грохнулся. Комичную сцену поймали в объектив операторы, они ухватили и мой порыв подхватить споткнувшегося, и перепуганное, с набрякшими жилами лицо чудом не опрокинувшегося служителя муз…
Когда экраны мониторов погасли и мигнувшие на панелях огоньки дали понять: мы вышли из эфира, в студию ворвались Свободин и Гондольский, они горячо трясли мне руку и поздравляли.
– Лихо! Здорово! Отлично! – восклицали другие сотрудники.
Бородавчатый режиссер оказался оттеснен на второй план.
Слегка поостыв, Душителев пожевал кончик носа и, бережно вытащив его изо рта двумя пальцами (как сигару), промямлил:
– Неплохо для начала… Ты, оказывается, заика!
В запале и зачумлении я возражал: у меня нет дефекта речи. Моих заверений никто не воспринимал. Итог подвел благодетель-однокашник:
– Удачно найденный ход! Счастливое озарение! Надо специально, намеренно начать заикаться. Это довершает образ.
Недельная пауза перед следующим эфиром была посвящена дальнейшей огранке и шлифовке имиджа. Весьма кстати я вспомнил: парикмахеры, корная мою с детства непокорную, жесткую, как свиная щетина (и не помягчавшую с тех пор), шевелюру, неизменно спрямляли правый висок, а левый оставляли косым. Видимо, такое решение подсказывал деформированный кумпол. Повзрослев, я придирчиво соблюдал симметрию обволоснения теменных наростов (что, конечно, смехотворно, дело же не в брадобрейской прихоти или небрежности, а в особенностях строения и толщине лобных костей). Теперь давнишний цирюльничий произвол (или принципиальная позиция?) обернулись подлинной драгоценной находкой. Гондольский, стоило мне упомянуть об унизительном подравнивании и прореживании щетинистой чащобы, призвал в качестве эксперта лучшего виртуоза-визажиста. Тот заявил: о подобном он и сам помышлял. И, чикнув ножницами, сделал один мой висок утрированно косым, а другой выровнял до прямоугольности. Пушистый край волосяного поля завил щипцами и накрутил локоны на бигуди, а выкошенный довел до состояния белесой проплешины, чем достиг ошеломительного результата, поскольку выгодно подчеркнул разновеликость глаз и разнонаправленность бровей. Обозревший мой озимогривастый перманент Свободин остался эксклюзивной стрижкой и художническим поиском стилиста доволен. Заикой с разноуровневыми торчащими во все стороны прямыми и завитыми патлами на одной половине головы и будто бы лишайными шелудивостями на другой, я встречал следующего визитера, им стал румяный, пышущий здоровьем поэт Казимир Фуфлович, без устали воспевавший в искрометных стансах и мадригалах наступление эры биотуалетов, но отдававший должное также и романтическим испражнениям на природе – в лесу, в поле, возле реки; его поэма «Жидкий стул» была включена в программу обязательного изучения школьниками на уроках биологии, пьеса в стихах «Гной», посвященная запущенным, не поддающимся лечению стадиям гайморитов, наличествовала в репертуаре всех уважающих себя театров, а свежий сборник сонетов носил название «Экскремент-эксперимент». Маститого пиита и барда (он вдобавок исполнял свои сочинения под собственный гитарный аккомпанемент) привел и усадил в скрипучее кресло, где недавно упивался собственным красноречием Баскервилев, лично Гондольский, оказывается, он и рифмоплет с юных лет дружили. («И занимались совместно кустотерапией», – понизив голос, шутливо сообщил мой благодетель). Громогласно отрекомендовав приглашенного величайшим эстетом современности, Гондольский подмигнул мне и шепнул в здоровое ухо: «Что поделаешь, если утонченными оскар-уайльдами сегодня считаются пишущие о дерьме. Все же ты его не очень курочь, он из наших».
Непременным условием осчастливливания передачи своим участием краснощекий здоровяк выдвинул наличие в студии анатомической модели человека (ее мы опять-таки нашли на складе отслужившего реквизита и приспособили вместо вазы, поместив в выемку над мочевым пузырем букет незабудок), в этом растрескавшемся пластмассовом муляже Фуфлович на протяжении беседы и поковыривал то мизинцем, то карандашом. Тыча в какой-либо жизненно важный орган, он нараспев декламировал: «Длинна кишка, к тому ж она прямая», – и, следуя вдоль пищевого тракта – к аппендиксу, продолжал поэтический комментарий: «Аппендикс мал, но мал и золотник, да дорог». «А вот и сфинктер-жом, истории ан-мал», – все громче завывал, входя в раж, певец соплей и грибковых экзем, чьи опусы, на мой взгляд, больше сгодились бы для использования в специальной медицинской литературе (все же мне казалось, сонеты и оды можно слагать не обо всем), однако смелые суждения поклонника урины и почитателя поноса оказались неожиданно ярки и полемичны.
– Что главнее всего? – громыхал он, выставив напоказ серебряные перстни с буквами «М» и «Ж», впившиеся обручами в его толстые, короткие, предназначенные скорее для стискивания топорища, чем для держания гусиного или автоматического перышка пальцы. – Конечно, выделения. Стафилококковые, саркомообразующие… Кало-дизентерийные. Потому что они – свидетельство болезни. А мы, по своему биосоставу, – и болезнь, и боль. Это сказал Чехлов, был такой врач и по совместительству драматург…
Ероша густые, словно бы войлочные бакенбарды, смутно навевавшие мысль о предсмертной агонии Пушкина и о гоголевских Ноздреве и Собакевиче (с гравюр из учебника для начальных классов), Фуфлович развивал выношенною и выстраданную теорию:
– Вылечить общество можно при помощи серной кислоты. Если окатить ею с головы до пят, она действует. Причем кардинально. Поклонница хотела облить меня. Нашла только лимонную. Но и после лимонной я сменил эпителий и стал сексапильнее. Я начал пробуждать лирой добрые вожделенческие всходы, чего раньше не умел. А уж после серной и вовсе достиг бы апогея. Ибо остается голое мясо, костяк, скелет. То, что приятно расчленять, в чем захватывающе увлекательно копаться. Недаром мухи откладывают личинки в падаль. Они знают: тухлятина вскормит будущие поколения. Я люблю протухшее мясо. Использовать в пищу и ловить рыбу на опарыша. Люблю японские суши со свежепованивающей рыбой. Чехлов, кстати, тоже любил роллы с устрицами вплоть до самой смерти. Его труп, согласно последней воле покойного, привезли в вагоне, набитом мидиями… «Эмфизема», такое название будет носить в память о нем моя следующая книга. – Видимо, стремясь наглядно проиллюстрировать сказанное, он запустил руку в грудную клетку манекена, отыскал синтетические легкие и стиснул их до скрипа и хруста, а потом истово, до крови, расчесал запястье и слизнул показавшиеся бурые капли. Еще минут пять он чухался под мышкой и в голове (белые хлопья с плохо промытой волосни летели на шелковую, подпоясанную бикфордовым шнуром кумачовую рубаху, осыпали расстеленную на столе скатерть), после чего заявил: – Когда я маршировал в армии, а это лучшие годы в моем послужном списке, то частенько обливал салаг щелочью и кипятком, сажал в известь, поджаривал на костре. Не было минут поэтически забористее и насыщеннее, чем когда, изловив суслика или сурка, смажешь ему задний проход скипидаром… Чехлов тоже сочинял об армии, о военных, он посвятил вооруженным силам не одну пьесу, а две или даже три…
– Чехов? – вознамерился исправить его я.
За что получил после окончания передачи разнос и нагоняй.
– Кто ты есть? А он – Поэт. Поэт с большой буквы. Он знает, что говорит, – негодовал Гондольский. – Если называет Чехова Чехловым, то неспроста. Это образ. Метафора. Он, может, имеет в виду «человека в футляре»!
Выступление поэта-сернокислотника сильно поколебало мое мировоззрение, я не мог не отметить: оно вызвало шквал подлинных, а не заранее записанных на пленку и пущенных по трансляции звонков. Почитатели фуфловического дара кричали, что потрясены открывшейся им правдой о влиянии воспаленных слизистых оболочек на глубинные процессы стихосложения и человеческой антибактериологической незащищенностью провозвестника свежего направления в искусстве (напомню: речь шла о воспевании тухлого мяса). Если до снискавшей шумный успех передачи я сомневался в безупречности эстетических воззрений поносника, то после его триумфа не колебался: одержимость телесозерцателей выявлением симптомов ящурной инфекции и геморроя, бескомпромиссность Фуфловича в разоблачении собственных язв и обнаружении залежей перхоти отсеяли малейшие претензии на его счет.
Мало-помалу я напитывался опытом. Отсортировывал зерна от плевел. Проникался замыслом и постигал ход мыслей тех, в чьи шеренги угодил. Случалось, Гондольский и Свободин журили меня – за чересчур медленное вхождение в мир обуревающих современного зрителя страстей, в тот отсек его полушарий, где возвышенные устремления тесно сплетались с глубочайшей преданностью и готовностью служить идеалам добра. При этом оба куратора (в моем восприятии они являли собой две половины единого мозга), бывало, схватывались не на шутку в непримиримой полемике, спорили до хрипоты, но состояние нескончаемой творческой конфронтации не мешало им дружить и согласованно вырабатывать конструктивную линию. Гондольский, сверкая глазами и маниакально крюча когтистые пальцы, твердил: экранные персонажи должны быть растоптаны, развенчаны, размазаны по стене, изобличены, загнаны в угол, задушены, иначе публике не извлечь из увиденного и услышанного направляющего нравственного урока; Свободин полагал: экран сам по себе, будто рентгеновский луч, обнажает и просвечивает тех, кого демонстрирует, дело вещателей – вот именно увещевать, убаюкивать (пока не поступит распоряжение применять шпицрутены или другие кардинальные средства). Я не смел вмешаться в дискуссию гигантов. Кто я был, чтобы прокламировать свои взгляды? Мог ли уподобить себя колоссам? С благоговением наблюдая, как хватко и прозорливо руководят они процессом окормления эстетически неимущих, интеллектуально ущербных, осознавал: не дотягиваю до уровня голиафов!
– Снять с эфира сюжет о ботаническом саде! – метал громы и молнии Свободин. – Поставить репортаж о прорвавшейся канализации! Больше стоков! Пены! Говна! Пусть купаются в клоаке! Не хватает цветовой гаммы? Дайте перебивку: станция метро «Рижская», контрастно желтое с контрастно коричневым! Нагнетайте, варьируйте, ищите!
Гондольский командовал:
– Где массовое пищевое отравление? Трансляцию из гепатитного центра похерить, слишком стерильно! Сгорела всего одна лечебница для умалишенных? Нет обугленных тел? Безобразие! Почему заранее не позаботились о наполнении сетки вещания? Как дела с червями в каше у моряков? Подлодка не затонула? Плохо! Очень плохо! Крупный план пробирок, кал на анализы и ушные полипы! А теперь глисты из желудочного санатория! Заказных убийств кот наплакал? Все банкиры живы? Не лезет ни в какие ворота! Херачьте обморожения, вич-инфекцию, бомжей в коллекторах и то, как они поедают крыс, не забудьте люис в хранилищах кропи, подсыпьте удушенных матерями младенцев, проституток на панели, погрязнее, поразнузданнее, дайте мелких коррупционеров, наконец! Крупных не трогать, они – наши потенциальные и реальные содержатели.
Слушая повеления, я млел. Собственные ограниченность и недалекость становились очевидны мне самому. Шелуха заблуждений опадала с зашоренных глаз.
Третий мой собеседник, Иван Златоустский-Заединер («ниспровергатель основ», так он сам отрекомендовал себя в растиражированном газетами анонсе передачи), вошел в студию крадучись. Опасливо протянул сухощавую лапку для пожатия и представился:
– Инакомыслящий… Отчаянный… Практически бесстрашный.
В процессе беседы этот разбитной малый с морщинистой бурундучьей мордочкой опытного проныры и козлиной бородой (в ней запутались хлебные крошки и остатки яичницы) и впрямь с неопровержимостью доказал, что охрабрился до безрассудства: в умопомрачительной своей дерзости он не просто затеял развод с женой – дочерью одного из высших чинов комитета госбезопасности, не только отнес заявление с требованием о расторжении брака в районный суд, а, окрыленный приверженностью постулатам хартии вольности (в чем полностью совпадал и солидаризировался с Душителевым), спешил уведомить об этом своем рисковом шаге с амвона моей передачи – всех прогрессивно настроенных единомышленников.
– Это акт громадного мужества, жест высокого неповиновения и отваги, – докладывал он мне и (в моем лице) всем, кого хотел подтолкнуть к аннулированию браков, заключенных по расчету. – Мы прожили без любви десять лет. Но чаша переполнилась. Кранты! Тестя лишили персональной пенсии и машины с мигалкой. Открепили от спецраспределителя. Где теперь брать воблу и икру? Не могу делить ложе с той, отец которой – тюремщик. Не имею ныне даже права защиты от телефонной прослушки. А раньше имел. Что немаловажно: ведь параллельно с диссидентством занимаюсь валютными махинациями, у меня фирма по отмывке денег в Финляндии.
Возвысив голос до дискантных срывов, он пожаловался, что сволочь-теща всегда мешала ему осуществлять антитоталитарную деятельность, вот и совсем недавно очередной раз запретила обнародовать критические замечания в адрес вице-премьера и таким образом сорвала атаку на негодяев-ретроградов, по рукам и ногам спеленавших первое лицо государства. Набрав в легкие избыток воздуха, Златоустский возвестил: помазанник на царство буквально стонет под игом своих власть предержащих заместителей! Попутно беспредельщик заклеймил олигархов, обирающих простых трудяг, в частности, заставивших лично его потесниться на дачном участке: обнаглевшая финансовая верхушка окружила построенный на пожертвования в пользу политзаключенных трехэтажный коттедж – своими четырехэтажными особняками. Разве не возмутительно? Ратоборец дрожал от негодования. Пот катился по его лицу.
Я посочувствовал:
– Судя по испарине, отстаивание принципов дается нелегко.
Он ответил:
– Я из парной. Хлестался насмерть… Вениками. С депутатами и парочкой сенаторов… У нас традиция – париться по четвергам.
Благодаря тому, что операторы показали крупным планом его раскрасневшееся чело и крупные соленые капли на лбу, популярность передачи вновь возросла.
– Молодец, улавливаешь суть, – хвалил меня Гон-дольский. – Совершенно не имеет значения, о чем базланить и чесать языки, главное: вкусно подать моменты схожести всего живого… Перечитай книгу поэта-соплесоса про экскременты. Посмотри фильмы Баскервилева. Убедись: это явления одного розлива. Почерпнутые, так сказать, из одной кадушки. Передача не имела бы сотой доли успеха, который ей выпал, сиди на твоем месте прилизанный денди с накрахмаленным воротничком и надушенным носовым платочком… Люди хотят видеть близкую, понятную каждодневность. Смрад, свалки, ковыряние в носу, тромбофлебиты и флегмоны – вот их ноосфера. Отребье хочет удостовериться: оно ничем не хуже хваленого высшего общества. А, может, и лучше. А высший свет мечтает сбросить напяленную личину цивилизации и изваляться в грязи. Те и эти едят, пьют, облегчаются. Совокупляются. Делаем святое, нивелируя расслоение, сближая крайности. И вожаки, и паршивые овцы – единое стадо…
В следующий эфир я по наводке Гондольского и Свободина залучил горбатенькую балерину Розу Хутор – дочь известного дирижера Вральмана, взмывшего по карьерной линии благодаря балагурству и шутовству. Используя великолепно подвешенный язык и освоив навыки тамады, делец от музыки уверенно торил дорогу в чрево власти и заручался все более прочными позициями среди высокопоставленной чиновничьей знати. Над его прибаутками покатывался синклит сановников первой величины, шаромыжник угождал влиятельным лицам на правительственных тусовках, товарищеских посиделках и корпоративных междусобойчиках (управлять застольями у него получалось значительно лучше, чем махать палочкой перед оркестром), наконец, ему благоволил сам Свободин. Не забывал папа и о дочурке: припадая сразу на обе ноги и всплескивая куцыми ручонками (точь-в-точь подстреленный рябчик с перебитыми крылышками), они покорила все без исключения подмостки мировых культурных столиц и была отмечена бездной хореографических наград. Я оказался не готов к встрече с мастерицей волшебных «па». А ведь редакторы предупреждали: разнополюсными висками и крашенными, в разные стороны торчащими патлами никого не удивить, это отработанный пар – какой прикол заготовим на этот раз? Самонадеянно возомнив: придумается по ходу, я допустил непозволительную, вопиющую промашку! Отчасти спасло чудо: накануне передачи разболелся зуб, щеку раздуло.
– Другой коленкор, – воодушевились желавшие мне драйва помощники. – Теперь тип-топ, что надо.
Дополнительно подложили за щеку тряпочку с синькой и вкололи инъекцию, парализовавшую речевые центры. Спровоцированная шепелявость в сочетании с освоенным заиканием обогатила палитру неповторимым шармом. Я предстал перед камерой посиневшим и еще более перекошенным. И при этом начисто забывшим, о чем токовать.
Прима возникла под слепящими юпитерами в пестром кимоно и ослабленном корсете, любой мог полюбоваться выставленными напоказ впалой грудью и кадыкастой шеей. Увы, ни призывная обнаженность, ни лебедино-змеиная выя (ни мой отвисший флюс) оказались не способны затушевать постыдные проколы – следствие моей нерадивости: я не мог вспомнить заготовленный Гондольским комплимент, которым следовало приветить избалованную звезду. Не получился и финт с караоке, нужная мелодия не отыскивалась, а по плану танцовщица собиралась не только танцевать, но и петь. В довершение, как назло, забарахлил передатчик в ухе, подсказок Душителева я не различал, возможно, поэтому не обмолвился ни звуком о композиторе Сумбурешникове, муже моей неотразимой собеседницы, что стало последней каплей и было воспринято как вызывающая бестактность, которой злючка не простила. Мои отчаянные попытки выправить ситуацию привели к тому, что и о ее папе я брякнул слишком бегло, нимфа вышла из себя, сквозь кривой строй ее зубов хлынул поток отборной матерщины. Это спасло. Датчики зрительской активности зафиксировали лавинообразное подключение абонентов к передаче. До того, сообщил позже Гондольский, уровень интереса толокся на нулевой отметке, а то и нырял ниже допустимого предела. Согласно оценке специалистов, мои собственные ораторские потуги заслуживали самого негативного балла и не лезли ни в какие ворота. Я, например, вякал, что симфонии Чайковского и оперы Мусоргского (кому до них есть дело, у кого архаика способна вызвать ответный импульс?) являются непревзойденными образцами гармонии, и при этом не упоминал не только сумбурешниковских ораторий, но и – страшно сказать! – фортепьянных пьес его сводного брата Модеста Мясопотамова, и это в период расцвета творческого расцвета обоих, давно обскакавших в своих многочисленных экзерсисах (лабаемых в казино и ресторанах) и «могучую кучку», и всех вместе взятых клавесинных сочинителей прошлого. Выходит, я отвергал общепризнанное! Ввязывался в конфликт с содружеством созидающих шлягеры мелодистов! Мне так и было заявлено: безответственными, возмутительными нападками я смертельно оскорбил авторитетнейших людей своего времени, площадная брань балерины была истолкована как намеренное нежелание беседовать со мной – профаном и хамом.
Да, многого я не просекал, до многого не мог дорасти, многое воспринимал поверхностно, дилетантски, односторонне. Могло ли быть иначе? Если специальной подготовки не получил. А самообразованием почти не занимался. Вывод из происходившего напрашивался очевидный: надо исправляться. Совершенствоваться. Набирать очки.
Прозревать мне помогал мой друг и жемчужный баловень судьбы Подлянкин-Гондольский. Прирожденный пестун талантов, сам наделенный недюжинным даром грациозности, он не оставлял меня заботой и опекой. Вместе мы обмозговывали будущие эскапады и прорывы. Именно по инициативе Гондольского я нашел героя, вернее, героиню, какую еще не откапывал никто. Ради этого пришлось возобновить прерванную любовную связь. С церемонемейстершей крематорского ритуального зала я беседовал на фоне сполохов, рвущихся из заслонки огромной (почти доменной) печи, и в сопровождении квартета слепых музыкантов. Звучали популярные мелодии мужа кривобокой балерины и его сводного брага (чем удалось-таки вымолить прощение у Вральмана и его дочурки). Успех воспоследовал феноменальный. То, что плела, с трудом подбирая слова, моя бывшая любовница – о маленьких хитростях своей работы, о суевериях и приметах, которые должен знать каждый входящий на территорию кладбища, произвело фурор. Рекомендовала при посещении некрополя пользоваться калиткой, но никак не воротами, иначе в следующий раз через них тебя внесут уже в гробу; советовала не говорить могильщикам, которые произвели захоронение, «до свидания», а только «прощайте», иначе вскорости снова произойдет горестная встреча при печальных обстоятельствах; само собой, гроб не должен быть лежащему в нем бездыханцу велик, а то на свободное место окажется притянут кто-либо из близких почившего, главное же: не следует переламывать стебли положенных на крышку и внутрь цветов, иначе покойник обидится и будет являться по ночам… Эти и прочие рекомендации сразу – и безоговорочно – вывели передачу на одно из лидирующих мест.
– Подлинный армагедонц! – кричал мой одутловато-жемчужный поводырь, прикладываясь к фляжке с коньяком, которую всегда носил в нагрудном кармане пиджака. – Именно таких дивных хабалок и надо отыскивать на потребу пиплу!
Вечером он назначил мне встречу в ресторане «Бурый медведь» – для согласования дальнейших планов. Был полон энтузиазма. Я же продолжал испытывать неуверенность. Казалось: проснусь, и происходящее окажется дымкой, розыгрышем, изощренным укусом пресыщенных забавами шалопаев. Расхохочутся и скажут: не предполагали найти во мне идиота-простака и доверчивого болванчика.
За ресторанным столиком Гондольский держался строго. Много пил и не пьянел. Почти не закусывал. То и дело откидывал седеющую прядь со лба. (На этот раз и лохмы была вплетена – видимо, в связи с торжественностью момента, – помимо жемчужной нити, еще и орхидея). Он был в «клубном» пиджаке с блестящими металлическими пуговицами, под глазами пролегла устойчивая бархатная чернота. Предложил подписать контракт на полгода. Но уменьшил срок до трех месяцев, когда я, расхрабрившись, спросил разрешения пригласить в эфир исполнительницу блюзов, которую недавно услышал по радио. Ее глубокое с хрипотцой контральто волновало. Из радийного интервью я выудил: девчушка не знает, как осуществить себя.
– М-м-можно у-у-устроить е-е-ей п-п-паблисити, – заикнулся я, по привычке растягивая слоги и запинаясь чересчур утрированно.
Наперсник вытаращил глаза:
– Куда тебя заносит? Кому она интересна? Эта твоя блюзка? Юнцам-онанистам? Старикам-пердунчикам? Шлюшкам и наркоманам? Пусть скорее загибаются в своих галлюцинационных корчах и освобождают жизненное пространство. Нужны другие фигуры – типичные, наделенные харизмой, объединяющими, сплачивающими чертами и признаками! Если уж причастные к наркоте – то со стажем. Если из сословия проституток – то сутенеры и «мамки». Нужен крупняк. Масштаб. А она, твоя соплюшка, не той породы. Кишка тонка! Хотя она прямая, – процитировал он Фуфловича. – Не старуха! Не диабетчица. Наверняка не страдает базедовым расширением фар. Иначе бы ее давно вытащили на экран. Вот обрюзгнет, сделает пару «подтяжек», так что не под силу станет улыбаться, иначе швы лопнут – тогда валяй… Зови в свой шалман и популяризируй. Будет на что любоваться. С выпученными трахеидными глазами, с беззубым ртом вызовет шквал симпатий, приглянется гораздо большему числу потребителей. Да что там – поголовно всем… А пока… Пусть помыкается, пусть неудачи иссушат ее и наложат неизгладимый отпечаток. – Он смотрел на меня с неподдельной приязнью. И вразумлял, как вразумляют малое дитя. – Хотя… Может, ты и прав… Надо на нее взглянуть. Вдруг уже истощена… Вдруг она туберкулезница со стажем? Вдруг ее худоба на грани дистрофии… Или наоборот, брюхо и зад разнесло от гормональной дисфункции. Вдруг у нее лошадиная челюсть… И отсутствие музыкального слуха… И поют за нее другие… Приспела пора кем-то заменять нашу вечную «Похотливую Сардельку», не может же она вечно скакать по сцене в коротком платьице и стоптанных босоножках. Но ее варикозные вены… И трясущаяся, будто холодец, гузка… Созвучны всем. Беспроигрышны. Даже под «фанеру» ей удачно разинуть хлебало не удается… А это дорогого стоит. Уж поверь. И в придачу общий душок дешевизны, продажности… Толстые ляжки, отвислый бюст… Что может быть завлекательнее и членоподъемнее? Это верх филигранности… Недаром ее обожают и стар и млад…
Я кивал, боясь вновь ляпнуть невпопад и прогневить оракула. Взирал на него восхищенно. Что сталось бы со мной, не встреть я Гондольского? Зарыл бы себя под могильным курганом. Остался бы нужен только мертвякам. А теперь покорял воображение живых. Тех, кем раньше был отвергнут. Отринут, казалось, навсегда. Гондольский вытащил меня из пучины. Нашел применение. И высокое, как я догадывался, оправдание моему существованию. Не таясь, бывший одноклассник признавал: да, позвал меня-неумеху в избранный круг по принципу и признаку разящей наповал безобразности. Сделал сподвижником пока авансом. Но он в меня мерил… И ждал: я оправдаю его усилия. Что ж, был признателен вершителю и за откровенность тоже.