Текст книги "Клуб любителей фантастики, 2005"
Автор книги: Андрей Николаев
Соавторы: Инна Живетьева,Юрий Нестеренко,Владислав Выставной,Сергей Палий,Андрей Буторин,Сергей Чекмаев,Александр Матюхин,Андрей Щербак-Жуков,Яна Дубинянская,Наталья Егорова
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)
– Скажите, почему воспитатели сами выбирают детей?
– Потому что каждый из них также индивидуален и сможет наилучшим образом сойтись только с одним конкретным ребенком. Известные правительственные ведомства предоставляют нам самую подробную информацию о детях богатых и влиятельных людей. Это позволяет воспитателям найти наиболее близкого им ребенка. Только так они могут добиться максимальной взаимной привязанности. Это звучит как холодный расчет, но на самом деле выбор делается лишь душой и сердцем. Ни одна математическая формула не поможет найти идеального воспитателя и привязать к нему столь же идеального воспитанника. Секрет успеха – в искренности чувств. Тех самых чувств, которыми так часто бывают обделены многие дети. Порою наши воспитатели значат для них гораздо больше, чем родители, такие занятые и далекие.
– Да… я понимаю…
– Отчасти именно в этом секрет того, как быстро Владислав Петрович стал для Осанаги лучшим другом. За эти годы он сроднился с мальчиком настолько, что даже во сне почувствовал опасность, грозящую воспитаннику… Господин Кодзени, время позднее. Если у вас больше нет претензий ко мне или к институту, то давайте мы закончим на сегодня разговор. С нашей стороны мы не имеем к вам никаких претензий, потому что можно считать, что наш сотрудник погиб при случайном стечении обстоятельств. Никто не мог предвидеть, что он встанет на пути у похитителей. Если вы хотите, институт без дополнительной оплаты подыщет для вас замену.
– Спасибо, господин Воронин, но меня не надо заменять. Возможно, многое я понял слишком поздно, но теперь воспитывать сына буду сам.
Алексей Заиграев
МРАЧНОЕ МЕСТО
Единственное место на Земле, где секретарши никогда не улыбаются, – Министерство межпланетных отношений. Такая традиция появилась из-за таглайцев. Планета Тагл была единственным обитаемым местом исследованного космоса, с которым землянам никак не удавалось установить дипломатические отношения.
Свирепая раса таглайцев – человекообразных существ, лишенных волос и зубов, успела отметиться во всех галактических войнах. Потомки завоевателей, непосредственные в выражении чувств и бесцеремонные в общении, они игнорировали все сложившиеся веками традиции и нормы дипломатических отношений.
Посол Тагла прибыл на Землю без предупреждения, причем на боевом звездолете. На запросы пограничного флота таглаец не отвечал.
Министр межпланетных отношений едва не сорвал голос, убеждая военных не сбивать корабль гостя.
Пока на космодроме в спешном порядке выстраивался почетный караул и сорванные с рабочих мест сотрудники министерства с традиционным караваем, таглаец связался с информационной системой космопорта и начал скачивать бесплатную программу электронного путеводителя по столице.
Нужно ли говорить о том, что таглайский корабль приземлился прямо на площади перед цилиндрическим зданием дипломатического министерства (такая форма здания – тоже дань традиции обходить углы).
Когда военные компьютеры рассчитали место посадки, встречающая делегация вместе с почетным караулом и караваем помчалась обратно. Собрав остатки голоса, министр всю дорогу кричал в коммуникатор, раздавая указания.
Тщательно проинструктированный охранник сразу провел инопланетного посла в приемную.
Пока они поднимались в лифте, коммуникатор хриплым голосом посла приказал секретарше:
– Таглайцу ни слова не говорить, всячески ублажать и не отпускать любой ценой.
Она так и поступила: едва инопланетный гость вошел, секретарша закрыла дверь на замок и улыбнулась, продемонстрировав жемчужные резцы и не менее ослепительные клыки.
Беззубый таглаец все-таки не дождался министра. Он вышел, причем быстро и вместе с дверью.
Когда инопланетянин домчался до своего звездолета, показался кортеж дипломатов.
Увидев несущегося посла с караваем и сверкающие на солнце штыки почетного караула, таглаец бросил два слова:
– Вы агрессивны.
И звездолет стартовал.
Два года мощнейший радиотелескоп землян бомбил галактический эфир уговорами. Наконец договоренность об обмене верительными грамотами была достигнута.
Правда, местом церемонии была выбрана отдаленная и почти незаселенная планета с подходящей атмосферой. Но и это уже было большим прорывом в отношениях.
Землю представлял посол Басов. Искуснейший политик, он прославился тем, что успешно провел переговоры о мире с расой, чей язык до сих пор неразгадан.
Как он этого добился, посол не рассказывал, но после переговоров пограничные конфликты сразу же прекратились.
Ровно в назначенное время нога Басова ступила на нейтральную планету. Причем земляне едва не опоздали, отыскивая указанный таглайцами ориентир для посадки – «Скалы в форме клыков земной самки».
Бортовой компьютер, при всем своем быстродействии, больше часа сличал снимки зубов секретарши с данными космофотосъемки.
Наконец, высадив Басова, по традиции одетого во фрак и при белых перчатках, земной звездолет стартовал. Из-за скалы осторожно вышел таглаец.
Басов сразу же засветился дружелюбием и, как он сам потом говорил, неагрессивностью. Насколько это было возможно при плотно сжатых губах.
Очень медленно Басов развернул свою верительную грамоту и, держа ее за краешек двумя пальцами, протянул таглайцу.
И вот он, исторический миг: обмен грамотами состоялся, и послы выразили надежду на развитие добрососедских отношений. Осталось дожидаться своих звездолетов. Таглаец размяк и завел подобие дружеской беседы на отвлеченные темы.
Портрет Басова не висел бы при жизни в институте межпланетных отношений, если бы он не был к этому готов. За время полета землянин проштудировал лучшие учебники по метеорологии и вегетарианству. На эти темы он был готов распространяться часами.
Наконец, пытка дружеской беседой окончена, и послы прощаются. Басов снял перчатку и протянул руку.
Таглаец заинтересовался жестом. Басов с готовностью пояснил, что рукопожатие уходит корнями в рыцарские времена и означает мирные намерения: ведь неудобно зарезать ближнего, когда занята самая сильная рука, да еще на ней нет рыцарской перчатки.
Так что рукопожатие – это визуальное сообщение о том, что никто ни на кого нападать не собирается.
Ответная речь таглайца вошла в историю дипломатии:
– Мы считали землян агрессивными. Но если вы постоянно сообщаете друг другу: «Я на тебя сейчас не нападу», значит, вы не просто агрессивны, а агрессивны ПО УМОЛЧАНИЮ. То есть, без повода. Столь злобных и свирепых созданий мы еще не встречали. И больше не встретим.
На глазах Басова верительная грамота землян была порвана.
Как вы думаете, в каком месте на Земле теперь не жмут руки?
Рисунки Виктора ДУНЬКО
ТЕХНИКА-МОЛОДЕЖИ 5 2005
Яна Дубинянская
ПАСТОРАЛЬ
Я единственный, кто знает, что это правда. Во всяком случае, единственный, чье мнение достаточно авторитетно, чтобы к нему прислушались. Все эти годы я молчал не ради чистоты биографии и репутации серьезного ученого; даже не из-за Ханны и детей. Только ради мамы.
Сегодня сорок дней. Думаю, уже можно.
Мама так и не разрешила нам забрать ее к себе. Ей понравился наш трехэтажный особняк в столичном пригороде, она бесстрашно помогала жене подстригать косилкой газон и смотрела с детьми мультфильмы по видику. Называла Хан ну дочкой; ни разу в жизни не упрекнула меня за женитьбу на иностранке и очень гордилась внуками, бойко стрекочущими на трех языках. Но привыкнуть к нам, к нашему дому и нашей жизни не смогла бы никогда. И знала об этом.
Та ее поездка к нам, пять лет назад, так и осталась единственной.
А мы обещали проводить у нее каждое лето – и, конечно, не сдержали слова. Каникулы такие короткие, мой отпуск еще короче, а ребятам хотелось на море, в горы… да мало ли на свете мест поинтереснее глухого, как пень, села, пусть и на берегу хрустальной речки в сердце нетронутой тайги?
Впрочем, насчет нетронутой – явное преувеличение. Я показывал пацанам ту воронку: она до сих пор не заросла, деревьями, я имею в виду. Так, кустарник, подлесок…
А электричество здесь дают на два часа в сутки, и… да вот они как раз истекли. Ладно, я успел подзарядить аккумулятор. От монитора ноутбука достаточно света, чтобы видеть клавиатуру, а большего мне и не нужно.
Из окна этот свет, наверное, можно спутать с мерцающим пламенем свечи.
* * *
Все это, понятно, случилось еще до моего рождения, но я позволю себе писать об этом так. словно сам был очевидцем событий. Я слишком вжился в ту историю; иногда мне даже трудно поверить, что меня тогда еще и не было.
Когда я пишу, что мама была самой красивой девушкой в селе, вам лучше не усмехаться и не кривиться от банальности фразы, а просто поверить. Она впервые в жизни сфотографировалась в сорок лет, а сорок лет для женщины в тех местах – уже старость, которая может продлиться еще полвека. В моей книге будет та фотография; по снимку, да еще выцветшему от времени, вы, конечно, не сумеете представить себе оригинал… но все-таки…
Правда, чтобы соответствовать местным канонам красоты, маме не хватало ни роста, ни крутизны бедер, ни размера груди, ни румянца на щеках. Еще, наверное, не хватало зазывных чертиков в глазах и умения балансировать между благолепным смирением под взглядами старушенций у каждого плетня – и едва ли не всеобщим безудержным развратом: летом – на полянках в тайге, зимой – на сеновалах… Нет, я никого не осуждаю. Они так жили. Мы так жили.
Осенью мама и отец должны были пожениться. В нашей маленькой церквушке уже началось оглашение. Блаженный месяц для сельских сплетниц, получавших не просто право – священный долг! – исподтишка вылить в уши батюшки поток самой отборной грязи о будущих молодых. Думаю, они нашли, что нашептать и в тот раз, – но уж точно ни слова правды. У мамы – прекрасной, восемнадцатилетней – ничего и ни с кем не было.
Даже с отцом.
…В то лето вода в речке так и не прогрелась как следует. Отец, двухметровый кучерявый детина с наивными глазами, – он-то, конечно, ни разу не сфотографировался на память, но маминых рассказов было более чем достаточно, – поддел пальцем ноги лист кувшинки и заявил, что ну ее, эту речку… А мама засмеялась и полезла купаться. В длинной полотняной рубахе, которая потом, естественно, облепила все тело…
И мама стояла по колено в воде с белой лилией в мокрых волосах и отчаянно краснела, а отец кусал губы, уговаривая себя сделать шаг вперед, только шаг! – и не смел, не смел… И тогда конопатый внук Михеевны, не в силах больше глазеть на них из-за куста, выполз из засады и сообщил отцу: надо, мол, бежать. Там такое…
У старосты Митрича в избе висела на стене круглая черная тарелка – единственный на село радиоприемник. В тот день избу старосты окружили все местные жители. Отец с матерью прибежали последними.
Подробностей Митрич не знал: было много треска, помех, а потом враги пустили классическую музыку. Но главное слово он успел услышать.
Война.
* * *
Я и сам знаю, что эта сцена – в общих чертах – не раз фигурировала в старых военно-патриотических фильмах. Но все равно запрещаю вам предполагать, что моя мама все это выдумала. Просто жизнь иногда до гротеска похожа на старые клише. Люди сами делают ее такой.
Там же, у старостовой избы, произошло стихийное собрание. В нашем селе, привязанном к цивилизации только слабой радиоволной круглого приемника, плохо представляли себе, на что похожи войны в современном мире. Зато твердо знали, что должны делать мужчины, когда наступает война.
Вставать под ружье, защищать свои дома и семьи. Клише? Разумеется. Но выбора у них не было; они даже не могли допустить возможность какого-то выбора…
На следующее утро, вооруженные охотничьими ружьями, все они собрались на станции, в двадцати с лишним километрах от села. Построились в четыре колонны вдоль железнодорожной полосы. Они ждали, что их заберут и отправят на фронт. Ждали.
Мне так и не удалось – даже теперь, когда давно сняты все грифы секретности, – выяснить, что это был за самолет, куда он летел и кого собирался бомбить. Уж наверное, не глухую тайгу. Думаю, они просто очень забавно смотрелись с воздуха, – шел он почему-то на малой высоте, а на западе уже тогда была неплохая оптика, – стройные ряды ополченцев, готовых к войне позапрошлого века… Одной маломощной бомбы ему было не жалко.
Та воронка до сих пор не заросла лесом… только кустарник и трава по пояс.
* * *
Сорок дней.
В тот день умер стодвухлетний Михалыч, у которого полгода назад отнялись ноги, – и в селе не осталось ни одного мужчины старше двенадцати лет.
Строгие, постаревшие женщины в черных косынках запрещали себе и друг другу думать, что их мужья, женихи, отцы и сыновья погибли глупо, бесславно. Да что там – так гибнут комары, прихлопнутые ладонью; в наших местах можно запросто прибить разом с десяток комаров…
Нет. Их мужчины пали на войне, как солдаты, как герои. По крайней мере, все женщины отчаянно пытались поверить в это.
И был вечер, холодный, осенний. Мама вернулась домой уже затемно – валили лес, латали прохудившуюся крышу мельницы, изо всех сил подтягивали хвосты всевозможной мужской работы – успеть бы до зимы… Растопила печь; присела на корточки и грела на черной заслонке красные потрескавшиеся руки.
Она жила одна: ее мать умерла несколько лет назад, отец и два брата – сорок дней… как и жених. Поминки у нас обычно справляли всем селом – но только не теперь, когда горе не обошло ни одной избы. Все окна и двери – наглухо заперты; мерцание свечей за ставнями. В каждой – свои покойники, свои поминки.
Мама тоже зажгла свечу. Достала из погреба бутыль настойки на кедровых почках и травах; налила, вздохнула. Кусочки черного хлеба на четырех кружках с водой в ряд уже превратились в сухари, тронутые плесенью.
И мой отец сказал:
– Здравствуй.
* * *
Мама никогда не говорила о той ночи: ни полуслова. Даже, наверное, себе самой.
На следующее утро она не поднимала взгляда выше первой ступеньки крыльца – а потому не видела, что и другие, все без исключения женщины в черных косынках воровато прячут покрасневшие, припухшие, сумасшедшие глаза. Каждая из них думала – сон. Бесстыдный и сокровенный сон, во искупление которого нужно, наверное, поставить свечку в пустой церкви, где некому править службу…
Я часто размышляю: всё могло бы сложиться по-другому, если б наш престарелый батюшка – его, я знаю, все село уговаривало остаться! – послушался уговоров и не пристроил на ревматичном плече, покрытом рясой, лямку ружья. Если бы…
Он бы огласил: чудо!.. Ему бы поверили. Как, надеюсь, поверят мне, когда я в толстенной монографии проанализирую во всех возможных аспектах природу того уникального феномена. Мне – может быть; но ему, бородатому заместителю Бога в нашем селе, нелепо разнесенному в клочья у железной дороги, – поверили бы точно.
Чудо. Боже мой, как было бы просто…
К началу зимы все уже всё знали – и о себе, и друг о друге. Но продолжали бессмысленно, словно длинное шило, торчащее из мешка, скрывать каждая свою тайну. Необъяснимую – а потому темную, потустороннюю, срамную.
Все женщины, чьи мужья…
И моя мама.
* * *
Самые решительные еще осенью без лишних причитаний выпили отвар знахарки Лушки. Именно эти «счастливо отделавшиеся» бабы сформировали в селе костяк, к которому затем прилепились старухи, давние вдовы, одинокие молодки, невостребованные девки и дети-подростки обоих полов, – разношерстный, но единый фронт, ощетинившийся против женщин с одинаково круглыми животами.
А большинство из последних, затравленно кусая губы, твердили: это еще тогда… Действительно, что делает любой мужчина в последнюю ночь перед тем, как уйти на войну?.. А больше ничего не было. Не было!!! И не могло быть…
Им не верили. Впрочем, обещали подсчитать: все-таки сорок дней.
Кто-то первым измыслил: «курвы нечистого». Прижилось. Ох как прижилось…
Истерия нарастала; по мере того, как приближался срок, ни одна из тех женщин уже не могла безнаказанно выйти из избы. Началось с мальчишек, с веселыми воплями «курва!» пулявших снежками из-за плетня, – а через пару недель вокруг каждой моментально образовывались азартно звереющие толпы; накидывались скопом, валили на землю, били ногами: «Скинь, курва нечистого! Скинь!!!»
Несколько раз достигали цели. Кого-то забили насмерть…
Мама наглухо заперлась в избе. Питалась запасами из погреба, глубокой ночью пробиралась за водой к колодцу. Ее хозяйство разворовали под тем предлогом, что некому ходить за скотиной, – но врываться в избу не пробовали, даже тогда, когда всеобщее безумие достигло апогея. Дом-крепость – святое для нашего народа. Сложно вообще-то постичь этот «наш народ» с его святынями…
В конце апреля в селе начали рождаться дети – у первых из них теоретически могли быть «живые» отцы. Но и это не спешили брать на веру: вдруг-таки «ублюдок нечистого», только семимесячный?!
Знахарка Лушка бестрепетно ходила по избам, помогая всем без исключения роженицам. Так повелось уже много десятков лет, – но именно теперь заговорили о том, что она, знахарка, колдунья, уж точно связана с потусторонними силами… Нет, Лушку никто не тронул. Она была нужна. И, думаю, ее боялись.
Зато в тайге и по берегам реки еще не один год находили останки новорожденных младенцев. Сейчас уже не узнать, кто совершал эти нечеловеческие преступления: свихнувшаяся фанатичная толпа?., или сами женщины, доведенные до крайнего отчаяния?
…Я появился на свет точно в срок. Как раз отцветала черемуха.
* * *
Я проводил демографическое исследование: по статистике, примерно через поколение у нас должен был восстановиться нормальный баланс возрастных и половых составляющих населения. Уже должен был… Конечно, если учесть естественные миграционные процессы нынешнего века, к настоящему моменту наше село все равно неминуемо постарело бы; но уж точно не стояло бы на пороге смерти.
Да, предвижу еще одно ваше возражение: у меня никак не могло быть точных данных относительно соотношения мальчиков и девочек среди… нас. Но я уверен, что оно было строго оптимальным. Возможно, мне как ученому-материалисту не делает чести такая уверенность…
Так или иначе, нас осталось только пятеро. Пятеро де-тей-одногодков, самых младших, беззащитных, с рождения словно отмеченных тем бубновым тузом на спине, который заставлял одновременно и панически бояться, и гнать до изнеможения потайте заклейменных таким образом каторжников. «Ублюдок нечистого». До четырех лет я наивно отзывался на это прозвище, как на собственное имя.
Нет, мы не сбились в одну маленькую стайку, ощетинившись против остального мира. От начала и до сих пор мы были – каждый сам по себе, отверженный и одинокий.
Кроме меня и Савы.
* * *
Но расскажу обо всех, по порядку. Все, что удалось узнать, – а я приложил немало усилий, чтобы разыскать, выяснить, попробовать свести в систему отрывочные сведения. Люди, появившиеся на свет столь удивительным, потусторонним путем, – мы не могли быть такими, как все. Я хотел в это верить.
Влас. Он с детства был очень высоким и крепким, так что мог помериться силой и с мальчишками старше на два-три года. И он мерился. Он дрался там, где мы, остальные, полагались только на быстрые ноги и отчаянную удачу беглецов. Влас мог развернуться навстречу целой ораве старших, возбужденных, улюлюкающих. Он не выходил из дому без тяжелой свинчатки в кармане, а лет в девять заимел настоящий охотничий нож.
Его боялись. Его прозвали «бешеным дьяволом» и перестали устраивать на него засады после того, как внук Михеевны, здоровенный подросток, месяц провалялся дома с рассеченным животом. Четырнадцатилетнему Власу стоило выйти на улицу, чтобы она пустела; его опасались и парни, и девки, и взрослые бабы. Шепотом передавали историю о том, как Влас залучил у речки вдову механика Данилы, после чего она, как и полтора десятка лет назад, бегала к Лушке за отваром…
В день своего шестнадцатилетия Влас сбежал в райцентр. Райцентр – шестьдесят километров по железной дороге, если считать от той, разбомбленной, станции, – был для нас чем-то не более близким, чем соседняя планета Марс. Больше Власа в селе не видели; его мать, тихая, рано усохшая старушка, беззвучно, словно поросшая мхом скала, отражала все расспросы. Подробности я узнал гораздо позже, когда вплотную занялся своей нынешней работой.
В райцентре, глухом городишке, где среди грунтовых улиц была одна маленькая мощеная площадь с подвальным баром, магазином и милицейским участком, Влас звонко отметил свой «взрослый» день рождения. В одиночку вылакал в баре бутылку дешевой водки, разнес витрину в магазине и жестоко избил двух милиционеров, лениво выползших на задержание. Полгода в колонии для несовершеннолетних: это был его первый срок.
Влас и сейчас на зоне; если хотите, могу поднять копию его дела и уточнить, за что. Впрочем, он провел за решет – кой три четверти своей жизни. Оставшуюся четверть, короткими урывками разбросанную между сроками, он употребил на месть. Месть всему миру, где не было места «ублюдку нечистого», страшному «бешеному дьяволу».
* * *
Федор родился недоношенным; все удивлялись, как матери с Лушкой удалось выходить этого ребенка, размером со слепого щенка. Его родители поженились в последнюю предвоенную осень, и в первый год супружества у них не было детей. Мать Федора с отчаянной твердостью слишком тонкой опоры, вибрирующей под тяжестью, клялась, что забеременела до… раньше… Что ее сын – не такой. Не из тех… Она окружила его толстой, мягкой периной заботы, странной для наших мест, где даже самые любимые дети растут на свободе, как трава у реки.
Его все равно травили, подстерегали и гнали по селу. Тихого, безответного, его обижали и мучили старшие девчонки; пацанам было неинтересно, но и они снисходили иногда, от скуки. Впрочем, за издевательства над Федором сельским детям попадало дома – многие женщины верили версии его матери. Или делали вид, что верят… Думаю, им просто нравилось все-таки находить в себе кусочек милосердия.
А Федор рос, изредка выходя из дому, прижимаясь к плетням и вечерней тенью проскальзывая к речке. Изо всех своих слабых сил он старался быть незаметным. Единственным человеком, с которым он общался, была его мать; после ее смерти никто, кажется, вообще не слышал его голоса. Федору было двадцать шесть, когда она умерла. Он остался жить в родительском доме, так скромно, как только был способен. Разумеется, ни о какой женитьбе не могло быть и речи, – хотя кое-кто из баб и присматривался к добротной избе, куску неплохой земли и страшному дефициту для нашего села – человеку в штанах…
Он умер двенадцать лет назад. Летом в тайге Федора укусила змея; он сумел дотащиться до дома и даже прикрыть на щеколду дверь. Прошло несколько дней, прежде чем соседи заподозрили неладное, и еще несколько, пока решились взломать дверь и войти…
Федор остался верен себе до конца. Он умер так незаметно, как только мог.
* * *
Арина. Да, я был в нее влюблен. Подростковая влюбленность – когда ни полслова, только урывками взгляд из-за кустов. Я даже ни разу не подрался из-за нее.
Вообще-то она была моей двоюродной сестрой, дочерью вдовы маминого старшего брата. До сих пор не понимаю, почему мама и тетка так и не начали общаться между собой. Повздорили они давно, еще до женитьбы дяди, который пошел наперекор мнению семьи; но ведь потом было общее горе, и общее чудо-проклятие, и ведь они обе, одни из немногих в селе, решились сохранить своих детей… Не знаю, как все это не сблизило их. Мама не хотела говорить, а значит, я не смел расспрашивать.
Арина была очень похожа на отца. А еще больше – на мою мать, юную красавицу из того последнего лета… какой я совсем ее не помнил.
Настороженность затравленного зверька сочеталась в ней с безотчетным осознанием величия своей нетронутой красоты. Странно, но с того момента, как она расцвела, из девочки превратилась, минуя стадию угловатого подростка, в маленькую прекрасную женщину, между ней и нашими вечными преследователями словно выросла прозрачная стена. Да, ей улюлюкали и кричали гадости вслед. Подстраивали мелкие пакости-ловушки на ее пути. Но никто – никто! – не смел тронуть ее и пальцем. Она шла по селу, напряженная, как натянутая струна, с головой, запрокинутой под тяжестью косы до колен. И они ничего не могли ей сделать. Ни-че-го!
И я – тоже ничего не мог, только украдкой смотрел из зарослей. Не знаю, может, меня останавливало и то, что наша дружба не имела бы шансов на одобрение мамы. Но главное – прозрачная стена, кольцом окружавшая Арину.
Гораздо позже я понял, каким звенящим, невыносимым было ее одиночество. Если бы у меня тогда хватило смелости на один-единственный шаг… Не может быть ни тени сомнения: она прилепилась бы ко мне накрепко на всю оставшуюся жизнь. Она прилепилась бы к любому, у кого нашлось бы для нее хоть чуть-чуть тепла.
Арина тоже уехала в райцентр, через два года после Власа. И тоже не вернулась. Доходили слухи, будто она устроилась там на работу, а потом ее мать уезжала на два дня на дочкину свадьбу. В нашем селе ни сама Арина, ни ее муж или дети так ни разу и не появились. И в конце концов про нее забыли, словно никогда и не было такой.
Когда я ее разыскал, ей было почти сорок, а сорок лет в наших краях – уже старость. Она так и жила в захолустном райцентре, на самой окраине, замужем за рабочим-железнодорожником, щуплым и сморщенным, как больная обезьяна. Конечно, он каждый вечер закладывал за воротник, конечно, он бил ее. У них было четверо детей, как две капли похожих на него.
Никто в этом городишке ничего не знал об истории появления Арины на свет. Не знали ни муж, ни дети. Когда я подошел к ней и поздоровался… Нет, невозможно описать тот дикий, звериный ужас в ее глазах. Арину била крупная дрожь, мне еле-еле удалось успокоить ее, убедив, что не собираюсь никому ни о чем рассказывать.
Она боялась, что я разрушу ее счастье.
* * *
А с Савой мы дружили.
Сава… Трудно описать в двух словах, каким он был, – но я попробую.
До сих пор не могу постичь, как его матери удалось воспитать его таким. Сава жил так, словно у него никогда и не было бубнового туза на спине. Словно никто не дразнил его «ублюдком нечистого», не травил, не сживал со свету. В нем не было той отчужденности, того противопоставления себя всему миру, которые вылилась в агрессию Власа, незаметность Федора и гордую самоизоляцию Арины. Сава был – открытый. Готовый с улыбкой шагнуть навстречу кому угодно.
Он постоянно что-то выдумывал, мастерил, изобретал, фантазировал. В иной ситуации Сава с детства стал бы душой села, центром, вокруг которого крутилась и бурлила бы вся его юная жизнь. Впрочем, я уверен, что, если бы не взрослые бабы, ему удалось бы расположить к себе детей и подростков, победив их ненависть и страх своим неуемным интересом к окружающему миру. Но детям запрещали играть с «ублюдком нечистого»; поэтому вся дружба Савы без остатка доставалась мне.
Мы запускали в речку корабли немыслимых конструкций; мы отпаивали молоком лосенка, забредшего из лесу; мы учились делать пирамиду на руках, будто акробаты; мы читали вслух книгу про индейцев; мы отметили на старой карте мира наше село и прокладывали маршрут экспедиции через тайгу… Не было дня, чтобы у Савы не родилась какая-нибудь потрясающая идея. А между идеей и началом ее осуществления не успевала проскочить и самая быстрая луговая ящерка.
Думаю, кроме всего прочего, нам еще и завидовали: ни у кого из сельских детей не было таких интересных игр, как у меня и Савы, Не один и не десять раз нам приходилось сломя голову мчаться прочь от улюлюкающей толпы. Приходилось и драться – спина к спине – но тех, других, всегда оказывалось больше. Однако и после самых жестоких драк – избиений – Сава сохранял способность улыбаться. Нараспашку, с готовностью любого простить и принять.
В семнадцать лет он влюбился. Ей было уже двадцать два; в то время девушкам села приходилось выдерживать жестокую конкуренцию за вошедших в силу парней со взрослыми, опытными, изголодавшимися бабами. Под напором и обаянием моего друга зыбкий баланс между боязнью остаться в девках и страхом перед «ублюдком нечистого» быстро склонился в нужную сторону: Нюра и Сава начали встречаться.
Стояло лето. Жаркое время стогов сена посреди лугов на опушке тайги.
Меня могло и не оказаться рядом с ним тогда. Сава шел на свидание, а в таком деле нет места даже наилучшему другу. Но так вышло, что мы были вдвоем, – когда справа и слева вышли из-за кустов с десяток сельских парней, загородив дорогу.
Был короткий диалог – что-то о Нюре и правах Савы на нее: пустой обмен любезностями перед боем. Я видел кистени и ножи; я знал, что на нашей стороне – только неверная удача беглецов. Сава тоже это знал. И в первые же секунды потасовки, сквозь боль в гудящей от удара голове, я услышал его крик: «Бежим!»…
Если бы он крикнул «беги!», я бы не послушался. Я остался бы с ним до конца, он это понимал. Потому и крикнул: «Бежим!». А сам – не побежал…
Им ничего за это не было. В нашем селе можно утаить любое преступление, если таково молчаливое согласие всех. Насколько я знаю, мать Савы не искала справедливости у вялых милиционеров из райцентра. Я – тем более. Зачем?
Саву хоронили в закрытом гробу; шептались, будто у него не осталось лица. Не знаю, я не видел.
* * *
А теперь вкратце обо мне. После гибели Савы и отъезда Арины мне нечего было делать в селе; мама это понимала… Мама достала из сундука пожелтевший конверт с пачкой денег – сбережениями ее отца. Потом оказалось, что их почти полностью съела инфляция, но мы тогда не знали. Еще она дала мне свои золотые сережки, которые я втихомолку оставил дома, за зеркалом, и неподъемную сумку со снедью. Я ехал не в райцентр. Я собирался штурмовать столицу.
Не буду писать о приключениях в большом городе парня, родом из мест, где никогда не видели телевизора, – это клише затерто, как никакое другое. Скажу лишь об одном: моим главным ощущением первых дней был вовсе не ужас песчинки в водовороте. Главное было – отсутствие алого ромба на спине. Что равнозначно выросшим на этом месте крыльям.
А дальше начинается история, которую моим биографам удается излагать куда убедительнее, нежели мне самому. Имея за плечами четыре класса сельской школы и несколько десятков хаотично прочитанных книг, я с ходу поступил в столичный техникум. Через год – в институт; после третьего курса мне посоветовали сдавать экстерном в аспирантуру. В двадцать пять я стал кандидатом наук, в тридцать два – доктором. К сорока – а сорок лет в больших городах еще относят к молодости – меня приняли действительным членом в Национальную академию наук…
Да, был фанатизм, сутки напролет в лаборатории и ночи над книгами. Но я не мог не сравнивать себя с другими, тоже старавшимися, тоже фанатичными. Собственно, они сами подвигали меня на сравнения, устраивая остракизм «выскочке из села» – неужто надеялись задеть своими мелкими интригами меня, «ублюдка нечистого»?! Смешно.