Текст книги "Голос из хора"
Автор книги: Андрей Синявский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)
Искусство Мандельштама – тоже какая-то "сухая ветка", основа его некая отчужденность от всего того, что для других насущная жизнь, жизнь мира" ("Звезда", 1970, № 12).
Я думаю, чувство "гербария", "сухого листа", "марсианина" в общении с Мандельштамом проистекало не из его отчужденности от мира и жизни, но, напротив, – необыкновенной способ-ности видеть в текущей жизни историю и жить не просто на свете, как все живут, но в историчес-кой жизни, в воздухе века. Обычно история предстает как что-то, нас не касающееся, с нами непосредственно не связанное, за исключением, быть может, отдельных, дорогих нашему сердцу имен ("– Но это же история!" – вскричал возмущенно начальник, когда ему напомнили по какому-то поводу, что Римская Империя в конце-то концов развалилась). История обычно – не живое, как мы, но окаменевшее где-то позади, в виде хронологических таблиц и учебников, тело. Для Мандельштама история – реальна, проста и сложна, как наша жизнь, и поэтому, в свою очередь, наша жизнь ему исторична. Мы делим время на живое растение (когда мы живем) и гербарий (древность), а гербарий у Мандельштама рос уже в нашем лесу ("Страусовые перья арматуры", "Ассирийские крылья стрекоз"), а ветхая древность цвела живым Саламином. В этом смысле я не знаю другого, более лояльного к современности поэта, увековечившего эпоху в иероглифах исторической жизни. В крови действительности, как она есть, он исхитрился выделить известь и, не повредив тканей, снять с ее помощью живой и четкий слепок с эпохи. Здесь прояви-лось не так мастерство поэта, как его искусство жить в человечестве вполне конкретно и целостно, опираясь ногами в землю людей, которые жили до нас. Связать песенкой распавшуюся связь времен и вдруг, не спросясь, оказаться в океане единого для всех поколений пространства и единого времени. Отчего он и числился каким-то чужаком, будучи всех ближе к нестареющей семье человечества.
Егор написал в письме:
"Я хочу, чтобы ты мне нарисовал меня, а я тебе нарисую мяч".
Бесподобная фраза по изяществу композиции. Ожидаешь : "а я тебе нарисую тебя". Ан совсем и не тебя, а – мяч. Так и летает этот мячик из одного конца фразы в другой...
11 марта 1971.
На днях, посмотрев на лес, который всегда был далеким и недоступным, я вдруг подумал, что это мой лес, и удивился такой свободе мыслей. Что значит весна. В последний год, полагаю, мне будет уже не до этих тонкостей. И вот предпоследняя весна уже делается постепенно моей, как будто мне завтра на волю.
11 марта 1971.
Март выдался труднее февраля, и нужно переехать в апрель, чтобы избавиться от этой зимы, начавшейся чуть ли не в сентябре и все еще неотступной. Признаться, от зимы порядочно устаешь. Устаешь ощущать на лице сосредоточенный взгляд соседа. Хочется смахнуть его, как муху, а он ползает и мешает писать. И даже получая великолепные Егоровы письма, я не решаюсь их сразу читать: на эти необычно крупные буквы насядут мухи.
А месяц апрель рисуется нежным и сиреневым. И вот, кажется, рядом уже апрель, а никак до него не дотянешься. Март мешает.
20 марта 1971.
Когда все создания Божий успокоились сном,
на разостланную к ночи циновку
присел, говорят, тот,
чью тайну да сохранит Бог.
Окинув дом печальным взглядом, взяв в руки мотыгу,
на поле, очищенное своими руками,
вышел, говорят, тот,
чью тайну да сохранит Бог.
Снова – Киши-Хаджи. В его облике, говорят, было много странного. Одежда состояла из двух черкесок, надетых одна на другую, нижняя черкеска заменяла белье. На ногах сыромятные поршни. Вместо пряжки воротник у него застегивался палочкой. Ходил он всегда не по дороге, а стороной, вдали от людей. Но самое странное заключалось, конечно, в установленной им круговой или быстрой молитве.
От богословов и книжников к Шамилю начали поступать донесения, и Шамиль назначил суд. Если доносы окажутся ложными, он поклялся, что снимет головы с тех, кто обвиняет Хаджи. Но если сам Хаджи не докажет свою правоту, что ж, в таком случае Шамиль готов объявить об этом публично.
Все – Шамиль со своим войском, богословы со своими книгами, Хаджи со своими мюридами – заняли места, и палачи стали на виду у всех. Богословы читали цитаты из книг, и Хаджи их объяснял, пока все цитаты не были исчерпаны. Тогда Хаджи произнес, обращаясь к Шамилю:
– Шамиль, – сказал Хаджи, – слышал ли ты, что по четырем концам земли поставлены Богом четыре Стража?
– Слышал, – сказал Шамиль.
– Слышал ли ты, что в центре земли стоит пятый Страж, к которому идут эти четыре Стража, когда совершается чудо свыше их разумения?
– Слышал, – сказал Шамиль.
– Если бы тебе случилось встретиться с ним, ты узнал бы его, Шамиль? сказал Хаджи и повернулся спиной к имаму.
И тогда встал Шамиль.
– У меня есть просьба к тебе, – сказал Хаджи.
– Я исполню все твои просьбы, кроме одной!
– У меня к тебе одна – именно эта – просьба.
– Но хоть трое из них должны поплатиться! – сказал Шамиль.
– "По вине этого юродивого из Иласхан-юрта три мужа науки лишились голов!" – станут говорить обо мне. Я прошу тебя не трогать и эти головы.
– Я исполню твою просьбу, о благословенный Киши, – сказал Шамиль. Теперь, если ты найдешь нас того достойными, сверши перед нами со своими мюридами эту круговую молитву.
И встали мюриды, и молились они своей быстрой молитвой, а когда она кончилась, встал Великий Хаджи из Саясана и сказал:
– Да сохранит Бог твою тайну, о благословенний Киши! К моим мюридам лишь изредка приходящего на помощь Пророка с его апостолами из Мекки – ты молитвой, оказывется, всегда приводишь к своим мюридам.
Тогда встал Газы-Хаджи из Зандики и сказал:
– Да сохранит Бог твою тайну, о благословенный Киши! К моим мюридам лишь изредка приходящих на помощь ангелов – ты молитвой, оказывается, всегда приводишь к своим мюридам.
Эти синие небеса, Мовсар,
за твоего брата к Богу взывали.
Пусть Всевышний Господь и Пророк Его
помогут им, Мовсар.
Также ангелы небесные, Мовсар,
за твоего брата к Богу взывали.
Пусть Всевышний Господь и Пророк Его
помогут им, Мовсар.
Когда по доносу нечестивцев и книжников
разлучали Хаджи с Дагестаном,
– Нет, я не пойду отсюда, пока не расскажу вам, как мне досталось мое учение!
сказал он, остановившись.
За две тысячи лет до сотворения мира
души людей были созданы Богом, мужи науки.
За две тысячи лет до сотворения мира
124 тысячи душ пророков были созданы Богом, мужи науки.
За две тысячи лет до сотворения мира
124 тысячи душ святых были созданы Богом, мужи науки.
За две тысячи лет до сотворения мира
124 тысячи священных учений были созданы Богом, мужи науки.
За две тысячи лет до сотворения мира
Господь разложил перед нами эти священные учения
и поставил одно во главе всех, окруженное огненным драконом,
сказав нам: – Пусть каждый выберет свою долю.
Их брали, начиная с нижнего края,
и то, что было во главе, осталось последним, мужи науки.
– Подними свою долю, о благословенный Киши, нет у нее иного владельца!
сказал нам Господь, мужи науки.
– Нет, не возьму!
День, когда души разлучаются с телом,
будет труден детям моим.
Ночь, когда человек впервые остается один в могиле,
будет тяжкой детям моим.
День Первого допроса пред Господом
будет страшен детям моим.
Если на все это время не будет мне выдано право
быстрой помощи детям моим,
я не возьму оставшейся доли!
сказали мы Богу, мужи науки.
– День, когда души разлучаются с телом,
оставил Я за тобой.
Ночь, когда человек впервые остается один в могиле,
оставил Я за тобой.
Право помощи на Первом допросе
дарю Я тебе.
Сказал и бумагу за подписью ангелов
Джабраила и Минкаила, Исрафила и Израила,
ватную, белую как снег, бумагу
вручил нам Господь, мужи науки.
– Во имя Господа милостивого и милосердного.
с этим великим именем Бога
ступив на огненного дракона,
мы подняли нашу долю, мужи науки.
– Эта быстрая молитва на мне и на мне
пусть будет исполнена! – сказали
высокие горы и низкие холмы,
широкие равнины и тесные ущелья.
И для разрешения этого спора
был послан от Бога ангел Джабраил.
Между высокими горами и низкими холмами
был брошен жребий, и выпал жребий Гайрак-горы.
Не мучьте меня, оставьте меня
(я ведь у вас не отнимаю право сельского муллы)
моего Бога и Пророка славить!
Между широкими равнинами и тесными ущельями
был брошен жребий, и выпал жребий Иласхан-юрта.
Не мучьте меня, оставьте меня
(я ведь у вас не отнимаю право на сиротские деньги)
моего Бога и Пророка славить!
С Востока пусть будет нам помощь, о Господи.
С Запада пусть будет нам помощь, о Господи.
В быстрой молитве с ангелов хором
пришли нам на помощь Кишй-Хаджи!
Днем течет, а ночью подмерзает, и поэтому не очень грязно, и ветерок успевает обдувать и подсушивать почву, и вся весна идет как-то по-деловому, в замедленном несколько, но твердом темпе. А я тем временем радуюсь расползающимся дыркам на носках и рубашках – как проталинам чистой земли. Быстрее расползайся! – говорю своей одежонке. – Время не ждет, и нам некогда!
Отношения с весной в этом году напоминают мой детский способ ускорения поезда, когда, глядя в окно вагона, я часами давил на раму – чтобы быстрее ехали. Или в прошлом году тоже так было? Не помню.
– Донатович! Что такое негоциант?
– Донатович! Что такое дуализм?
– Донатович! Что такое похоть?
Еще потому так спешу дожить до лета, что надо же дать голове какой-то роздых – а то я очумел немного за эти зимние месяцы. Подумать только можно будет весь выходной день просидеть под открытым небом!
28 марта 1971.
...А как ты однажды хорошо и проникновенно сказала в доме свиданий, посмотрев на мои шерстяные, прохудившиеся на пятках, носки, что не стоит их выбрасывать, потому что все равно, и рваные, они будут еще греть. И они действительно честно служили всю зиму. Но я не к тому, а как ты это серьезно и убедительно произнесла, немного понизив голос, словно раздумывая и сообщая важную весть, как-то очень достойно, по-лагерному сказала, и я сразу поверил и до сих пор удивляюсь этому проникновению в суть – не носков, а вещей, существования в его щемящей и серьезной реальности. Покачав головой.
Но как прекрасно дожить до 31 марта! 31-ое вообще лишнее число и стоит совсем уже с краю в окончании зимы, и добираться до него, как бы это объяснить, ну все равно что достичь конца какой-то земли, какого-нибудь Мыса Доброй Надежды, хотя до него, наверное, добирались океаном а мы идем материком и вот достигли этого Мыса, с которого, кажется, можно прыгнуть и полетишь, полетишь...
31 марта 1971.
Вечером – впервые и еще совсем ненадежно – пахнуло сырой землей, и у меня от этого запаха душа перевернулась от счастья. После столькой зимы вдруг такая пронзительная, живительная сырость. Правильно-правильно : земля – вода – змея – женщина. Правильно: сырая земля. Сырость как стихия и основание жизни. И все-таки жизнь и животность, любовь и воля больше всего другого причастны к запаху. И запах – это тоже дух, хоть и низшей породы. И уже низшие формы жизни означены духом – запахом.
Смешно постигать мифологию личным, осязаемым опытом. На ощупь. Как собственные мысли и тело. Вглядываясь в кусты, в ночь, в воздух. Но если это возможно, то в качестве условия человек должен быть всего лишен и от всего отрезан.
7 апреля 1971.
Солнце печет на холодном воздухе, и, сдается, я порядочно уже загорел. Давно не смотрелся в зеркало, но по соседним лицам заметно. Мухи на ходу оживают. Кто-то заметил что я тоже бегаю веселее. – Вам сколько осталось?
Когда желают человеку сказать приятное, спрашивают:
– Вам сколько осталось?
12 апреля 1971.
– Через девятнадцать дней мне останется ровно год и семь месяцев!
(Искусство подсчета)
Что за притча, что под дождь спится лучше? Возрастает ощущение крыши над головой. Сон как раз и начинается с того, что в засыпающем сознании образуется подобие крыши, и это образо-вание легче идет под дождь. Что-то вроде домика, в котором мы замыкаемся (и куда подмешивает свои чары одеяло, из которого, помимо тепла, мы предварительно извлекаем еще одну хижину-крышу). В сущности, все это – постройка нового, в другое пространство уводящего тоннеля, вокзала, откуда нам предстоит отправиться в сонный рейс. Вот отчего так раздражают, мешая заснуть, всякие шумы: они разрушают иллюзию домика, куда мы уже забрались. Сон в этом смысле уединенное жилище души и, как всякое жилище, нуждается в повышенном чувстве уюта, укрытия, и мы поеживаемся от удовольствия, вспоминая, что на улице дождь, а нас не достает, нам и не слышно, мы под крышей, мы спим.
13 апреля 1971.
А проснулись – всё бело. И окна заморожены. По пятому разу зима. И сейчас – дело к вечеру – идет крупа. Кажется, зима – не эта, следующая начнется, минуя лето.
Вчера был чистый четверг. Дивное название. И я тоже помылся в бане. В чистый четверг положено мыться – один мужик в бане это всем объяснял. – Я вчера, – говорит, – мылся, но сегодня – Чистый Четверг!..
16 апреля 1971.
Сегодня выдался удивительно тихий и светлый день. При нашей холодной весне просто чудо. На солнце. Скворцы. Дымные дали.
Почему-то в пасхальной службе, говорят, читается первая глава от Иоанна. Может быть, самое духовное из четырех и с обозначением Духа в первой же главе, по событиям, казалось бы, доволь-но далекой от Пасхи. Но и духовность этого дня чувствуется сильнее, чем в остальные праздники, сильнее даже, чем на Троицу. Какая-то серебристость, воздушность и легкая воспламеняемость линий. Световая сотканность дня. Духовная сотканность света. Кресало жизни. Возжечь. Но как заливаются пташки!..
Иконография. Только два сюжета: Сошествие во ад и Жены мироносицы. А Воскресение – как бы опущено. Потому что нет и словесного текста. Темнота, тайна, нельзя. Где есть слова – там есть и икона: смертию смерть поправ. В композиции Сошествия во ад – попирает буквально. Но это раньше, а потом, что же было потом?! – бледный довольно слепок Жен мироносиц. На тему пустого гроба. Но высшее событие осталось вне выражения. Воскрес, ушел, но нам не дано и не надо видеть главного чуда. Потому что – главное. За текстом, вне композиций. Как центр, всегда съезжающий в лес. Источник – вне культуры. Творец – вне творенья.
И то же подобие – от первой главы Иоанна, она как-то сверх сюжета, вне измерений. "...Истинно, истинно говорю вам: отныне будете видеть небо отверстым и Ангелов Божних восходящих и нисходящих к Сыну Человеческому"(I, 51). Родство не по теме – по стилю, по духу, по свету этого Дня.
18 апреля 1971.
...В седьмой раз наступила зима – до того натуральная, что вся ее белизна казалась галлюци-нацией, каким-то навязчивым бредом на тему неизбывной зимы, подмывающей хохотнуть в кулачок, как это делают сумасшедшие, догадываясь о бесконечной подстроенности вещей. Какая быстрая жизнь – и быстрая, и длинная...
26 апреля 1971.
Что-то я не припомню в своей жизни, чтобы 1-го мая шел снег. А вот идет, и не то что идет, а валом валил с утра и за полчаса едва не покрыл всю землю.
К обеду потеплело ровно настолько, чтобы снег сошел, грозясь нападать в любую минуту снова, но стало видно в выставленное окно, как напряженно, отзывчиво простерлись ветки, еще совершенно голенькие, гибкие, ивовые, готовые приняться, раскрыться, забравшие в свои прутья целые кипы и клубы выпуклого, в белых подпалинах, в синих потеках неба, обращенного в запасник летнего вольного воздуха.
Птички верещат как в Зоологическом саду.
В царстве природы человек служит каноном, на который изобразительно резонирует весь животный мир и строит рожи, пишет карикатуры на своего царя и хозяина, впрок заготовленные, начиная с лягушки, безусловно на нас похожей, созданной в подначку нам, живущим сплошь в окружении таких юморесок, с преувеличенными ушами, носами, хвостами, как в обществе фамильных портретов, которые, однако, не предки, но скорее фантазии будущей физиономии, получившие выход в сказке о животных, уловившей эту комическую ветвистость жизни, принятую в науке за теорию эволюции, но сохраненную искусством в истинном виде – эскизов к тому проекту, который был задуман в лягушке и предъявлен затем образцом, человеком, в паноптикуме природы, где любая корова с козой смеются нам дружеским шаржем, что так ясно и непосредственно чувствуют малые дети, избирающие птиц и зверей в товарищи уже потому, что те смешные, а значит, родня и под пару. Если бы они не были нашей пародией, возникшей, быть может, раньше оригинала, но в вящее его восхваление и узнавание, не было бы такого контакта между животными и детьми, с пеленок принимающими это сходство за приглашение к игре и веселому выяснению, кто на кого похожий. Может быть, в принципе существует всего лишь одно лицо, принятое в человеке за норму, которое себя узнает, перемигиваясь и передразниваясь в бесчисленных зеркалах животного царства. Человек в зверинце – как тема с вариациями.
1 мая 1971.
...В "Записках от скуки" Кэнко-Хоси подкупает способность видеть вещи свозь устойчивую живописную традицию, дающая почувствовать словом, что такое средневековый японский импрессионизм даже более внятно, чем изобразительное искусство Японии, где любая фигура, вынутая из жизни, воспринимается быстро написанным, растекающимся иероглифом, какие автор не раз видел на старинных картинах и теперь безошибочно распознает и созерцает в действитель-ности как вторичное отражение многих застывших изображений, лишь оживленных фактом живого существования. Его записки изумляют искусством переносить на бумагу куски из жизни так, как если бы они специально были к тому предназначены и заранее изготовлялись в быту как знаки японской живописи-письменности, закрепленные в сознании многократным воспроизведе-нием самых прихотливых извивов, сопровождаемых всегда дополнительным, эстетическим прикасанием, длинным взглядом покоящихся на предмете, разгоряченных очей созерцателя. Это какой-то японский Ван-Гог, но более успокоенный.
"Что ни говори, а пьяница – человек интересный и безгрешный. Когда в комнате, где он спит утром, утомленный попойкой, появляется хозяин, он теряется и с заспанным лицом, с жидким узлом волос на макушке, не успев ничего надеть на себя, бросается наутек, схватив одежду в охапку и волоча ее за собой. Сзади его фигура с задранным подолом, его тощие волосатые ноги забавны и удивительно вяжутся со всей обстановкой".
Кажется, этого пьяницу вы видели множество раз на старинных японских гравюрах – в том же самом притом повороте, уводящем в перспективу веков. Здесь постигаешь, что истинная живопись есть бесконечно продолженный, длящийся в вечности жест, приглашающий к неизбыв-ной задумчивости, к бесконечному обтеканию взглядом всех завитков рисунка, к созерцательной циркуляции...
Недавно я обнаружил, что в стихотворении Гумилева "Заблудившийся трамвай" мелькает сцена, когда-то, в ином воплощении, разыгранная у Пушкина в "Капитанской дочке":
Как ты стонала в своей светлице,
Я же с напудренной косой
Шел представляться императрице
И не увиделся вновь с тобой...
Машенька в "Заблудившемся трамвае" восходит, таким образом, не только к Анне Ахматовой (много позже взявшей оттуда себе в эпиграф: "А в переулке забор дощатый...") или какой-либо другой живой жене и невесте, но – к пушкинской Машеньке, невесте Гринева, фамильное сходство с которым, возможно, подсказало эту метаморфозу, подтвердившуюся смертью поэта.
4 мая 1971.
Всё так же и даже прохладно. Но яркости вдруг прибавилось в два раза. Крап-лак. И это потому – какой сегодня день? То-то. Пускай холодное, но лето с сегодняшнего дня началось.
Быть может, устойчивость праздника, его внеисторическое, непреходящее содержание закреплены еще принадлежностью к определенному времени года, твердому, вечному распорядку и кругообороту погоды, которые, повторяясь, восстанавливают событие в первоначальной ясности и не дают ему остыть и уйти. И каждый раз святой Георгий пронзает змия.
Весь день погрузка. Но как летом все-таки легче. На солнышке, на воздухе – словно на пароходе – плывем. Облака несутся к обеду. Роща кружится. Океан света в подарок: живи и Царствуй!
6 мая 1971.
И верно – поворот состоялся, и мы окунулись и вынырнули посреди лета. Все-таки май самый яркий месяц из всех. То ли потому, что листва еще не застит неба и нет этой летней черно-ты, червивости и зачумленности в природе, то ли свет еще не закалился вполне, не зачерствел и сохраняет прозрачность, оставаясь в чистом виде белым светом, как будто даже холодным, скользящим и лишь кончиками лучей обжигающим и ударяющим, как электрический скат, – от светового избытка испытываешь сотрясение. И не у меня одного. Все единодушно подтверждают состояние какой-то опоенности светом. Как-то даже теряешься и захлестываешься в этой щедрос-ти; не верится, что столько разом дано нам, наподобие молочных рек и кисельных берегов; и солнышко не то, что греет, а пришпоривает и припечатывает со всех боков и, как душ Шарко, сует иголки под кожу.
Стараюсь выставить на свет больной локоть – пусть исправится. Прижигания целительные и, я бы сказал, питательные. Что-то от растительных соков, хлорофилловых зерен распространяется по телу. Кажется, на одном этом солнышке-воздухе можно продержаться. Дни короткие и яркие, как вспышки выстрелов. К ночи спохватываешься: уже?!
8 мая 1971.
Весна привлекательна тем еще, что производит впечатление первого подмалевка. На белый или черный (уже потаявший) лист наносится самый общий контур и тонкий слой краски, которым еще суждено породить неизвестно какую живопись, которые оставляют вопрос о будущем открытым и допускают массу гипотез, фантазий и толкований. Здесь восприятие зрителя предусматривается активным, приведенное в состояние
бодрствования эскизностью весны и в ожидании еще больших свершений забегающее вперед, полня воздух предчувствиями и томлениями. Весенняя дымка далей заставляет скорее угадывать, нежели наблюдать видимые перемены в природе, зовя нас к сотрудничеству, чем в сущности самоценен эскиз, имеющий преимущества перед законченным полотном.
Художественные работы Чекрыгина – уже по характеру темы Воскресения, превосходящей любые фантазии, – обязаны были остаться на уровне эскизов, дающем нам более полное понятие об этом предмете, чем всякое исчерпывающее его воспроизведение. Но в то же время сознание фрески и жадное влечение к ней должны были присутствовать в художнике, подобно тому как лето присутствует в весне, ведя ее за ручку, хотя та содержит более обещающую программу, чем все, что способно исполнить фреска-лето. Здесь фреска почти иллюзия достигнутого бессмертия, в напрвле-нии которой пишутся листы, наиболее доступно и вместе с тем удаленно от нас демонстрирующие движение к теме, которая и может быть воплощена лишь в отделенном к ней приближении, в тоске, стремлении и невозможности к ней вплотную приблизиться. Возможно, Чекрыгин погиб совсем не безвременно, но для того, чтобы так и застыть на границе эскиза, ничем ее не нарушив, доказав собою, что это оборвавшееся начало и было самым истинным, близким среди всех возможных лимитов постижением темы. Художник словно понял, что живопись – это черновик Воскресения, и оставил нам – черновик.
19 мая 1971.
Странное это лето. Как будто оно репетирует следующее, через год. И все примеряет, как платья, – май, июнь...
27 мая 1971
"Некий отшельник – уже не помню, как его звали,– сказал однажды:
– Того, кто ничем с эти миром не связан, трогает одна только смена времен года.
И действительно, с этим можно согласиться".
(Кэнко-Хоси "Записки от скуки")
Наверное, так бывает потому, что смена времен года развертывается иносказанием к челове-ческой судьбе, достаточно от нас удаленным, чтобы невольное сходство всякий раз потрясало как художественный параллелизм. Мы стоим неподвижно, наблюдая, как вертится колесом погода, в этой изменчивости ведущая себя словно живое существо, успевающее многократно отжить, умереть и воскреснуть, пока мы готовимся это сделать. Ее верность временным переменам и закрепленность в пространстве лишь усиливают интригу, стимулируют чувство сценического единства и действия, которыми наслаждаешься, как старым спектаклем в новом всякий раз исполнении. Сплошные дебюты. Человечество в эти часы всецело обращается в зрителя.
– Не разлука ли с Дагестаном тебя опечалила?
Не разлука ли с мюридами тебя опечалила?
Не разлука ли с семьей тебя опечалила?
Сегодня я вижу тебя печальным, о брат мой Хаджи.
– Не разлука с Дагестаном меня опечалила,
Не разлука с мюридами меня опечалила,
Не разлука с семьей меня опечалила,
Сегодня Всевышний Господь говорит мне:
– Когда разлучал Я тебя с Дагестаном,
Я не жалел тебя.
Когда разлучал Я тебя с мюридами,
Я не жалел тебя.
Когда разлучал Я тебя с семьей,
Я не жалел тебя.
Сегодня Я разлучаю тебя с любимым братом твоим Мовсаром,
Сегодня Я жалею тебя.
– Хаджи, о Хаджи! Зачем нас разлучает Господь?
– Мовсар, о Мовсар! Ухожу я к Великому Морю,
Омывающему землю. Живут там народы без веры.
Вере в Бога учить их посылает меня Всевышний Господь.
– Но если к ним, о Хаджи, тебя посылает Господь,
То что Он мне говорит?
– От доносов нечестивцев и книжников
Брат наш Висхан бежал и ныне укрывается в Турции,
С именем Господа на устах ступай к нему, Мовсар.
– "Почему ты вернулся один? Что случилось с Хаджи?"
Станут спрашивать люди. Что я должен ответить?
– Не заставляй их ждать, обещая мое возвращение.
Не заставляй их забыть меня, говоря, что не вернусь.
Полдня пути оставалось Мовсару до назначенной цели,
Когда голос молитвы его первой услышала Седа:
– Висхан, о Висхан! Или ты не слышишь молитвы?
Это же голос живого брата твоего Мовсара!
И вышла навстречу Мовсару и, обнимая, спрашивала:
– Почему ты вернулся один? Что случилось с Хаджи?
– Дай вам Бог терпения!
Дай вам Бог терпения!
Сайд-Сёлам из Мекки, куда дели Хаджи нашего
Всевышний Господь наш,
и славный Пророк наш,
и Ангел Джабраил?
Ла ила илла-л-ла.
Просите вернуть нам.
Ла ила илла-л-ла.
Остались одни мы.
Ла ила илла-л-ла.
Ангелы небесные, куда дели Хаджи нашего
Всевышний Господь наш,
и славный Пророк наш,
и Ангел Джабраил?
Ла ила илла-л-ла.
Просите вернуть нам.
Ла ила илла-л-ла.
Остались одни мы.
Ла ила илла-л-ла.
Это – последнее известие о Киши-Хаджи. Впрочем, существует предание, что он до сих пор еще не умер и еще вернется, потому что ему отпущен возраст в четыре человеческих жизни.
VII
Я хожу по дому, как привидение. Но не то, которое здесь жило когда-то. Но то, какое еще придет.
9 июня 1971.
7 июня. Во сне я пел. Утром на разводе – останьтесь.
– Полчаса на сборы.
Клетка. Меня разглядывают. Четыре чемодана. Тройник. Старший конвоя:
– Куда тебя везут?
– Не знаю.
Везли, оказалось, – на волю.
Самое интересное, что я испытал в эти первые дни и недели моего освобождения, это чувство умершего, явившегося на жизненный пир.
Горбун посмотрел на меня внимательным, немигающим взглядом. Откуда он взялся в пустом вагоне Столыпина? Или у него работа такая? Или просто любопытство к едущему в клетке зверю? У него за лицом, за горбом была вражда и неприступность хорошо одетого, свободного человека. Потом он отошел немного, к недоступному мне окну, и я увидел его руку, державшуюся за раму, с длинными, продолговатыми пальцами, по которой безошибочно вы узнаете горбуна, хотя горб его был уже мне не виден. Рука отражала присутствие горба. Рука, позади которой горб, тоже необычайна.
7 июня 1971.
Зверское, притерпевшееся ко всему добродушие дежурного надзирателя в большой пересыльной тюрьме.
Стеклянная шаткость, прозрачная звукопись стен. Какая воля у Господа все это держать в уме!
На самом дне – грусть. Но чуть она тронута жалостью, любовью наконец, – смех. Рябь смеха на ровном зеркале грусти.
В уборной пересыльной тюрьмы на Потьме, куда водят поочередно мужчин и женщин и где между ними идет оживленная переписка на стенах, стираемая и подновляемая, в глаза мне бросилась надпись:
"Сергей, я люблю тебя. Марина.
г. Таруса".
И вдруг ясно представилось, что это Марина Цветаева проехала здесь недавно этапом. Уж очень имена совпадают: Марина, Сергей и Таруса...
8 июня 1971.
Солдат в своем доме, держащийся за старый мундир. Вот здесь у него, в проношенном кармане, – собственный платок, табачок.
9 июня 1971.
Какой самый драгоценный, самый волнующий запах вас ожидает в доме, куда вы вернетесь через десять, может быть, лет? Вы думаете – запах роз? Нет – тление книг.
Выйдя из тюрьмы, как будто посмертно являешься на этот свет. Не то, что бы второе рожде-ние, потому что ты старый и слабый, но многое утекло, и странно нам созерцать, что время продолжает идти помаленьку, как ни в чем не бывало, равнодушное к нашему отсутствию в нем, и эта невозмутимость действительности, которая крутит свою шарманку, невзирая на все разлуки, потери и возвращения в ее веселый поток, я думаю, пуще всего и возмущает и подавляет вернув-шихся. Ощущение посмертного, вторичного существования вырастает из нашей непричастности к жизни, из отдаленного еще взгляда, которым ее мы окидываем уже вблизи. Перестаешь чувство-вать и тело свое и душу. Остается голая точка зрения, то есть свое пребывание в мире чувствуешь как присутствие призрака. Отсюда неумение и нежелание (тоже достаточно вялое) действовать наравне с этой сутолокой: покупать бутерброды, распивать бутылку пива – все это не главное, не обязательное в то время, когда существует лишь функция присутствия при сем. Виновата не жизнь, виновата наша апатия жить уже после того, как нас однажды похоронили. Возможно поэтому нередко бывает, что вернувшиеся, возвращенные к жизни довольно скоро умирают. Им бы жить и жить (о чем они так мечтали, находясь в нетях, и только поэтому жили), а они охладели, расхотели жить. Просто у них не хватило решимости, жадности – войти. И призрачная точка зрения в них победила.
9 июня 1971.
Главное – не какое-то особое внутреннее "самоощущение", не ум и не воля. Но чувство, я бы сказал, своей руки и ноги. Понять, что ты в теле. Кто ты такой?
– Давай я тебе расскажу, как земля образовалась.
(Егор)
Вещи, если они хотят, чтобы у них была душа, должны быть древними. Здесь исход всем стилизациям. И право на новую вещь. Какая только и смеет быть новой – оттого, что через века и века, доживя, окажется старой вещью.
Какое вдруг обнаруживается соответствие человеку в его пальто на вешалке. В оставшихся от человека ботинках. Вещи, я уверен, перенимают наше лицо.
Модные локоны до плеч у рыщущего в чемодане юнца. Теперь я понял: и жабо, и римские тоги, и, если угодно, египетские парики, прельщающие тысячелетним изяществом, экзотикой, новизной, сладостной новизной старины, всепрощающей, не делающей различия между Брутом и Цезарем, гвельфами и гибеллинами, такими, милыми вместе, без разницы кого убивают, – лишь форма, ничтожная форма, и дело совершенно в другом...