355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Битов » Ожидание обезьян » Текст книги (страница 7)
Ожидание обезьян
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 22:33

Текст книги "Ожидание обезьян"


Автор книги: Андрей Битов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)

ЕГО навещали. То девицы, то проходимцы. Проходимцы были в буквальном смысле – прямо с вокзала. Живу я там как в анекдоте, живу!.. Меня будили спозаранку: прямо с поезда. Встреча наша напоминала встречу двух котов в подъезде. Не без достоинства. Один с трудом отражается в зеркале, у другого глаз на щеке. Не без правил. Например, снять в прихожей обувь и последовать по моему замызганному полу прямо на кухню. Пока я делаю вид, что моюсь, – на самом деле обдумываю, как тут быть, с неудовольствием проводя немытой рукой по заиндевевшей щетине. Портфель, который он внес, был больше его самого. Не иначе как все имущество. Можно точно датировать его появление. Как раз был сбит корейский лайнер, а за день до того открылась Международная книжная ярмарка и я встречался со шведским издателем. Швед был из Amnesty, и взгляд его выражал недоумение, будто я как-то не так себя вел. Мол, все еще не сижу. Он и в прошлый раз настаивал, как бы так мне помочь. Я разочаровал его тем, что мне нужны только очки «как у битлов». Вот и сижу напротив незваного гостя в шведских своих очках…

– Половина миллиона ваши, – говорит он, раскрывая портфель.

«Как просто!» – восхищаюсь я.

Наконец-то меня покупали. Гордыня моя была поставлена на место: не могли прислать кого-нибудь поубедительней?

Он вынул из портфеля зубную щетку, а затем и всю рукопись. Она помещалась в четырех папках, каждая из которых была в отдельном целлофановом пакете плюс завернута в некий пергамент.

– Так, – сказал я, овладевая ситуацией. – Сколько вы отсидели?

– Восемь лет. Почти восемь…

– А сколько вы это писали?

– Год. Почти год…

– А сколько здесь страниц?

– Восемьсот. Почти. Немножко не хватило.

– И вы хотите, чтобы я это прочитал за день?

– Так вы же не оторветесь!

Выходит, ситуацией и владеть не надо, если она исходно твоя. А кто читал-то? Так вы первый и будете. А откуда вы меня надыбали? А в адресном бюро. Вы что же, меня читали? Не-а, я по «голосам» про вас слышал. А с чего вы взяли, что вам миллион отвалят? Так не меньше же миллиона…

Его наивность была равна лишь его же опыту. Он сел, когда ему не было и четырнадцати. Ума мне стоило понять, что он ТАКОЙ. Что никем, кроме себя, не подослан.

– А зачем пергамент?

– А если в воду бросать. Я все продумал. Я еще и рекорд Гиннеса поставить могу. Могу присесть пять тысяч раз. Сейчас, без тренировки, не могу. Но две тыщи точно смогу, прямо при вас.

И он тут же присел, в носочках…

– Увольте. – Я сдался.

И я не оторвался…

Глаз ему отстрелили еще в деревенском детстве за то, что отказался поцеловать котенка под хвост. Приседать он научился в штрафном изоляторе, чтобы не замерзнуть. Был он пожизненно влюблен в одноклассницу Веру, но осмелился признаться лишь из тюрьмы, выкупив фотографию у сокамерника-красюка. И получил он на свое признание положительный ответ – из Верочкиного письма выпала фотокарточка ее старшей, полногрудой сестры. Решил он устроить побег, чтобы жениться, и, познав кодекс, крикнул конвойным: «Не стрелять! Бежит малолетка!» – и получил пулю в плечо. Он бежал и чувствовал, что ему вообще оторвало руку. Раненая рука была со стороны без глаза, и он не мог ее видеть. Тогда он взял ее другой рукою и поднес к другому глазу на бегу, чтобы убедиться.

Я погибал – ЕГО спасали. Дарили ЕМУ котенка Тишу. Варежки и шапка больше ее самой. А Тишка еще меньше варежек. Я целовал ее в холодную шапку, в варежку, в Тишку. Скорей!

Нам мешали. Кто бы это мог быть? Его я никак не ожидал. Единственный в своем роде на земле человек. Такой же, как я. Родители – те лишь наполовину такие же, каждый на свою. А этот – такой же, на обе половины. Получается, брат. Хотя грузин. На год он бежал впереди меня.

Он не должен был ее видеть, она его – слышать. Квартира однокомнатная, я прятал ее в шкаф в чем была: в рубашке и в шапке. Он продолжал перерождаться в женщину. В доказательство чего отпустил бороду. Женщины его больше не интересовали как мужчину. Уже год он поднимал всю медицинскую литературу. Это была редчайшая генетическая болезнь, почему он и обязан был меня предупредить. Чтобы я впредь правильно выбирал родителей.

Это сама по себе долгая история. Потом он пропал.

Она выходила из шкафа в одних варежках. Соски ее пахли нафталином.

Лучше всех было Тишке. Он спал на моих свалявшихся рукописях.

Она уходила. ОН успел, негодяй, поцеловать ее в руку. А то она опять засунула бы ее в варежку.

Она или брат забыли книжку? «Жестяное руно победы». Перевод с грузинского.

Пишут же люди!

Покатыми, нобелевскими волнами катилось повествование. Лизало берег Колхиды. Маленький усталый отряд, последний остаток могучего войска. Впереди Язон, не иначе как в «плаще с малиново-красным подбоем». За ним тот, который все исполняет молча, вроде в плену ему отхватили язык. А за тем уже тот, который только почесывается, – его донимают «москиты». Всех по очереди трясет малярия. Лишь один Язон гладко выбрит, отражаясь в собственном щите. Иной хромает в конце – короткий обоюдоострый меч натер ему шею, и у него «гноится набедренная повязка». И тут немой произносит первое слово. «Понт», – сказал он. Короткий и обоюдоострый промыл свою рану морской водою. Развели костерок. Отблески играли в их запавших глазницах. Жертва москитов почесывал свою широкую грудь осетина. Сыпались искры, не достигая звезд, под которыми мирно спала непостижимая Эллада, забыв своих героев. Со страницы повеяло костерком, и ноздри мои раздувались от бессильной зависти к этому древнегрузинскому греку.

Поторопился я спастись до срока… поторопился я креститься – вот что! Сорок лет прождал, как великий князь, а – поторопился. Не умер я тут же! А как там было умереть?.. Глаз, тот не умер, когда ему, ребенку, шконкой (прут из спинки железной кровати) фанеру (грудь) отбивали, – а как тут умрешь, дотянув с грехом до сорока, в самом красивом месте на земле… от счастья разве. Монастырь Моцамета, что, как выяснилось, и значит «верующие», стоял на километровом обрыве над Курой, и с обрыва там праздновался такой мир и пейзаж, еще и принаряженный осенью, – воздух был чем дальше, тем прозрачнее: на дне его, на пойменном берегу, как раз собрались отпраздновать воскресенье, разводили шашлык, выкладывали лаваш и зелень, и счастливая корова, подкравшись, украла лаваш и бегала кругами по лугу от преследователей, как собака, и обворованные были еще счастливее вора…

«Знаю грехи твои… – сказал отец Торнике на первой в моей жизни исповеди, не дав мне рта раскрыть, – могу себе представить… И отпускаю тебе… Только запомни: грешить тебе с этого дня станет тяжелее». И вздохнул со знанием. Зря я ему не поверил! С весельем плевал я на сатану в виде скребка и метлы, притуленных в углу храма. «Тьфу на сатану!» – провозглашал отец Торнике, и все мы, шествовавшие гуськом, со свечками в руках, с радостью выполняли. Легко мне тогда было плевать на него! Дорогой Гаги, драгоценный отец Торнике… легко тебе было получать свой первый срок, крестив пионерский лагерь во время купания! Вылезали тогда дети на бережок уже без красных галстуков… «Да мне, – говорил Гаги, – стакана на роту хватит». Надо было на меня потратить побольше за счет пионерлагеря и потенциальной роты. Дорогой Гаги! помяни меня в своих молитвах…

Меня спасала, в частности, одна редакторша. Пробовала оформить мне командировку в Тбилиси для участия в «круглом столе» на тему «Феномен грузинского романа». Для начала мне дали редакционное задание. Разоблачить лжегероя. Героем он стал за Афганистан – так ему мало: теперь он спас утопающего. Как психолог я должен был доказать, что никого-то он не спасал, а просто по инерции искал того самого подвига, которому всегда есть место в нашей жизни. Для либеральной редакторши это была бы доступная форма осуждения войны в Афганистане.

Мне не понравился ее пафос. И я пошел.

Передо мной сидел очень спокойный мужик. Как опытный следователь, я занял место против света, чтобы видеть все оттенки выражения его лица и чтобы он, стало быть, не видел моих оттенков. По тому, как он усмехнулся, мне показалось, что он просек. Ему хватило взгляда, чтобы провести рекогносцировку и сосредоточиться на выбранном объекте. Это был почему-то громкоговоритель. На него-то он и сориентировался. Я, значит, был психиатр, а у него мания. Я был убежден, что кабинет не оснащен. Проследил за его взглядом. Почему-то пациента волновал шнур. Шнур был выдернут из розетки и болтался несколько не достигая пола. К тому же он завязался узлом. Узел был не затянут. Ну уж никак нельзя было через него прослушивать! Одно то, что майора вызвали для беседы со мной и я принимал его в кабинете, хоть и не в своем (но откуда ему знать, что не моем?), делало меня, рядового, необученного, негодного к строевой службе – как это у них? – «младше по званию, но старше по должности». Это веселило изгоя во мне. Младший по положению соответственно стоял и молчал. Я пригласил его сесть и рассказать все как было. «Да не собирался я его спасать! – не то чтобы с раздражением, но с добродушной досадой начал майор. – Просто я, как назло, накануне книжку читал, не помню, простите за извинение, автора. Там про нашего брата. Там герой помроты, а девушка у него медсестра. Так вот она там как раз утопленника спасала. Рот в рот. Я запомнил. Я и рассказывать никому не хотел. Только в понедельник в академии разговор, как кто выходные провел, а они знали, что я на рыбалку собирался. А я говорю, какая, извините, на…, рыбалка, когда мне сегодня всю ночь его лошадиные зубы снились. Ну, того, значит, кого в рот в рот. А там один со мной учится, в стенгазету пишет. Он, значит, и написал, а гарнизонная газета перепечатала. А я бы, если перед тем в книжке не прочел, про медсестру, рот в рот, то и не снились бы мне лошадиные его зубы. Я и не собирался стать военным, мечтал, конечно. Я на заводе работал, у меня уже пятый разряд был. А тут повестка, поступай, зовут, в училище. Ну, я пошел. Недавно в цех свой зашел – ну, все помнят, не забыли, выпили, конечно, я специально с собой взял. Даже заскучал по цеху. Ну, куда уж теперь, и квалификация не та, и вообще, теперь уж до запаса. Только училище кончил, а тут вызывают срочно – и в самолет, куда-чего, никто не знает. Потом на вертолет – и десант. Я, значит, с первого самого дня, с первой ночи. У нас писали, что 21-го, а на самом деле 20-го. Но это я так уж, по секрету вам говорю. Вы этого не печатайте. Мы первыми во дворец и ворвались. Как сейчас перед глазами. Такая голубая комната, вся шелком обитая. Но пустая уже. Только один альбом на полу и валялся. Я его еще посмотрел. Там всякие семейные его фотографии. Красивая женщина! Знаете, я честно скажу, сначала совсем не страшно было, даже интересно. А потом, как меня зацепило в первый раз, я в броню залез и не вылажу. Мне наш замполит, ничего не скажу, отличный парень, так говорит: ты вылезай из брони-то, из танка то есть, а то так и просидишь. Ну, пересилил себя, потом ничего. В разведку идешь – стрелять нельзя, тесак один на все отделение, верите ли, старшина под расписку выдавал, а на спине рация сорок килограмм. Спина вся черная, боль адская. А надо, чтобы не заметили. Там какого афганца встретишь, тут же кончать приходится, чтобы своим не сообщил. Ну а как стрелять нельзя, приставишь тесак к уху и стукнешь по нему, так он от и до уха. Главное, тишина. Так вот, одного не убивали, а значит, на него, как на ишака, рацию. Он и нес до самого конца. Потом, конечно, ликвидировали, что делать. Большого удовольствия в этом нет. Того-то помполита, на повышение пошел, а нового прислали – дурак дураком, неопытный еще. Мы к их посту подползли, копыта обвязали, тихо. Я высовываюсь – двое, с винтовками, у костра. Я выбрал, на кого броситься первого, и машу, чтобы с другой стороны зашел, чтобы другого на себя взял, а он: „Чего?“ Но я-то уже бросился на своего, а другой услышал и на меня прикладом. Пол-уха мне оторвал, но я его все-таки прикончил, а помполит – того, все-таки молодец, сзади кокнул. Жрать хочется! – а они как раз лепешку ели. Я лепешку разламываю, а она в мозгу перепачкалась, темно, так я пачканую помполиту, а сухую – себе. Ничего, не заметил. Потом еще до утра оба ползали: я затвор потерял, когда прикладом-то махал. Так и не нашел. Потом я на китайский заменил, он подходит, номер мне ребята перебили». «Так вам за это героя дали?» – спрашиваю. «Не, не за это, да и не дали, а только представили. Там сто шестьдесят убитых надо было, а у меня только сто двадцать девять. Помполит, тот, про которого я раньше рассказывал, представление на героя заполнял, округлил. Ничего, посмеялся, Родина простит. Но нас двое было, а звезда одна. Мне Боевого Красного Знамени дали. Вот она, редакторша ваша, не поверила, что я утопленника откачал, я это отметил, между прочим, он уже совсем был; я, главное, удочку закинул, смотрю, какой-то розовый пузырь на воде, а это его спина оказалась, он горбом, как поплавок, всплыл. Ну, я вытащил – спина сухая, теплая от солнца, а сам холодный. Я зову, кто откачивать умеет, а они сначала все столпились, а как позвал, и все разошлись, „скорую“ вызывать. Какая „скорая“! Я пробую искусственное дыхание, толком не знаю, как. Куда там! Тут я и вспомнил про медсестру, в книжке. А он, наверное, выпил перед тем как следует. Так это все рот в рот, с блевотиной. Часа два над ним бился. Сам не поверил, когда он очухался. Тут и „скорая“ подкатила. Стали выяснять, кто да что, а я нахлебался, я задами, огородами, как Котовский, удочки-то смотал, какая рыбалка! Вот я ему, корреспонденту нашему, только и проговорился про то, что все всю ночь его лошадиные зубы мерещились. Что тут? А он расписал. Вы бы лучше про наши детдома написали. Ведь какая нищета, ужас! Я с шефским у них был, так поверите ли, они потом, после выступления, в очередь выстроились потрогать, чтобы только… к руке прикоснуться, – и отойдут, а там следующий…» Майор отвернулся.

Я думал, слезу смахнуть, а он привстал. «Извините», – говорит и прямо к громкоговорителю. Развязал узел на шнуре и обратно сел, успокоенный: мол, теперь порядок. «Ну вот и все, – говорит. – Ничего я вам такого не сказал. Ничего секретного. Только про дату, что на день все раньше началось, чем сообщали… но это и не такой уж секрет».

Вышли мы вместе, я посмотрел с презреньем на поджидавшую нас редакторшу, и молча мы так мимо нее прошли. Прошли, прошли на улицу, там меня все это время ждал, и все еще ждал, – Дрюня-Дрюнечка, дружок мой ситничек, святой человек: имел принцип похмеляться с кем выпил вчера, тем же, что пил вчера, и столько же… втроем повернули за угол на бульвары, к «Наденьке», там еще тогда разливали. Выпили по стакану, Дрюня еще поспорил, кто за кого платить будет. Майор и заплатил, телефончиками обменялись.

Сама жизнь подавала мне пример: Глаз, Язон, Афган… Надо было побороться с собой, чтобы убедиться, что перед тобой именно то, что кажется, а не то, что есть. Бороться! Совершить положительные усилия независимо от возможности реализации. Я откликался. Я поднанялся в шоферы везти одного монаха по владимирским проселкам. Сдал кота соседке-певице. Мы осматривали мерзость запустения разрушенных храмов и сокрушались сами. Монах был старец лет тридцати. Его мудрость и зрелость равнялись разве что его неопытности. Он годился мне в отцы и сыновья. Как теленок, бегал он по линзам владимирских лугов, собирая на рясу всю пыльцу, а цветов было видимо-невидимо!.. Я сопровождал молча. Ему хотелось меня спросить, но он не мог. Он хотел, чтобы я его спросил, – я не знаю, что. «Вот, – наконец собрался я с духом, – в Творца верую, в Христа верую, в Деву Марию – верую, а вот в дьявола никак не могу поверить, что он на самом деле…» «Во что же вы тогда веруете! – возмутился монах. – Весь воздух кишит ими!» Он выразительно широко взмахнул, описав круг, и зашагал широкими шагами прочь от меня по лугу. Он удалялся быстро, и вдруг я впервые отметил, что он никак не исказил нетраченую красоту владимирского луга! Монах – вот человек пейзажа! С умилением провожал я взглядом его легко вписывающуюся в пейзаж пирамидку. Под рясой не было видно двуногости… Неужели в этом и было все дело! «Освящается сия колесница!» – рек он, когда мы благополучно прибыли. Автомобиль был освящен, и я почувствовал, как повеяло дымком и гарью, уж не иначе как от меня, когда усаживался ехать домой…

Меня у дома уже новый гость поджидал. На своем «Запорожце». Прямо из Мурманска.

«Мало у нас горя, чтобы ты еще не пил», – говорит мурманчанину Дрюня. Но тот не пьет и не курит. И еще, как постепенно мы догадались. Не то что можно в таких случаях подумать, а как раз наоборот. Белоснежный воротничок, на брюках бритвенная складочка, вольный пуловер так и спадает с плеч, аккуратнейший в искорках седины бобрик, худощав, складен, пластичен, а уж выбрит! Кожа… какая-то особенная кожа, на поколение самого моложе, шпарит наизусть Кузмина. Как он такой из своего «Запорожца» вылез?.. Не пьет, так пусть хоть за бутылкой сгоняет. Так он города не знает. Дрюня вызвался показать с готовностью, так у него места в машине нет: все скарбом забито и даже переднее сиденье снято. Мы не поверили, вышли посмотреть: и действительно, вся машина занята книгами и выутюженными рубашками. «Все мое вожу с собой?» – спрашиваю. Он снисходит к моей шутке. Оказывается – бич, оказывается – бомж. Машина, выходит, есть, а прописки нет. Отбичевал лето, к зиме на юга подался, естественно, через Москву, естественно, через меня. Подвалила Дрюнечкина семья, гости Великого Гэтсби, друзья и знакомые Кролика: УБ, полковник ГБ в отставке, Устин Беньяминович, дедушка и внучек одновременно, бабушка у него все еще была жива тем, что души в нем не чаяла; Эйнштейн, армянин, сыроед и дворник, с ним всегда хорошо поспорить на тему, является ли водка сырым продуктом; и сам Салтыков с песней, из тех самых Салтыковых, из которых Салтычиха, а не из тех, что сатирики и Щедрины. Он так и входит, громко распевая:

Так по камешку, по кирпичику

Растащили мы этот завод!..


Затем дева юная явилась спасать меня от другой, которая явилась как раз за минуту до нее. Не разделявший наше общество мурманчанин отвел меня для разговора один на один из кухни в комнату и – не сразу то, что все сразу подумали, а чтобы я тут же, при нем же, читал его рукопись, правда небольшую. В оценке Набокова мы сошлись. Тут я отдал ему должное. В оценке же его текста я не оправдал, не прошел, так сказать, его экзаменацию. Тет-а-тета не получилось. И он не мог скрыть легкой гримасы отвращения, когда снова вдохнул весь наш смрад. Девушки плакали на плече Салтыкова.

Не говори с водою о любви!

Ей не до нас, она бежит по трубам…


Вода – это были, конечно же, они; о трубах ни слова. Появился и Зябликов, Павел Петрович в своем роде, редкий гость, и всех тут же споил. Он выкурил всю траву у буддистов, выпил все церковное вино у православных и теперь превзошел себя как экстрасенс. И правда, сила убеждения у него была колоссальная. «У тебя обязательно где-то есть клоп, я чую…» Тараканы – да, но я гордился, что клопов у меня не было. «Ты что, не знаешь, что такое клоп?» Клопом оказалось прослушивающее устройство. Зябликов прикрыл глаза и стал пассировать руками. «Здесь», – определил он, ткнув в решетку вентиляции. «А ты знаешь как сделай?» Я еще не знал. «Ты решетку отдери… У тебя какая-нибудь пика есть?» (Только бубна. Шутка не прошла.) «Ну, кочерга… Ты… – наставлял он, – решетку сдери, возьми пику, туда ка-ак… – Он сделал зверское выражение лица. Хрясь! Проколи его». И он вонзил незримую пику и стал похож на Георгия Победоносца, даже что-то грузинское проступило в его курносом незамысловатом лице. Дрюня все и проделал, один к одному. Пики не нашлось – из изуродованной отдушины торчал обломок единственной моей швабры.

Девочки, так и не поделив, ушли с Салтыковым и Зябликовым, в полном согласии. И остались мы, как всегда, один на один с Дрюнечкой. Он как раз взялся тосты произносить, а это надолго. Я это терпел, потому что он утверждал, что я гений, а его трудно было переспорить. «Вся беда наша, вдохновлялся он, – что совершенно нету Сальери!» «Ну да, – сказала та, что все-таки вернулась, – а Моцартов у нас хоть жопой ешь». Мы очень смеялись.

ОН обижал – я обижался. В глазах двоилось. Девочка оказалась дамой, бывшей женой. Дрюня был рыцарь. Он не мог потерпеть с ней такого обращения. «А что в портфеле? В портфеле-то что? А ничего. Пуст портфельчик-то!» Гнев ошпарил меня. И был это уже не Дрюня, а Сергуня, друг наш общий и ситный, кто посмел мне сказать такое.

Рубашку ОН порвал на Сергуне, а сахарницу с рафинадом надел на голову Дрюнечки. Оба прыгали вокруг в стойке Кассиуса Клея, но так и не ударили, щадя национальное достояние. Рафинад оказался острым. Исцарапанный и не стоящий на ногах Дрюня был сопровожден запрезиравшей меня дамой.

И я остался наконец один. Один, один! Один во всей вселенной! Брошенный и никому не нужный… Добился-таки, чего добивался. За что боролся, на то и напоролся! Как все провоняло!

Я двинул в ванную комнату смывать позор… Так вот откуда воняло! В раковине лежало большое Дрюнечкино говно – это он удалялся замывать нанесенные мною рафинадные раны. Так ведь неудобно же! – восхитился я. – Высоко! на одной ноге! И унитаз рядом!

Это и был катарсис, в смысле очищение. Пока я все это замывал, меня вывернуло. О Боже!

И кто-то терся о мою ногу.

Тишка! Тиша-Тишенька!.. Дорогой ты мой! Один ты у меня… Что же я забыл о тебе, гондон я этакий! Ты же голодный у меня! Сейчас, сейчас, родной…

Вот что надо. Вот что надо-то! Надо кормить! Как просто! Надо просто кого-то кормить. И никаких вам.

Простые, тихие, осмысленные, одинокие движения старого человека. Достать из морозилки рыбу. Пустить горячую воду. Положить рыбу под воду. Сейчас, сейчас, потерпи… Нельзя тебе сырую, надо хоть чуть-чуть отварить… Вот.

Вот и хорошо, вот и славно. Хорошо одному в кровати! Книжка, кошка. Без б… Мур-мур. Где это в тебе, Тишка, помещается, что это у тебя за моторчик такой?.. «Люди еще спали в позах вчерашней устали. Мертвецкий сон… Будто и их настиг меч и копье врага. Будто и они не ушли со вчерашнего поля боя. Язон замычал и замотал головой, как бык, пытаясь вытряхнуть из глазниц видение проигранной брани. Красное. Все красное. Красные волны под веками. Язон пошел к морю. Утренняя роса смыла вчерашнюю пыль с его сандалий. И море было кровь. Эвксинский Понт катил свои рассветные розовые волны. Кровавый Понт!»

Понтяра!

Я решительно погасил свет. Тишка урчал на измученной груди. По потолку бродили отсветы Казанской железной дороги, перемыкивались тепловозы, и вольно парил над уснувшей столицей незлобивый диспетчерский усиленный мегафоном мат: «Куда прешь, падла?»

Я был счастлив. Я спал.

Проснулся я от петушиного крика. Испугался. Петух откуда? А я где?

Когда раздался колокольный звон, я успокоился. Может, уже?

Но раздавался на груди богатырский храп Тишки. И он-то уж был явно жив. А если он жив, то уж и я не мертв. Наверное, какое-нибудь постановление вышло, а я и не заметил, что можно в одной церкви, по большим праздникам, разок позвонить… Андроповские, поди, еще дела. Говорят, он и мужской монастырь разрешил. Много он, однако, разрешил. Вон и картошку с укропчиком можно теперь снова у поезда продавать, как после войны. И печечку разрешил поставить в садовом домике. И водочку в пятерку обратно вместил… Может, и добрый в душе человек… Что это он со мной-то так? Может, он и петухов заодно разрешил на балконах разводить?

А может, кончилось наконец все. Ни тебе корейского лайнера, ни афганского… Церкви звонят, петухи поют.

Только не так все это. Кто-то давно в дверь ломится.

Тишка обиженно мявкнул, так я вскочил. Сердце мое заколотилось от неоправданной надежды, что на этот раз это она. Та, единственная, шестая, что ушла навсегда. «Ну, Тишка, – даже сказал я, – пошли хозяйку встречать».

Сначала я увидел одни розы. Все как бы в капельках утренней росы. Опаловые, нераскрывшиеся – давно не встречал такого роскошного букета. Букет вошел стремительно, будто за ним гнались. «Вы меня не помните, но мы уже однажды виделись…» Я был польщен: все-таки розы автору – не шутка. Они не дорогого, а просто дорого стоят. Кому из секретарей или главных редакторов принесет незнакомая девушка розы?! Вот награда опалы. Опаловая награда… Тут же попросила поставить их в воду. «Конечно, конечно! такие… розы!» – я засуетился, сдирая целлофан. Она отняла букет, почти вырвала – я уступил с некоторым недоумением. Ну да, женщины всегда лучше знают, как обращаться с розами… Сейчас начнет обдирать стебли, попросит сахар, молоток, аспирин, вазу, кофе, водку, вату, халат, уйдет в ванную… В ванную она ушла, тщательно поправляя целлофан на букете, пустила в раковину воду. Вид раковины, наполненной розами, поразил меня.

Терпеть не могу людей, слишком близко подносящих свое лицо к моему. Будто они бокал. То ли они близоруки, то ли уверены в своей неотразимости, то ли у них изо рта пахнет. Почитательница оказалась писательницей, занесла свою рукопись, как раз ей было по дороге на вокзал, едет встречать (кого, не сказала), а еще час времени, решила занести. Она и Тишку подносила слишком близко к лицу. Я отобрал у нее и Тишку и рукопись, намекнул ей, что она опоздает. Это ее не смущало – смутил мой достаточно безумный взгляд, которым мы встретились в зеркале над раковиной. Знала бы она, что это был хохот! Я смотрел, как с черенков струйкой сбегала вода в чистую раковину… Два объекта – вечер и утро – были зарифмованы в ней. Рифма была парной. Хорошо, что между строчками оказался пробел. Что было бы, если бы я бухнулся в койку как был, не умываясь, что, как правило…

Говно и розы! «Говно и розы»… Чем не роман! И все это под музыку Вивальди. Как раз моя соседка меццо-сопрано дивно ее исполняла. Это была моя единственная запись, и я без конца ее прослушивал. Как раз накануне с ней была вот какая история…

Позвонил американский профессор Маффи (что, как всегда, оказалось его именем, а не фамилией), что у него есть для меня разговор и пакет. Слово «пакет» он произнес по телефону шепотом. Пакет оказался стереосистемой, посланной моим лучшим другом Ю., недавно туда эмигрировавшим. Маффи был очень красив. Он не мог скрыть удивления перед тем, как я живу, хотя я и прибирался перед его приходом часа три. Он двигался осторожно, пытаясь не прикоснуться ни к чему, будто и стены были заразные. Даже стул он поставил посреди комнаты, чтобы ни к чему не прикоснуться. Я небрежно взглянул на систему и поблагодарил, но он настаивал продемонстрировать ее действие, будто не столько передавал, сколько продавал товар. Его как бы даже обижало, что я недооценивал значимость его, строго говоря, дара. Я же был, по-видимому, задет, что профессор был занят не своим прямым делом, то есть изучением моего творчества. Как профессиональный коммивояжер, он извлек из кармана кассету. Это была хорошая исполнительница, не Джоан Баэз, а другая, и машина звучала отлично. Американец говорил ровным, вставным русским голосом, как немец. Он как-то хотел убедиться, что передал именно этот аппарат мне. Он хотел убедиться в том, что я понял назначение клавиш. Он делал достаточные усилия, чтобы не посмотреть то на валяющуюся рукопись, то на загулявший ботинок. Человек, как ему говорили, русский писатель, продолживший традицию, у которого вещи валяются на полу, у которого нет под рукой штопора и он выбивает пробку ударом руки, мог, конечно, пустить технику не по назначению. Нет, он вообще не пьет и не курит, профессор Маффи, у него еще один эпойнтмент… Но я его все-таки задержал. Что-то в том, как он прямо сидел посреди комнаты, поставив ноги как в таз и не касаясь широкими плечами моего воздуха, подвинуло меня… Я еще раз, более развернуто, поблагодарил и похвалил звучание. Но, сказал я, мне не с чем сравнить, у меня только одна кассета, которая я знаю как звучит. «Одна кассета?..» – некоторое недоумение в его голосе удовлетворило меня. Я знал, что делаю. «Да у меня тут, – небрежно сказал я, – соседка моя поет». «Поет?..» О, меня вполне устраивало его недоверие! Я хорошо запомнил, вот уж точно – на всю жизнь, впечатление от этого первого звука, от этого звука впервые… но это отдельная история. Сейчас этот Маффи не мог представить, что его ждет. Я ведь также еще недавно не знал… Небрежно передал я ему затертую кассету (без коробочки). Он бережно вставил ее, храня почти неудовольствие на лице…

О, есть, конечно, замечательные певцы… Но случается раз в жизни и восторг встречи с божеством! Кассета открывалась «Арией» Вивальди.

Спору нет, и машину мне прислал мой заморский друг Ю. отличную. Маффи, он тут же мне стал как-то роднее и ближе, так и не успел переменить выражение на лице – оно застыло в мине неудовольствия, застигнутое врасплох. Именно это имел в виду великий слепец… кстати о слепце… но и о нем потом. И именно что к мачте себя надо привязать, чтобы не улететь вслед за голосом. Одиссей, сирены, дальше был Шуберт – Маффи перевел дыхание. Обвел взглядом комнату, где оказался. «Соседка??.» – надо было его слышать: такое меццо… какие палаццо, какие Ниццы, какое, где и ему никогда не бывать, подложил он под образ этого голоса? «Ну да, – невзначай обронил я, – этажом выше. Ну там соль, спички…» «Соседка!» – воскликнул он, поспешно собираясь, возмущенный моей ложью, которая была истинной правдой. Я ликовал – «у советских собственная гордость».

Рассказать ли мне сейчас же о том, как это произошло и со мной впервые? О ее поводыре, провинциальном меломане, оказавшемся вдруг слепцом? О трех людях, сидевших в зале? Нет, в другой раз.

И все-таки сейчас. Надо отдать должное ангелам, а не бесам. ЕГО спасали я спасался.

Маффи можно понять. Бывают такие пробелы… Если о человеке никогда не слышал, чего он стоит? Наша информированность всякий раз исчерпана окончательным знанием всего лучшего. Некстати она мне позвонила и в тот раз, никак мне было не до нее с ее концертом… Но голос по телефону был такой властный на этот раз! Я заводился и вез, по пути выслушивая жалобы на все эти клубные концерты: хорошо – три человека будет!.. Я заранее предчувствовал всю эту вокальную жалкость. Поклонник певицы, ехавший с нами на концерт, усиливал во мне это чувство. Он был из провинции, церковный сторож. Иногда вырывался в столицу послужить и своему музыкальному кумиру… Мы прошли в обшарпанный ДК с черного хода. Пройдя коридорами мимо передовиков и лозунгов, приблизились к «артистической». Вид артистки стал отрешенным и величественным – мы не могли ее больше сопровождать: ей надо было подготовиться. Мы решили тоже подготовиться и стали искать туалет. Тут некоторая странность в движениях ее рыцаря насторожила меня… Сначала он наткнулся на подоконник, потом на урну. Пьян он был, что ли? Потом прямехонько направился в женский туалет, и я еще успел его остановить. Он был слеп! – вот в чем оказалось дело! И не он, а она была его поводырем. И здесь, уже в мужском, правильном сортире, справляя, услышал я… «Что это?» – спросил я с ужасом и восторгом. «Это? Виктория!» – с гордостью сказал слепец. Вся мощь неба пронизала серые стены – и это 'была лишь проба…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю