355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Битов » Ожидание обезьян » Текст книги (страница 12)
Ожидание обезьян
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 22:33

Текст книги "Ожидание обезьян"


Автор книги: Андрей Битов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 12 страниц)

Я рванулся в огонь, с тем чтобы ОН меня остановил, и ОН меня остановил:

– Соавтор – трактор – рифма?

– Как хочешь… – убитый, сказал я. – Лучше – провокатор. Правда, что ни один из них в несчастном случае не погиб?

– Не востребованысудьбой. Оттого они ее и преувеличивали…

– Сейчас мой роман горит – это не преувеличение.

– Как ты думаешь, крысы и кошки успели сбежать?

– При чем тут…

– Потому что ты будешь виновник их гибели. Может, среди них какой ихний Коперник был…

– Не Коперник, а Джордано Бруно.

– Какая разница…

– Люди тебя, конечно, не занимают.

– Ни один из них не сгорел, успокойся.

– Откуда ты знаешь?

– Да так. Наблюдаю жизнь. Тебе нужно, чтоб сгорел? Разочарую: всего лишь один ожог, и тот получен утром: наш друг Даур с похмелья опрокинул котелок хаши, на не свои, кстати, брюки. Травма обидная и болезненная, но не смертельная. Один только человек может еще сгореть в этом историческом пожаре… Сказать тебе, кто?.

– Только не ты.

– Но и не ты. Зачем мне гореть? Вещь же твоя…

– Разве только моя? Совсем-совсем не твоя?..

– Наконец-то! Поджечь тебя надо, чтобы до тебя дошло…

– Так это ты, подлец, нарочно не выключил кипятильник! Я так и думал.

– Нанялся я, что ли, ходить за тобой…

– Ну да, ты только под себя можешь.

– Опять же заметь, я – хам, а хамишь всегда только ты. Причем всегда мне. Хама ты побоишься.

– Да не боюсь я тебя!

– Ловко. Иногда и ты за словом в карман не лезешь.

– Только в нагрудный…

– Что это ты так всегда боишься быть заподозренным? Хочешь, чтобы непременно все подумали, что именно из сердца, а не из мошны. А у тебя ни того, ни другого. Расселся тут, греешься у своего костерка. Дай-ка и я пересяду, другой бочок погрею. А то свежеет к вечеру, контраст: с одного боку печет, другой стынет. Гордись: ты не слабый пожар раздул – хоть и не мировой. Гоголь, когда учинил кремацию своим мертвым душам, окончательно замерз, а не согрелся.

– Он сам сгорел, как живая душа.

– Ты думаешь?

– Ничего я не думаю. Что ты пристал ко мне с трепотней! Это у меня роман сгорел.

– Детище?

– Вот именно!

– Любимое?

– Ты этого не понимаешь.

– Того я не понимаю, этого… Сам ты что понимаешь! Ты хоть раз о ком подумал? понял кого? Ты называешь меня ОН, а себя Я… Это справедливо? Как водку пить – так вместе, а как блевать – так мне? Что ж тут такого удивительного, что мне все равно… Да гори роман твой синим пламенем! Это справедливо. Пусть будет по-твоему: это ты его написал, а не я. Так мне и дела нет. Ваши заботы, господин учитель.

– Так писал бы… мастер старинного анекдота!

– Я писать не умею. – Голос ЕГО прозвучал неожиданно мягко.

– Неужто? Наконец-то. Признался.

– Я не в твоем смысле. Не в писательском. Я расписаться не могу.

– Врешь!

Но я знал, что на этот раз ОН не врет.

– Ну, так иначе помогал как-нибудь. Наблюдал бы… Запоминал. Раз ты такой наблюдательный… Книжку какую про обезьян прочел да пересказал…

– Я читать не умею.

– И это? Однако ты по-своему последователен.

– Да, – сказал ОН самодовольно, – характер – это моя прерогатива.

– Прерогатива… Откуда ты слов таких нахватался. Как старых анекдотов…

– Вот опять… я твоя мусорная корзина. А между тем теперь у тебя только то и осталось, что я из нее, скомканное, разгладил.

– Ты сохранил это?!

– А как же! Черновики – это кайф. Их можно разглядывать, а не читать. Как квитанции. Как трамвайные билетики…

– Неужто ты меня так любишь?

– Так… – сказал ОН презрительно. – Почему тебя надо так любить? Как еврея. А нельзя просто любить? Это мало тебе, недостаточно?.. Я ненавижу тебя! Но все больше, чем ты меня. Все же я не так равнодушен…

– Как я… Слушай! а тогда, в таком дивном грузинском городке, помнишь… когда ты так напился… когда я с тобой так напился… когда ты со мной… ну, короче, когда мы напились и я умирал, избитый местными армянами за проармянские речи, воспринятые ими как антигрузинские… помнишь?

– Не, – сказал ОН, – не помню.

– Не помнишь?.. Ты врешь. Я лежал тогда в своем нумере, пьяный вусмерть, избитый до смерти, умирающий… Сердце мое останавливалось. Я считал. Оно все-таки ударяло снова. И вот не ударило. Я умер. Никакого там света, коридора, туннеля… Теплый, тошнотворный мрак, как ужас. Будто тебя обратно в матку запихивают. И тут же я лежал голый и обмытый, на животе, но видел всю комнату как бы спиною. И видел себя же, меня витающим под потолком… Это был ТЫ?

Теперь ОН повернулся другим боком к пожару, то ли чтобы остудить нынешний, то ли чтобы погреть прошлый…

– Помню желтую лампочку, вокруг которой ТЫ вился… Свет был особенно желтый, как тело… как твое тело. И как мое. С каким любопытством ты смотрел! Будто впервые видел… Кого ты видел?!

– Что ты меня трясешь, как следователь в кино… – вяло огрызнулся ОН.

– Это был ты или я? Это ты меня вернул к жизни или я тебя?

– Не помню…

– Ты летал надо мною, и ты был очень возбужден. А я был мертв.

– Ну да. Как труп в пустыне ты лежал…

– Кстати, похоже. Только хуже. В кровати. А точнее, на кровати. Потому что это был труп. Живой – в кровати, а мертвый – на кровати, ты не согласен?

– Мы гимназиев не кончали…

– Это не грамматика. Короче, их было двое, одинаковых, как близнецы, как две капли… Мертвый и живой. И они слились. Стало темно. Я открыл глаза. Было темно. Мертвые не открывают глаз. Я пошарил в темноте. И первое, что нащупал, был вот какой предмет… Круглый, теплый и продолговатый. Твердый. Стоящий вертикально. Не помнишь?..

– Я сам этого не делаю.

– Дурак. Предмет не был частью моего тела.

– Ну так тем более!

– Дурак! Это было горлышко! Это было горлышко глиняного кувшина, наполненного красным вином!

– Ну? – заинтересовался ОН. – И что же?

– Как ты думаешь, что?.. Я его ласково потрогал.

– Ну?

– И приник!

– И вырвал…

– Нет, не вырвал, а, насосавшись, воскрес. Включил свет. Заметь, что он не горел. Заметь, что он не, был вовсе таким желтым. Но я был в чем мать родила и был обмыт, и кувшина до того не было! Ты принес?

– Это тебе грузины послали за твои антиармянские речи.

– Нет, это был ты!

– Типичный делириум.

– Делириум… Неграмотный, а как нахватался.

– У тебя. Лучше скажи, что потом было?

– Потом… Потом я позвал тебя и ты допил остальное.

– Лучше бы ты тогда сдох, – опять обиделся ОН. – Для кого весь этот театр? Что за роль ты мне отвел? Ты творишь, ты пишешь и читаешь, ты духовен, как Бетховен… а я – только пить да спать да еще… ты у нас даже в туалет не ходишь, как Веничка. А у меня даже имени собственного нет! Рабство. Все, что вы сумели изобрести, это рабство!

– Кто мы?

– Люди.

– А ты кто?

– Сам знаешь.

– Не ангел ли?

– Где уж нам уж выйти замуж…

– Это ты придумал сам, про рабство?

– А то ты! Откуда у тебя мой опыт? Ты всегда нисходишь ко мне, а на самом деле низводишь меня. До роли свиньи, чернорабочего, подонка. Будто мстишь, ей-богу…

– За что?

– Сам знаешь.

– Не знаю!

– За то, что это я одушевленный, а не ты! За то, что это у меня талант, а не у тебя, за то, что это меня бабы любят!..

– Так вот из-за чего мы спорим… Из-за бабы!

– Я с тобой спорить не стану. Какой ты мне соперник!..

– Действительно. Вот странно… Вот в голову пришло! Слушай! Что это мы с тобой ни разу одну бабу не полюбили?

– А мне твои никогда не нравились. А моих ты стеснялся.

– Что же, совсем ни одной, что подошла нам обоим?

– Это уже любовь называется.

– Что ж, разве мы не любили ни разу?

– Я-то любил…

– Слушай, тебе ее не жалко? Треплем нежную, совсем затаскали…

– Поздно жалеть. Спасать ее надо.

– Душу живу.

– Чуть живу.

– А кто виноват?

– Ты!

– Подумать только! Когда было восстание рабов в Египте?

– 2750 лет до нашей эры.

– Помнишь!

– Еще бы не помнить! Назабвенный Федор Иванович! Он когда хотел с двойки на тройку вытянуть, всегда этот вопрос задавал. А ты был двоечник, живой мальчик… Это потом ты стал таким рабовладельцем, ханжой и занудой. Бездарью.

– Ну, ты…

– А что я? Ты мне не угрожай. Мое положение – прочнее не бывает. Да, я подонок. Но я живой. Я Богу молюсь. А ты чего достиг? Чего добился, я спрашиваю? – только бесчувствия. Тебе кажется, что ты самоусовершенствовался, развился, лишился пороков? А ты только лишнего порока лишился, потому что он сам отвалился. Ты лучше не стал – ты стал только хуже. Ты скрыл свое безобразие, не предъявляя язвы. Ты маска. Причем моя.

– Почему ты именно сегодня, когда у меня роман сгорел, когда у меня, наконец, есть хоть какое-то, в твоем понимании, чувство… что ж ты обижаешься на меня, когда меня, наконец, пожалеть нужно?

– А когда тебе еще что-нибудь сказать можно?! Ты же никого не слышишь!.. Зачем, зачем ты мне это рассказал?? Будто ты меня… ты меня…

– Ну что ты! что ты… не плачь. Наоборот. Это скорее ты меня.

– Я тебе как вешалка. Ты обвисишься на мне – гладить не надо. Просохнешь, примешь форму, которой у тебя нет, заметь, по определению… И – снова затщеславишься как ни в чем не бывало. Ханжа!

– Да ты бы давно спился без моего ханжества!

– Вот спасибо. То-то мне никак не удается. Никак не могу спиться!..

– Да не лезь ты в бутылку…

– Неужто у тебя осталось?

– Я спросить тебя хотел…

– Ты? меня?.. У меня нету.

– Вот я и спрашиваю тебя, у которого нету… как совесть, как душу, не как раба… Ведь как раз на этот раз я хорошо написал?

– Ты! опять ты! все время ты! и снова ты!

– Мы… у нас получилось?

– Как тебе сказать… в целом неплохо.

– В целом… что ты понимаешь…

– Ты забыл, я только читать не умею. Чувствовать же мне приходится за обоих.

– Перераспределил роли?.. Ну как же ты не раб! Дай тебе волю, ты уже на шее!

– Вот видишь, опять ты меня попираешь…

– Ловок ты ловить меня… Ну, извини. Согласен. Сам знаю. Не «Мертвые души». Пусть горят. Живые, они дают больше жару…

– Да не бойся ты Гоголя! Там были славные страницы!..

– Правда? ты находишь?..

– Нахожу. Это мертвых жгут, как дрова; живые – сами горят. Это было лучшее из всего, что мы… что ты… Вот увидишь, это станет исторический пожар! Эта «Абхазия» – только спичка. Когда-нибудь ты скажешь: я видел, как все началось.

– Ты поджог?!

– А хоть бы и я…

– И это говоришь мне ты! Герострат сучий. Много чести… ты из одной лени кипятильник не вьщернул!

Я бросился спасать рукопись, но ОН схватил меня за руку. ОН всегда был сильнее меня.

От боли я присел и завыл.

– Тебе правда так дорога эта штука? – спросил ОН как бы с удивлением. Погоди…

Я же не успел удержать ЕГО. У меня просто сил не хватило.

Там ОН исчез, в дыму да в огне.

ОН был ловок, как обезьяна. Через секунду я увидел ЕГО на балконе третьего этажа. Было не разглядеть…

Но кому там было быть еще?

Дуло было нацелено мне прямо в лоб, и это как-то успокаивало. Потому что оно было слишком большое или потому что мы привыкли видеть его чаще в кино, чем в жизни. Странно было, что такая дура может еще и стрелять, а не только для устрашения. Автомат как-то опаснее, пистолет еще хуже, но всего противнее нож…

Но ножи и автоматы тоже были у солдат, покинувших свои БТР, чтобы размять ноги, перекурить, прислонившись к теплой августовской броне, и выражение их лиц было тоже не страшным как раз насчет автомата и тесака, которыми они и не собирались пользоваться, которые было лишь положено носить как значки и лычки, зато никакой веры, глядя на них, не оставалось, что они не стрельнут из пушки, когда им прикажут. Такова была положительность и предупредительность их интонаций и движений в контактах с гражданами, что веяло инструктажем не поддаваться на провокацию. Они хорошо исполняли первый приказ, значит, из пушки как раз могли тоже выстрелить. Публика свободно с ними беседовала, и из машины казалось, что они договариваются о чем-то на вечер, после… Мне нравились солдаты: не нервные, они ничего не имели против людей, в которых им прикажут стрелять.

Так думал ничего не смыслящий в этом я, сворачивая в объезд на набережную, чтобы перебраться на тот берег, и увязая в пробке. Я подолгу рассматривал каждое встречное лицо, ибо кому-то почему-то надо было с тою же необходимостью перебраться на берег противоположный. И это было одно и то же лицо не только потому, что так немыслимо медленно продвигалась пробка, не только потому, что тот берег, что было видно через реку, был так же забит, как и этот, а потому, что каждый следующий встречный водитель хранил настолько то же выражение, что прямо удивительно, что их там так потрясло, так объединило… Одно их общее лицо было вот какое: не знаю, кто ты такой, что сейчас на меня пялишься, но ты меня не видел, и я тебя не видел, и как я отношусь к происходящему, за тех я или за этих, ты никогда не узнаешь и никому не докажешь… Только костяшки на руле белели, будто его сжимают сильнее обычного. Эта угрюмая бесстрастность, всеобщая номенклатурная замкнутость… вот что меня испугало. Ни одного выражения досады, возмущения, страха, отчаяния – все всё так давно знали назубок! Вот кто был солдат… Знай дыши выхлопными газами! Но ведь и ни одного выражения ликования… с тоской порадовался я. Ни одного!

Продравшись наконец за мост, запарковавшись поближе к оцеплению, я деликатно выполз на рекогносцировку. Было пусто и солнечно: ни машин, ни людей, – разогнали или разбежались? Доброжелательность милиции настораживала. Машин не было понятно почему, но людей не было, оказалось, не потому, что не пускали. Несколько столь же осторожных, как я, любопытных делали вид, что они сюда забрели не с политической целью. Было не страшно и не весело – никак. Брейгелевский идиот, в безухой шапке-ушанке, пересекал это унылое полотно в избранном им самим направлении, в любом случае поперек. Нес он тяжелую железную спинку от кровати, и что-то удивительно знакомое, даже родное, даже до боли, померещилось мне в его ухватке… Павел Петрович!

– Как ты? – сказал он.

Это в смысле «хау ду ю ду», не более.

Мы взялись за спинку вдвоем и понесли. Он впереди, я сзади. Он как бы знал, куда он ее нес… Очень-почему-то приятно было видеть его поредевший затылок. Старичок в стоптанных «адидасах»…

– Слушай, ты где пропадал? – сказал он мне.

– Это я-то?!

– А ты не помолодел… – сказал он с удовлетворением.

– Зато ты выглядишь отлично, – парировал я.

– Все-таки ужасно рад тебя видеть, Доктор Докторович… Ну как, дописал роман?

Ну не подлец ли? Семи лет как не бывало. Я чуть кровать не выронил.

– Слушай, а ты захватил с собой?

Оказывается, его и не интересовал мой ответ…

– Ну, ты не огорчайся так уж… Я захватил.

Сказано это было вдруг с такой добротою, что я понял, что он все знал. И он действительно знал все.

– Пожар в «Абхазии» начался с дымохода в шашлычной. Его никогда не чистили – пожарный надзор довольствовался шашлыками. Бараний жир с сажей – очень хорошая горючая смесь.

– Откуда ты знаешь?

– Я же там был.

Я опять чуть не уронил кровать себе на ногу.

– Ты недавно посмотрел фильм «Огни большого города»?.. – догадался я.

– Это что, Чарли Чаплина?

– Куда мы идем? – Голос мой прозвучал неприветливо.

– Там нас очень ждут.

– Ты уверен?..

– Увидишь.

Мы сбросили ношу в кучу металлолома, и это была баррикада.

– Так просто? – восхитился я.

