Текст книги "Голос из хора"
Автор книги: Андрей Синявский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)
– Давай подженимся!
– Жениться – остановиться.
– Ну – женился, взял вдову, мужа ее убило на тракторе...
– Было у меня две жены, три сына...
– Женщины все это понимают больше нашего. – Чего ты боишься? спрашиваю. – Я боюсь, – отвечает, – что ты меня бросишь.
– А математику я страшно любил – как жену!
– Что такое является источником для процветания жизни? Я так понимаю, что счастье, во-первых, и дети, во-вторых. Жена – нет. Дети.
– Двое детей у нее. Одного он состругал. Второго прижила.
– У нее дом в Ростове и муж непьющий.
– Муж мне попался неплохой, надо прямо сказать. Я даже согласна, пишет, если б теперь был наполовину хуже. Выпивал, правда, изрядно.
"Женой я изменен".
("Поэма из личной жизни")
– Жена пошла работать в баню.
(Предел падения)
– И вся структура моей семейной жизни поломана!
– А это твоя пацанка?
– Кто ее знает? Жена пишет – моя.
Четырехлетний мальчик – девочкам постарше: – У вас хоть какой-нибудь отец есть?..
Вернувшемуся из лагеря:
– Знаешь, папа, я очень боялся, что приедешь не ты, а мне скажут, что это – ты.
– И може будет еще и у нас товарищ киндер!
Из прошлого. Где-то в Сибири по комиссии выпускают на волю 58-ую статью. Женщины, понаехавшие из деревень, выстроились у вахты – предлагать себя в жены и выбирать в мужья. Гулящую опер погнал: – Здесь не для таких!
Ситуация торговых рядов. Скромно, степенно, никаких шуточек и смешочков, с пониманием важности шага. У 58-ой репутация – дай Бог. Хороший товар. Может, кто и останется. Колорит, если угодно, Киевской Руси. Ожидание.
В жензоне:
– Дай я тебе рубашку постираю.
(Если произнести эту фразу просительно, как о милости, то можно уловить, что с нее и начинается семейная жизнь, пускай все общее хозяйство, и дом, и любовь – в одной этой рубашке...)
Оказался возможным еще один поворот низменно-эротической темы – со знаком плюс. Секс – как знак доверия (что может быть доверительнее, чем эта близость вчера еще незнакомых людей – когда даем друг другу то, что никому не показываем?..).
Надзирательница в тюрьме – заключенному:
– Приходи, когда освободишься. Сама штаны сниму.
(Освобождаться же ему – и она это знает – не раньше, чем через одиннадцать лет.)
Здесь слышится нищета и беззащитность гостеприимства – всё в печи мечу на стол – на, попробуй! – панибратство, завязывание родства с бедняком, которому никто не подал, а я не жадная, поделилась общим куском, не претендуя на большее, чем сели встречные и закурили. А что еще мы можем предложить друг другу?..
Вообще пол – это какой-то сплошной плач на реках Вавилонских.
...Почему-то у мужчины виднее срам.
И клеймо (дополнительное) на человеке – еврей.
Всякий человек – еврей.
...Я повторяюсь и переливаю из пустого в порожнее. В оправдание замечу, что текст как пространственная задача не может быть ни статичной площадкой, ни движущейся в одном направлении лентой. Он ближе к кругам по воде. Антиномии – типа "зимы", "солнца", "острова", "женщины", "книги" и т.д. – заставляют слова разбегаться по радиусам, повторяя и исключая друг друга, производя вращение речи, ее возвращение к старым загадкам, берущимся как бы усилием, приливом смысла, а затем отливом в бессилии разрешить с кондачка обратимые парадоксы, которые без такой обратимости были бы данью формы и только. В том же роль иронии, не дающей миру застыть с выпученными глазами однозначной, горластой безжизненнос-ти, но вносящей колыхание в речь, наподобие модуляции голоса, который, удаляясь, без конца возвращается к своему началу, пока мы не догадаемся, что это не поток слов, не голос, но сам горизонт вращается и поворачивает вспять, даруя и черпая силы жить дальше и дальше.
Два писателя открыли нам, что юмор – это любовь. Гофман и Диккенс. Они открыли, что Бог относится к людям с юмором. В юморе есть снисходительность и ободрение: "ну-ну!"
В самом имени Данте слышится ад: эффект перевертня.
Мне кажется, "Бедные люди" Достоевского родились по звуковой аналогии и по контрасту с "Мертвыми душами". – Не мертвые души, – спорит Достоевский (и очень при этом сердится), – а бедные люди!
Приятны случайные встречи и узнавания в словах, которым мы, болтая, не придаем значения, покуда оно само вдруг не проступит на свет, поражая нас точным и осмысленным буквализмом. Сила и страсть восклицания "И ты, Брут!" так ясно звучит по-русски, потому что в нем скрывается: "И ты, брат!"
Мы умираем от голода, от страха, от скуки, но более глубоко и правдиво мы выражаем суть дела, когда говорим о себе трафаретной фразой из романа: "Я умираю от любви". В любви (как самой простой и первичной психической достоверности, которая позволяет судить о том, что мы действительно любим) нас охватывает порыв и восторг самоуничтожения. Мы забываем и вытесняем себя, наполняемся светом и воздухом возлюбленного лица и предмета, переходя в состояние невесомости, потерянности, исчезновения, что как-то сродни ощущению и признакам умирания. Наша физика в этих случаях ведет себя подобающим образом, мы вздыхаем, как будто душа отделяется, а сердце "замирает", а чувство подъема соседствует с расслабленностью состава, готового, кажется, испариться в приближении к источнику света. Меня – нет. Я – это ты. "Ах, я умираю!"
Посылаю тебе стихи из альбома, дикий цветок романсно-эпистолярного стиля. Ради экономии места я сократил их немного и подчеркнул слова, мне особенно приглянувшиеся.
Я никогда бы, слышишь? Никогда!
С письмом таким к тебе не обратился,
Если б душой не чувствовал тебя
И образ твой ночами мне не снился.
...И образ твой я выкинул бы прочь
Из головы, как сор, как кучу хлама,
И спал спокойно каждую бы ночь,
Не жгла бы сердце ноющая рана.
Любимая, я все хочу узнать,
Что тебя сегодня побудило
Пылающую лиру оборвать?
Ведь ты вчера еще меня любила!
В расцвете смяла сердца алый цвет,
Растерла в пыль безжалостной ногою.
Я не прощу тебе за это, нет!
Я буду жить, чтоб встретиться с тобою.
...Не я пишу изношенным пером
Слова письма, рифмуя предложенья,
Диктует сердце бедное мое,
Это его простое сочиненье.
Это оно молчало до поры,
Перенося все горести и муки,
Это оно, желанью вопреки,
Писать письмо удерживало руки.
(Какой галоп!)
Это оно сегодня так стучит,
Это оно кровь в жилах возбуждает,
Это оно, родная, не велит
Забыть тебя и, мучаясь, страдает...
...Бессилен я потребовать ответа,
Различен быт у каждого из нас:
Ты дорогими тканями одета,
А я в бушлате временно сейчас.
Но я такой же в лагерном бушлате:
Что во мне было, то во мне и есть.
А ты в своем нарядном, новом платье
Не замечаешь, как теряешь честь.
...Что ждет письмо, я этого не знаю.
Возможно, ты для практики прочтешь,
А может быть, конверта не вскрывая,
Ты бросишь в печь и спичкой подожжешь.
Сгорит конверт, листы и эти строки,
С золою пепел в мусор отнесешь...
Но ты не можешь быть такой жестокой,
И мне ответ, я верю, ты пришлешь!
Ниже – афоризм: "Если женщина отдала мужчине сердце, она отдаст ему и кошелек.
Бальзак".
Ай-да Бальзак!
13 марта 1967.
Искусство – место встречи. Автора с предметом любви, духа с материей, правды с фантазией, линии карандаша с контуром тела, одного слова с другим и т.д. Встречи редки, неожиданны. От радости и удивления: "ты? – ты?" – обе стороны приходят в неистовство и всплескивают руками. Эти всплескивания мы принимаем как проявления художественности.
О писательстве трудно сказать что-то определенное. Это – как любовь, которую носишь повсюду и заходишь в гости вдвоем.
В сказке о красоте и любви говорится: совсем не свой сделался. Нас тянет стать не своими. В этом суть.
Катон, по свидетельству Плутарха, сказал: "Душа влюбленного живет в чужом теле", и, хотя это было сказано, вероятно, в осудительном смысле, отсюда явствует, что любовь подразумевает всегда переход, размыкание собственной личности. Без "я", к сожалению, не обойтись. Ядро. Закон и форма существования, есмь, точка отсчета, мера вещей, инстинкт продолжения вида, эгоизм, согласуясь с которым, все до поры стоит на месте и остается собою. Любовь в это не верит и нарушает порядок мира ради его единства, взаимности. Любовь бесформенна, и она наводит мосты, мысля всякую вещь не по моему, но по твоему подобию.
– Этот кофе уже потерял свое " я ".
"Я" исключительно, "я" всегда исключительно – по исключенного третьего: есть ты да я.
Сообщает как величайшее чудо:
– В детстве мне казалось, что я никогда не умру!..
И думает, что только ему, ему одному, в порядке исключения, было даровано это сознание и – кто знает? – быть может, предвестие, намек или тень надежды... Но от снисходительной жалости вначале: чудак, да ведь это же всем казалось, особенно в детстве! – мы переходим к догадке, что ощущение это верно в зерне и, действительно, с ним одним был заключен союз, дана гарантия: не умрешь. Каждый бессознательно носит в душе подобный урок, заканчивающийся в сказке исполнением обещанного.
– И ты был когда-то "Я"!..
Перед расстрелом или побегом думают, что уцелеют, что пуля пройдет мимо. Навылет. Он говорил: для таких не бывает конца, но есть дверь: она откроется в последний момент: не убит, но – спасен.
(Почему-то все-таки просил стрелять не в лицо: выстрел в лицо последняя смерть, безвыходная – выход души – лицо?)
Возможно, минута сверхъестественного напряжения, в какую "видят всё", отмыкает замок как ключом, и дверь открывается – ровно по мерке, по форме тела, – куда человек, не успев умереть, уходит... Я – дверь.
(Другой случай, обратный: перед казнью себя ослепил – чтобы не видеть смерти, как под одеялом укрылся, либо как тот мальчишка уцепился, когда уводили, за ногу такого же смертника: – Дяденька Шота, не отдавайте! – Тот потом рассказал...)
– Я не хотел жить, когда впервые услышал о смерти.
– Тринадцать раз я в него стрелял. В упор. Но так его, значит, Господь оберегал, что он встал и ушел.
– Господь устраняет меня из любви ко мне, я подумал. Чтобы я лишнего не нагрешил.
(Перед расстрелом)
Колдун посмотрел на воду и говорит:
– Будет жить... Но лучше б его Господь прибрал.
Разговоры о вероятном этапе. Старик:
– Да я уже, милок, о другом маршруте думаю.
– Дал простор фантазии, написав на запретке: "Не бойтесь смерти".
Предположим, встречный рассказывает о расстреле, И весь ход изложения заставляет подозре-вать, что это его расстреляли, но он, не досказав, уходит, как ни в чем не бывало, оставляя вас теряться в догадках, с кем же вы разговаривали.
Наверное, у него позади большая, "главная" жизнь, а сейчас – ее отражение в полутьме тюремного быта, в полузабытьи, воспоминание о "том", настоящем, чем он, в сущности, живет до сих пор (спрашивается, о чем разговариваем, если каждый твердит о своем, о "главном", и диалог перерастает в повторение мысленных жалоб, отправляемых по привычке в пространство, по отрешенной способности жить "главным" событием жизни и по отношению к нему всё распола-гать, объяснять), о чем не спрашивают, не принято спрашивать, но что послужило причиной, завязкой "этой", вторичной жизни, о чем непрестанно думает человек, переживающий в частной судьбе, может быть, всю глубину нашего грехопадения в целом, – и, может быть, наиболее правилен этот вид существования, как более осмысленный, сообщающий тусклой действительнос-ти "ту", "большую" мотивировку.
...Смех соседа по ночам, давящийся хохот под одеялом (я думал, он онанирует, а он смеялся), на верхней койке, тихо живущего днем своими, такими большими, "главными" мыслями: тупое лицо идиота, и такой полный, такой осмысленный хохот ночью.
Отсюда же страх перед выходом, перед жизнью "на воле", ничем не мотивированной и совершенно "пустой", на взгляд пережившего состояние полноты. – Ну а женщины?! – ему говорят. А что ему женщины? – молчать, улыбаться и снова молчать. Одинокие скитальцы с прошлыми жизнями, молчащие потому, что – какое, собственно, ко всему "этому" они имеют касательство?
Мы пришли на землю для того, чтобы что-то понять. Что-то очень немногое, но крайне важное.
Лицо человека, иссеченное мелкой нарезкой каких-то необычайно запутанных, хиромантичес-ких линий. Человек в переплете истории, плачущий над ненастоящей, предписанной ему до кончины в ходе дознания жизнью. Куда ему обратиться? Существование в подтексте истории. Кто вернет ему доисторическое, заурядное, живое лицо?
Задумчивость и додумывание до крайних степеней глубины у выдернутых из жизни и посаженных за решетку созданий. Трансцендентное в сознании выдернутого. Личность в нем неизбежно уходит на задний план.
В итоге: не люди – просторы. Не характеры – пространства, поля. Границы человека стираются в прикосновении к бесконечному. Преодоление биографического метода и жанра. Сквозь биографию! Каждый человек – сквозь. Стоит положиться на какие-то начатки характера, и мы проваливаемся по пояс. Личность – яма, едва припорошенная хворостом психологии, темперамента, жизненных привычек и навыков. Попал мимо – в яму, шагнув навстречу подошедшему ко мне незнакомцу.
А что если развернутые ступни Будды в позе лотоса суть иная проекция сомкнутых молитвенно рук?..
...Бывают интонации, которыми говорящий словно хочет удостоверить себя, что он действительно был. Как если бы – не назови он этого паспорта, адреса – не было бы и человека. – Я жил в Москве. Кропоткина, 28. Это сказано с ожесточением.
Ответная реакция: – Меня не было, слышите – не было!
(Только слабое эхо: – Был...)
– Во сне я увидел фотокарточку самого себя.
Если во сне нам снится улица, по которой ходят люди, – значит, внутри у нас просторно, как в городе, и наша душа велика, и по ней можно пройти и спуститься по лестнице к морю, и сесть на берегу и смотреть.
Собственную душу мы знаем лучше других, и она рисуется иногда какой-то кучей червей, грудой мусора. Лишь посмотрев вокруг себя, успокаиваешься: не все такие! По сравнению с благообразной наружностью окружающих наша внутренняя непривлекательность, о которой мы можем судить довольно здраво, – потрясает, кажется невероятной и понуждает от себя отворачиваться, равняясь на более обнадеживающую внешность друзей и соседей. Глядя друг на друга, мы как бы приободряемся и стараемся соответствовать образцу – лица.
Когда соберешь мысленно все горе, причиненное тобою другим, сосредоточив его на себе, как если бы те, другие, все это тебе причинили, и живо вообразишь свое ревнивое, пронзенное со всех сторон твоим же злом, самолюбие, – тогда поймешь, что такое ад.
– Дьяволу все люди не нужны. Ему нужны некоторые. Я – ему нужен. Но я не поддамся.
Начальник лагеря:
– Что же ты – сам Богу молишься, а посылку просить к Сатане приходишь?!.
Мужик говорит кошке:
– Видишь, какой я хороший? Вот – принес...
(Не оттого ли мы все понемногу творим добро? И не потому ли им одним не спасешься?)
– Мне достаточно пять минут посмотреть на стену, чтобы сказать, что вот в этой стене больше зла, а в той – меньше... Добро, правда, я различать еще не научился.
В русском апокрифе есть эпизод: дьявол дрючком нанес Адаму 70 язв, а Господь повернул их внутрь – "и обороти вся недуги въ него" ("Сказание, како сотвори Бог Адама"). Развивая аналогию, не получим ли мы в итоге подобного выворачивания – изгнание из Эдема, во-первых, а во-вторых, посмертные адские муки, когда вывернутая вновь, на старый салтык, душа попада-ет в атмосферу собственной внутренней жизни, которая станет отныне ее физической средой, окружением? Тогда она сама создает себе погоду в аду, и наказание за грехи, заложенное в самих же грехах, может восприниматься как нечто вполне вещественное.
– Эта наглая смерть...
– Этот смертельный человек...
Меня занимает сказка как проявление чистого, может быть впервые отделившегося от жизни искусства, и как оно проясняет действительность и делает ее более похожей на себя, разделяя добро и зло и заканчивая все страхи и ужасы счастливым концом.
Неужели свадьба в финале сказки – лишь иллюзия, которой мы пытаемся подсластить судьбу? Скорее все же это настоящая, окончательная реальность развязки, которая себя обнаруживает, когда страшный сюжет рассеивается в ходе своего изложения...
– Трудно, Господи.
– А ты думал как?
Боль нужна для того, чтобы, уходя, оставить полное, освобождающее блаженство.
...А бесы тогда водились, как лягушки в болоте. Человек, человек, сообщающийся с Богом сосуд.
– За что я благодарен Господу, так это – что за всю мою жизнь не убил никого. А сколько было случаев!..
– Один у меня родственник – Бог...
Он слышит ночью хор голосов – может быть, духов земли, или всех рассыпанных по ней бесчисленных племен и народов – и, прислушиваясь, чувствует вдруг, что, если поймет он сейчас из этого хора хоть слово, то сойдет с ума. Понять – сойти.
Каким мы голосом будем кричать в аду? – Не своим. Если даже в падучей каждый кричит совершенно неузнаваемо.
...И кашель двух стариков в бараке, похожий на диалог. Послушав их немного, вступает третий.
Или – один, казалось, кашляя говорил с собою на два голоса. Хриплым и страшным – спрашивал, спокойным, своим – отвечал.
А еще бывают ходики с вырезанной над ними из жести кошачьей головой, у которой глаза тикают туда-сюда с томительной методичностью.
30 июня 1967.
...Не к Достоевскому лишь применимая, но ко всякому роману в его универсальном значении – засасывающая роль сюжета. Писатель интригует, заманивает в свою страну, куда, как с горки, мы скатываемся и оглядываемся, но поздно: попались! Книга – ловушка, лабиринт, по которому нас тянет сюжет, пока мы с головой не окунемся в стихию книги и не станем ее пленниками и поверенными. Не оттого ли на практике особенно широко применяются затягивающий сюжет путешествий, а также любовные истории с поджидаемой свадьбой в конце пути? В этих схемах пути с соблазнительной приманкой в финале – выражена идея книги как умозрительного пространства, которое необходимо покрыть: прочтешь – узнаешь, чем дело кончилось. " По усам текло, а в рот не попало ", – лукаво сказанное в конце, знаменует и мнимость нашего присутствия На завершающем пировании, и внезапное исчезновение автора, который, помазав нас по губам давно обещанной приманкой, уже зазывает в другую сказку новым приготовлением к свадьбе.
Было бы интересно писать перетекающей фразой, начатой в ключе одного человека, а кончающейся другим, с тем чтобы она строем своим и развитием несла два лица, которые бы шли по ней навстречу друг другу и качались бы, как на качелях, увязывая и обнимая пространство шире общих возможностей. В этом прелесть деепричастных наивностей, типа: "подъезжая к станции, у меня слетела шляпа". Да и не в том ли разве задача языка – связывать разные планы и вещи, не обязательно по прямой, но чтобы ветвилось, росло, повинуясь собственной прихоти... Если, допустим, я иду к тебе, то, сказав вначале "я", почему бы тебе в конце не протянуть мне руки?..
Нужно доверие к речи, которая поведет, к руке, по примеру скульптора, режущего дерево в согласии с его волокном, не знающего, что выйдет по ходу, какой сучок или слово выпрет и повернет, и даст оборот и строение.
– Сам инстинкт души говорит.
– Справедливостью моей души заявляю...
– Перекрестишься в душе тихонечко и пойдешь.
– Чтобы я кошкой интересовался?! Да я душе своей не рад.
– Душа все предчувствует, но предсказать не может.
– Зачем фуфайку надел? По глазам вижу – бежать хочешь, а я стрелять не могу – душа не позволяет. Снимай фуфайку!
(Старый надзиратель)
И наши души, взлетев к небесам, отвернутся от нас.
...В нашем северном неолите в могильниках не находят детей, но только – скелеты взрослых. По-видимому, детей хоронили иным способом – как до недавнего времени у некоторых народов Севера умерших младенцев, завернув в ткань и бересту, погребали в дупле дерева, либо подвеши-вали к стволу или к веткам. Также известно, что у тунгусов духи-предки обитали в корнях, тогда как вершина Вселенского дерева служила резервуаром коллективной души народа, обеспечивающим смену и живой приток поколений. Нельзя ли отсюда вывести, что дети, не успевшие вдосталь пожить, для восстановления равенства отправлялись не в землю, но специальным рейсом – прямой дорогой через дерево – на небо, с тем чтобы скорейшим образом снова появиться на свет?.. Какая связь с дождями и росами, которые испаряются и скоро вновь выпадают! какая непрерывная циркуляция душ в воздухе!..
Я похож на таракана, но не когда он бежит, а когда сидит, застыв на месте, в пустой отрешенности, уставившись в одну умунепостижимую точку.
Эпитет должен быть не прямым, но чуточку сдвинутым по отношению к определяемой вещи. Чтобы, помимо определения, выводить ее на иную косую смысла и заставлять поворачиваться и озираться по сторонам. Его неточность в данном случае создает живое пятно, размазывающее контур предмета до ощущения связанности с его окружением и продолжением. Эпитет призван смотреть и боковым и затылочным зрением, схватив несколько зайцев зараз. Нужно, чтобы от него у зрителя немного разбегались глаза.
Интересно думать на минимуме – когда ничего нет, ни книг необходимых, ни сил, и негде взять справку. Дано несколько строк или одна картинка, одна музыкальная фраза – и вот в нее погружаешься и начисто забываешь себя.
Куда девается эта сквозящая точка – я?
И чей-то ласковый голос скажет:
– Тебя нет. Понимаешь, тебя нет! Забудь. Забудься. И я засну.
– Жаждал работать. Потому что это как во сне, когда работаешь. Потому что меня нет, когда я работаю.
Странно: человек вполне счастлив, когда забывает себя, не принадлежит себе. С самим собою – скучает. Средства заместить себя – работа, игра, любовь, вино и т.д. Счастливейшие минуты – не помним себя, исчезли из собственных глаз. Сон без снов – синоним нирваны (Лермонтов: "Я б хотел забыться и заснуть!"). Так же бабочки летят на огонь. О дай мне исчезнуть в блеске Твоей славы!
"Я" – такая точка, что, без конца вопия "дай! дай!", тут же шепотом шарит, как от себя избавиться. Неустойчивое равновесие личности, пульсирующей между жизнью и смертью.
– И во сне все кому-то доказывал, что он не виновен.
Какие бывают сны.
– Я часто во сне летаю. Утром залезешь на крышу, голова кружится, кажется – сейчас полечу.
– А я во сне все гадать начинаю – сколько еще сидеть. Но каждый раз на этом месте просыпаюсь.
– Ты знаешь, Андрей, я во сне и Бога видел, и ангелов. Один раз вижу идет здоровый такой мужик. По воздуху. Борода седая, с палкой. И гонит перед собою по небу отару овец. Наклонился ко мне и что-то сказал, непонятное.
– Запомни, – говорит. И дальше погнал. И уже далеко – как тучка. А потом – ангел летит. С крылышками. Как на картинке. Подлетел и спрашивает:
– Понял, что тебе сказали?
Я говорю: – Нет.
– Ну, после поймешь.
(И похабные междометия на этом рассказе кончаются, без усилий, сами собой. А сны про чертей – тоже чудесные, но с матерком.)
– Когда спишь – не грешишь, не ругаешься...
– Вижу во сне – снайпер в меня стреляет.
– Приснилось: двое хотят зарезать. С одной стороны и с другой. Никуда не скроешься. И я – улетел!
– Во сне меня преследовала знакомая гермафродитка.
Сценарий из сна, достигаемый расположением фраз. Похороны. Гроб. Попрощавшись, уходим. В автобусе натыкаемся: он самый, живой! Не знаю, что и подумать. Едва решил заговорить, смотрю – под нашим автобусом высунувшись из окна – под колесами – клубящиеся, как дым, облака...
"Я буду являться к тебе привиденьем,
Я буду тревожить твой сон".
(Из песни)
Во сне мне белая курица поднесла в лапе облупленное яйцо, и я его съел.
Я увидел себя во сне со спины – маленьким таким человечком.
Оставалось ждать и надеяться на приснившиеся тапочки.
Рассказали сон, приснившийся одному латышу-двадцатипятилетнику, в далеком прошлом – спортсмену. Он увидел себя молодым – в марафонском беге на 25 км. В теле ощущение свежести и как бы легкого опьянения. Но ровно на середине дистанции, откуда ни возьмись, появляется судья: довольно! вам пора отдохнуть. Тот было отнекиваться, ничуть не устал, но судья мягко и упрямо: на отдых! Здесь же покойная жена, и тоже – хватит! довольно! На утро, успев переска-зать свой сон товарищам, бегун внезапно скончался от разрыва сердца. До окончания срока он не дожил ровно 12 лет и 6 месяцев.
Странно, что, просыпаясь, я всякий раз оказываюсь – я. На чем это держится?
Согласился бы я заснуть на те годы, что здесь нахожусь, чтобы как-то скрасить и сократить этот срок? Наверное, не согласился бы. Потому что надо это время не проскользнуть, но прожить, медленно и тяжело ступая, каждый день в отдельности и все подряд, один за другим пройти...
Сон – водопой души, убегающей по ночам на источники жизни.
Во сне мы получаем – я не могу подыскать другого, более подходящего слова – уверение. Мы уверяемся в том, что нужно жить дальше.
Как хорошо, что все спят, что всем нам дано спать, и, наделав массу глупостей за день, мы можем нырнуть, прикрыв глаза кожной пленкой, чтобы не захлебнулись, отчаливаем, отваливаем, и все твари тоже ныряют в тот океан, откуда все просыпаются омытые этим чудом, ежесуточно умыкающим нас и выплескивающим обратно с ласковым напоминанием – пошел жить, опять жить!..
Мы самими собой заглушаем этот Голос и говорим: – Помоги!
А Он отвечает: – Я с тобой. Я же с тобой. Неужели ты не слышишь?
Удивительно владычество Бога над нами. Самое полное, деспотическое и безболезненное, нечувствительное, предоставляющее бездну свободы, не дающее и шагу свернуть с предназначен-ного пути. Царь самый явный и нигде не показывающийся, вмещающий всё и позволяющий думать, что Его нет.
...Тучи, создающие видимость осмысленной драмы: – Встать!
И я понял: отныне оно никуда от меня не уйдет. Эсхатология в сапоге, апокалипсис, шагаю, полнота счастья. Как ему трудно, как ему сладко, в спорадическом виде, в надежде, в надежде всегда сомнение: неужели попустишь? Сито, сети, просится в плотину, с печалью неисполненнос-ти в сердце, ведь это не перейдет, застрянет, останется. Богатство, трудно богатому, сторож, стрелочник, стрелочник всегда виноват...
Мы не пишем фразу, она пишет себя, а мы лишь проясняем по силе возможности скрытый в ней, скопившийся смысл.
...Может быть, истинное искусство обнаруживает всегда неумение, отсутствие мастерства. Когда автор не знает, "как это делается", и начинает писать неподражаемо, невпопад с принятым образцом. Во всяком случае в гениальных созданиях открывается подчас что-то граничащее с самым элементарным невежеством.
Хуже нет, когда из-под слов торчит содержание. Слова не должны вопить. Слова должны молчать.
От дождя, который не хочет уняться, появляется чувство уютности – не сидя в тепле, а напротив – замерзнув, промокнув, странное чувство пропадания, немного одушевленное нежностью – не поймешь к кому и к чему? даже к этой дикой сырости, к этому не думающему о людях дождю. Пусть идет.
27 сентября 1967.
Подошел к осине: – Дрожишь? С тех пор всё? Ну дрожи, дрожи.
Колдун на базаре. Женщине:
– А ты – иди! Тебе я ничего не скажу.
Через два часа ее задавил грузовик.
Колдун, сказавший парню, где у его жены родинка (ту родинку, понятно, кроме парня никто не мог углядеть).
И девушке: – Ты один раз вешалась. Один раз топилась. Ничего – на третий раз уйдешь.
Я заметил, что моя тень шла рядом со мною, но двигалась помимо меня.
– В зеркале, видимо, есть как что-то нечистое, так и зазорное.
Зачем в картины и фотографии так часто вставляют ; зеркало в виде реки или озера, с тем чтобы дополнить предмет его же собственным отражением, которое по обыкновению смотрится и живописнее и чуть ли не ярче подлинника?.. Предмет, удвоенный в зеркале или в воде, кажется цельнее, единственнее. Он не раздваивается, но удваивается, помножается сам на себя. Он замыкается на себе в этом пребывании на границе своей же иллюзии.
В отражении важно, что оно перевернуто, во-вторых – подернуто зыбью, дымкой, оно струится, и дышит, и проступает из тьмы, со дна водоема. Это как бы тот свет предмета, его психея, идея (в Платоновом смысле), заручившись которой, тот крепче высится на берегу. Зеркало его подтверждает, удостоверяет и вместе с тем вносит долю горечи, тоски, недостижимого далека, становясь по отношению к миру легендой о граде Китеже.
...Поэзия Анны Ахматовой похожа на пруд или озеро, отороченное лесом, или на зеркало, в котором все кажется менее реальным, но более выпуклым, чем в действительности. Отражение яркого неба и блистающих облаков, которые становятся еще ярче – в черной заводи, где черти водятся, но на поверхности ни зыби, ни плеска: всё в невидимой тишине, в озарении темного, подводного света. Заливка. Белое на черном. Странная чернота в белизне. Зависимость от фона, который по-зеркальному гладок, глубок, траурен, на котором контур предмета резок и в нем посверкивает что-то пронзительное, магическое, непонятно откуда берущееся, потому что – "ничего нет".
То же: низкий, бархатный фон ее голоса и рокочущая манера читать, и ахматовское платье, глухое, закрытое. То же: традиционность Ахматовой, ее приверженность к классическому зеркалу стиха, в которое она смотрится пристально и где, как в венецианских затонах, отражается и нынешний день, и живая мелодия речи, торжественно, авторитетно – на неподвижном фоне Лирики прошлых столетий. В ее стихах – до нее кто-то прошел – как в зеркале, когда взглянешь внезапно, кажется – кто-то только что был и вышел, и вещи настороженно прислушиваются – к отсутствию.
Зеркало – анаграмма ее стиля. Жест застылости знак почета и немоты, величия. А цвет – всегда черный. Кого ни спроси: какого цвета Ахматова? – и всякий скажет: черного. И когда она вызывающе произнесла: "Из мглы магических зеркал", – ей, разумеется, не мог не припомниться Пушкин, с его " магическим кристаллом", сквозь который все так ясно светится, а у нее зеркальная мгла, откуда никто не выглядывает, но скользят по стеклу титулованные отражения. Таков же аристократизм Ахматовой – алмазное зеркало в обрамлении Санкт-Петербурга, Царского Села (Версаля), которые подстать ее позе, всегда позе, играющей роль фона. Точнее сказать, роль и фон, на котором она играет, медлительная, важная, чтобы не потревожить эту завороженную воду, – слились в позе Ахматовой, в неподвижном, зеркальном состоянии Королевы.
В алмазном зеркале немотствующих вод
Сияют облаков живые очертанья...
Из орудий к созвездиям ближе всего трезубец.
От кошек почему-то есть ощущение, что у них голубая кровь. В буквальном, окрашивающем значении слова.
Метафоры и сравнения бывают по сходству, по смежности, а то и по удаленности уподобляе-мых друг другу рядов. Но здесь же таится возможность фантазировать средствами речи, вгляды-ваясь в темноту какого-нибудь предмета до тех пор, пока у него не появится удивленная мордоч-ка. Вот эти личики, когти, крылья, хвосты, языки, мелькающие в вещах, пожалуй, пуще всего привлекают меня в метафоре, способной обратить серый тетрадный лист в струящийся, звероподобный орнамент.