– А ты как думал?

И он пренебрежительно взглянул на танки. Мы уютно расположились с видом на них и на Москву-реку, на гостиницу «Украина».

– Ты демократ? – спросил я.

– Это я-то! – возмутился он. – Ты за кого меня считаешь?

Из ящиков он тут же соорудил костерок и достал – из кармана своей непомерной блузы… Чего там только у него не было! Не успевал я подумать как он это именно и вынимал.

Он это вынимал, а я смотрел на его руки – на них трудно было не смотреть. Его характерные ногти – полуклавиши-полукогти – еще более загнулись, а кисти были покрыты жуткими розовыми пятнами – не иначе псориаз… «Водка свою работу знает…» – как говаривал он сам когда-то.

– Ожог, – сказал он, отметив мой взгляд. Признаться, я онемел.

– Чинил утюг…

И впрямь, тот ожог не мог быть таким свежим…

– Сейчас… – сказал он неопределенно. – Сейчас, – сказал он, разливая по первой и концентрируясь.

И по второй мы успели выпить, пока закипал чифирок.

– Нашел! – И он ласково поскреб под рубашкой, где сердце, своей ужасной рукою. – Нашел… – И он ласково взглянул на окружающую действительность, будто она превратилась в котеночка. – Все-то ты перебиваешь, ни разу мне не удалось высказаться тебе до конца… Бедное, бедное!.. Как оно выворачивается наизнанку! И ради кого? И что предложим мы ему, кроме непрерывной, задыхающейся работы… Четыре камеры. Все время переводят из одной в другую. Ни секунды сна. И смерть в каждом пульсе, и счет ей… Счет каждой секунде, чуть чаще, чем она пройдет. Оно быстрее времени – сердце! Как мало ему осталось добежать… Оно рвет финишную ленту! рекорд! овация! И нет тебя. Не ты бежал – ты только думал, что бежишь… Оно бежало! Оно и прибежало, а не ты. Что же это ты так жалеешь себя? Его, его пожалей!

И он опять налил себе одному.

– Не ты ли, доктор, цитировал мне от Фомы… Пока не станут… Странно все это звучало из твоих уст – будто парадокс какой: внутреннее – внешним, мужчина женщиной, жизнь смертью и наоборот… Ничего странного! Это всего лишь описание сердца. Всего лишь… скажешь тоже! Как оно, бедное, бьется… Слышишь, бьется? Бьется – вот и слышишь. Вот и вся музыка. Музыка – потом. Остальное – молчание. Пауза. Пропасть. Космос. Сердце не бьется, а останавливается. Летит в бездну, умирает, обмирает в нем каждая секунда. И ты еще рассуждал мне о часах!.. Сердце, единственное, измеряет время в природе. Видел шатун у паровоза? Думаешь, он колесо крутит?.. Обыкновенное техническое жульничество! Потому что к нему такая маленькая, хиленькая, застенчивая тяга присобачена, чтобы никто не заметил, что не сам шатун… Она, тягочка эта, его поддергивает, чтобы сдвинулся с мертвой точки, и паровоз – едет, важный, толстый, пыхтит, делает вид, что сам, думает, что это он. Сердце – вот главный замок! На него замкнуто все: и Вселенная с ее дырами, парсеками и карликами, и Земля этой вселенной, и ее жизнь на ней с ее амебой и человеком… И на человека навешен этот замок! Что есть менее искусственное, чем сердце с его желудочками, предсердиями, клапанами и аортами? Оно все придумано. Кем?! Вот кровь моя и вот плоть моя… Вечный инфаркт! вечно прорванная и зарастающая мембрана… Сердце – вот девственность! Цело-мудрие! Это Он разорвал себя на части для каждого!.. Пожалей Его. Бога не сэкономишь… Просто пожалей. Оно неисправимо, сердце!..

Мне стало вдруг стыдно заграницы, дачи, машины, картошки, и я слишком поторопился выразить свое согласие и восхищение. Как же он возмутился!..

– Через легкие, говоришь?.. Через ВСЕ!! А что ты вдыхаешь? Это ты полагаешь, что воздух… А я говорю тебе: не в легких обогащается кровь, а в сердце. И с этим обогащением поступает она сюда. – И он с презрением постучал по лбу. – В самое общее, в самое отхожее наше место. Котелок: у каждого есть, как вещь. Голова и яйца – это у нас снаружи, сердце же есть внутри! Оно заточено в нас, как в тюрьму. Оттого мысли у всех одни, а сердца одиноки. Космические аппараты, пролетающие тьму плоти… Сердца разлучены, а не мысли. Мысль есть самая поверхностная вещь, и она никогда не коснется сути. Мозг не поет и не пляшет, он не плачет и не радуется, этот стюдень. Что мы носимся с этой миской хаши? Это именно мозг ни разу не пожалел сердца, самодовольно полагая, что оно ему служит. Все, видите ли, ему подчинено, значит, все его и обслуживает. А потом, раз все его обслуживает, значит, все ему и подвластно. А потом, раз все ему подвластно, значит, он все может. А раз он все может, давай, говорит, сделаем искусственное сердце! Построили министерство, размером с Белый дом: ведомство правого желудочка, департамент левого предсердия… Подключили к нему умирающего человека: давай, говорят, живи! А я: не хочу! Сердится мозг на человека: чего, мол, не хочешь? мы же всем тебя обеспечили, снабжение по высшему разряду, что тебе, мало? сердца, говоришь, не хватает?.. Занялись усовершенствованием: по линии перераспределения функций отделов и сокращения штатов. Значительно продвинулись: вместо микрорайона сердце разместилось в одном квартале – тут пришел совсем умный человек, обвинил докторов, не без оснований, в тупости. Архаики вы, говорит. Зачем, говорит, вы природу пытаетесь скопировать – никогда это у вас не получится; давайте исходить из чисто технических параметров. Поймали для начала теленка; вставили ему электромоторчик… Знаешь, он – жил! Кровь нормально циркулировала. Снабжала всем, что положено. И знаешь, чего не хватило? Остановки! Кровь снабжала, но не оповещала о жизни и смерти. У теленка не было пульса! Счет времени был потерян. Теленок сдох, а не умер. Ибо каждый удар его… Вот битва! Боже! за что Ты бьешься?.. Господи! – воскликнул он. – Как же ВСЕ хорошо!

– Что хорошего? – изумился я, снова увидев танки.

– А погодка. Праздник. Преображение как-никак.

– «Шестое августа по-старому…» А я и забыл!

– Ты что, не церковничаешь больше?

– А я и не церковничал!.. – обиделся я.

– А я сегодня, первое дело, к храму побежал…

– Ты?

– Там у сторожа похмелиться можно. Смотрю, кровать…

– Ты – вечен! Ты – Феникс! Слава Богу… И ты, конечно, знаешь, что будет?

– Что будет… А ни… не будет! Слава Богу и будет. Великий Праздник.

– Я не о том… я о них…

– Эти-то? – Он даже не посмотрел на танки. – Металлолом. Да ты не на них ты туда взгляни!

И ложечкой, которой помешивал чифирок, не глядя он ткнул куда-то зверх.

Сначала мне показалось… Но потом: нет, думаю… Я еще раз посмотрел вниз на танки, а потом вверх на небо. Нет, не может быть! Однако…

«И видел я воинство в воздухе…»

Опершись на раскаленные добела копья, как на лопаты, в ватниках на белые крылья, в небе подремывали ангелы. Их обрусевшие дюреровские лица были просторны, как поля, иссеченные молниями и разглаженные необсуждаемостью ратного труда. Их набрякшие кулаки молотобойцев, выкованные вместе с оружием, внушали доверие, как и лица… легко стало мне на душе, не трудно: это их ногти проросли сквозь кисти, это их приковали веригами за облака, это к их крыльям пристал, как куриный помет, небесный мусор русских деревень, прикидываясь патиной: избы, заборы, проселки, колодцы, развалины храмов и тракторов… Сон ангелов был тяжел и чуток, как их крылья. Они вздрагивали и всхрапывали, как кони, и наш костерок тогда слегка колыхался от их дыхания, а дымок вытягивался к ним, и тогда казалось, что это ангелы пахнут пожаром своей неустанной битвы. Боже, как же Ты терпим к нам и суров к ним!

– Господи! помоги им!

28 февраля 1993, Прощеное Воскресенье.

notes

Примечания

1

Эта вещь завершает более обширное сочинение – роман-странствие «Оглашенные», начатый повестью «Птицы…», продолженный «Человеком в пейзаже» (впервые опубликованном в «Новом мире»). Всей трилогии предпослано заявление автора, необходимое более всего здесь: «В этом сочинении ничего не придумано, кроме автора». – А. Б.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю