Текст книги "Проблема культуры (сборник очерков и статей)"
Автор книги: Андрей Белый
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 55 страниц)
– Импульсом Сердца.
Новое имя («бунтарство» бунтарства, «я» самого «я») есть Христос.
So finde im Niedergang
Und in des Todes Nacht, —
Der Schöpfung neuen Anfang Des Morgens junge Macht.
[Так в нисхождении и в мертвой ночи найди творенье нового начала и утра молодую мощь.]
56
Догматы нашей культуры перевоплощалися в человечестве, свертываясь по спирали в единую точку; и точка та – «я»; «я» – свободное «я» – есть вершина громадного конуса; от основания (круга) к вершине (блистающей точке) бежала спираль; если круг – «зодиак», опоясавший человечество первого века, то точка есмь «я» (человек, проживающий ныне: в двадцатом столетии); если же повернуть конус времени – линия (или спираль) в этом новом сечении исчезает; мы видим: круг с точкою посередине его; точка – «я», находящееся в 1915 году в старом Базеле; круг – это догматы первого века; а катастрофа культуры – в естественном перемещении зрения перпендикулярно к истории; кажется, что спираль, пробегающая от громадного круга до маленькой точки, до «я» (на протяжении двадцати веков), совершается в тот же момент: круг пришествия (догмат) и «я» (иль пришедший) таинственно связаны; тайна пришествия есть: пришествия «я» (совершенно свободно)… в Базель.
Если бы человек попытался себя пережить как пришедшего и если бы всю историю девятнадцати с лишним столетий рассматривал он как сниманье печатей, разоблачающих миссию «я» (моего), переживающего здесь, в Базеле, мировую Голгофу, то – ему бы открылось все то, что из недра сознания Ницше исторгло безумнейший крик: «Ессе homo» сначала; следствие «Ессе homo», – последняя подпись безумного Ницше, гласящая, это он есть Распятый… (Дионис).
Но в тот же миг сознается обратное: «я», разрываясь в себе, распинаясь в себе, посередине себя наблюдает огромную ночь: посередине ее стоит Солнце: но Самое Солнце – Круг Солнца – есть Лик, восходящий во мне: «я», восходящее в «я», отделимо от «я» безысходной далью («я – путь и стремление к дальнему»); дальнее приближается в страшной работе: преодоления Сознания; я несу в себе целое Солнце, но «я» не есмь «Солнце», несли бы мне графически выразить отношение «точки» («я» личное) к Солнцу во мне, мне бы следовало нарисовать вдалеке от вершины истории двадцати веков (конуса) – круг; и – провести к нему линию; получился бы конус, обратно поставленный; «точка», мгновение или «я», пребывающий в Базеле, понял бы, что «я» в будущем только могу стать воистину солнцем, которое Ницше увидел впервые как прорезь возможности; следующий момент после Ницше—перемещение перспективы сознания, перпендикулярное к Ницшеву взгляду на «я», но обратное взгляду истории: солнце близится; станет поверхностью жизни оно, может быть, через двадцать столетий.
Второе пришествие – пресуществление в Христе всей планеты и «я», обитающих в Базеле, в Петербурге, в Саратове, – совершится воистину.
Знание это теперь – математика новой души: в математике этой духовной науки загадана нам и культура грядущего.
Ныне стоим в самой точке перекрещения конусов: в Ницше; чрез бунт его, чрез его отрицание, чрез узнание тайны свободного, звездного «я» – все пройдут, как через ушко той иглы, которая ныне историю перерезала надвое: по одну сторону стоят крики: «Несчастнейшего» Киркегора и «Единственного» Макса Штирнера; в центре – «распятый Дионис» (эзотерическое название Ницше: он так себя назвал).
57
Относил я цветы на могилу покойного Фридриха Ницше: то было – под Лейпцигом; помню: припал на мгновенье к плите, лобызая ее; и – почувствовал явственно: конус истории отвалился таинственно вдруг от меня; мне казалось явственно, что событие путешествия нашего к праху почившего Ницше – событие неизмеримой, космической важности и что я, преклоняясь к могиле, стою на вершине чудовищной исторической башни, которая – рухнула, отделилась от ног, так что я в пустоте – говорю: «Ессе homo».
И я – «Ессе homo».
Так мне показалось. И мне показалось еще: невероятное Солнце слетает: в меня!
Переживания на могиле у Ницше во мне отразилися странной болезнью… продолжились – в Базеле; часто казалось: я – распятый; так бродил над зелеными, быстротекущими струями Рейна; вонзалися тернии в чело века, которое возносил я над Рейном; казалось, что гибель культуры носил я в себе; странно: тернии жизни моей обнаружились в Дорнахе мне.
Злобно каркнула здесь мне ворона.
Здесь – в Базеле, в Дорнахе – я подолгу смотрю на оранжево-красную черепицу домов; и – меня окружают, как Ницше, кретины; здесь предан сожжению прах Моргенштерна. Отсюда я слушаю говоры пушек в Эльзасе; переживаю здесь гибель культуры; встречаю рождение новой; и – созерцаю два купола ясного здания.
РЕВОЛЮЦИЯ И КУЛЬТУРА
Как подземный удар, разбивающий все, предстает революция; предстает ураганом, сметающим формы; и изваянием, камнем застыла скульптурная форма. Революция напоминает природу: грозу, наводнение, водопад; все в ней бьет «через край», все чрезмерно.
В умелом «чуть-чуть» создается гармония контуров Аполлоновой статуи.
Обилие произведений искусства обычно в предреволюционное время; и – после. Наоборот: напряженность художеств ослаблена в миг революции.
Меж революцией и искусством установима теснейшая связь; но эту связь нелегко обнаружить: она сокровенна; неуловима прямая зависимость завершенных творений искусства от воли революции: направления роста стеблей и корней из единого центра обратны друг другу; рост проявленной творческой формы и рост революции тоже обратны друг другу.
Но центр роста один.
Произведения искусства суть формы культуры, предполагающей культ, т. е. бережный, кропотливый уход, предполагающей непрерывность развития; вся культура искусств обусловлена эволюцией.
Как подземный удар, разбивающий все, предстает революция; эволюция – в непрерывности формования жизни; в эволюции революционная лава твердеет в плодоносящую землю, чтобы из семени встал зеленеющий юный росток.
Цвет культуры – зеленый, и цвет революции – огненный. С точки зрения этой изорвана эволюция человечества революционными взрывами: то бежит раскаленная лава кровавым потоком по зеленеющим склонам вулкана, то по ним пробегает зеленая поросль культуры, скрывая остывшую, оземленевшую лаву; революционные взрывы сменяют волну эволюции; но их кроют покровы бегущих за ними культур; за зеленым покровом блистает кровавое пламя, и за пламенем этим опять зеленеет листва; но зеленый цвет дополнителен красному.
Пересечение революционных и эволюционных энергий, зеленого с красным, – в блистающей белизне Аполлонова света: в искусстве. Но этот свет есть невидимый свет (видима, как мы знаем, поверхность свечения): искусство духовно.
Материальное выраженье его есть недолжное, временное уплотнение культуры; в нем искусство, культурный продукт, есть предмет потребленья: товарная ценность, фетиш, идол, звонкие разменные деньги. Таковые продукты культуры, подобно подброшенным в воздухе грузам, остановившиеся, падают, как курок на пистон. Энергией революционного взрыва ответствует творческий, их породивший процесс.
Превращенье культурной формующей силы в продукт потребления превращает хлеб жизни в черствеющий, мертвенный камень; он куется в монету; и копится капитал. Видоизменяются формы культуры; наука приобретает технический, узкопрактический смысл; и гастрономией процветает эстетика: золотеющим отблеском солнца обогащают себя, как червонцами; и, как в шелка, облекаются нежные колориты зари; в творчестве правовых отношений царит принудительный кнут, как полицейская мера для обуздания всё растущего эгоизма утонченной чувствительности; то, что было когда-то игрою моральных фантазий, предстает теперь властью; сила власти без творчества, в свою очередь, оплотневает, как власть принудительной силы; и карающим молотом высекает она Прометеев огонь из груди.
Прометеев духовный огонь есть очаг революции в предреволюционное время; он – бунт против фальши подмены: текучей, пластической формы ее материальным каркасом; революция начинается в духе; в ней мы видим восстание на материальную плоть; выявление духовного облика наступает позднее; в революции экономических и правовых отношений мы видим последствия революционно-духовной волны; в пламенном энтузиазме она начинается; ее окончание – опять-таки в духе: в семицветной заре, восстающей из брызг: в романтической, тихой, сияющей радуге новорожденной культуры.
Неоформленность содержания революций порой угрожает культуре; обратно: насильственный штемпель на ценностях и продуктах культуры, взгляд на них как на ходкий товар обладает магическим свойством, он становится прикосновеньем Мидаса; прикосновенье Мидаса, гласит мифология, превращало предметы в куски неподвижных металлов; прикосновение грубой власти к культуре сжимает свободу течения жизни; в государственном капитализме культура – продукт; в революции искусство – процесс, не имеющий явственной, проявленной формы; здесь продукт и процесс противопоставлены; буйственно бьющая мощь противопоставлена дремлющей, тяжелеющей косности.
Цвет культуры, зеленый, и цвет революции, красный, одинаково суть отвлечения от единого, белого, материально не зримого цвета: Аполлонов свет творчества есть воистину свет духовный. И он – светоч миру.
Средь культурных законченных форм и искусство – культурная форма; тем не менее в недрах его совершается революционно-духовный процесс; противоречие в свое время осознано Ницше; и – принято нами. Примирение в трагедии творящей души – здесь процесс сотворения есть кованье меча, долженствующего нам разбить цепи рока, сотканные с прошлым: продукты, созданные нами и очертившие оплотневший магический круг; встреча с роком как с собственным двойником есть огромная сила трагедии; раздвоение в жизни искусств примиряется в осознании раздвоения «я» человека: его высшее «я» начинает борьбу с косным «я». От исхода борьбы изменяется всё течение творчеств отставшей культуры; столкновения революции и культуры – диалог двух «я» человеческих в проявлениях общественной жизни.
Корень всех трагических столкновений есть воистину встреча моя с моим собственным «я»; корень всех проявлений искусства – трагедия; и поэтому нам понятно: борьба человека и рока друг с другом отражена в построении трагедией порождаемых форм; из первичной трагедии выпали все первичные формы; двойственность их отменила все. Эта двойственность в том, что, с одной стороны, произведенье искусства не ограничено временем, местом и формою; и – безгранично оно расширяет себя в наших недрах души; а с другой стороны, оно – форма во времени, в определенном пространстве; и – неподвижно закована в материале.
Место статуи – определенно: в музее ее охраняют от взора музейные стены; чтоб увидеть ее, необходимо мне совершить путешествие в определенную местность и, быть может, подолгу искать ее скрывший музей; но, с другой стороны, эту статую я уношу из ее оболочки в моем восприятии; восприятие – навеки со мною; над ним я работаю; из работы моей возникают подвижные поросли великолепнейших образов; неподвижная статуя в них течет, в них растет, как зерно в прорастающей, ветром зыблемой ниве, и льется вовне рядом статуй и красочных звуков, исходит дождями сонетов; впечатление их творится опять-таки в им внимающих душах. Неподвижная статуя ожила в становлении; в нем раскрыта, как роза, когда-то единая форма искусства; и в нем же раскрыта природа процессов, создавших ее: вторая природа – природы, нам данной; природа и формы искусства – во мне протекающий огненный, революционный процесс, не имеющий формы, невидимый окоп: во мне и в сочувственных душах когда-то застывшая статуя придает ясными струями тысячемысленных чувств.
Жизнь лица – в выражениях; центр лица – не глаза, а мгновенно зажегшийся взгляд; вот он есть, вот и нет его вовсе; не изваять его в мрамор; жизнь лица изобразима в искусстве не прямо, а своеродными, условными средствами. И такими же средствами выражаема буря общественной жизни; прямых соответствий здесь нет никогда. Рассудочны все обычные проведения параллелей меж искусством и струями революций; абстрактно вменение тенденциозных эстетик: живописать революцию серией протоколов и фотографий, ее брать сюжетом ее и т. д. Вдохновение есть создание образов, не совпадающих с вдохновляющим образом. Вдохновляющий образ Сикстинской Мадонны взрывает в душе бури образов, арабесок, градацию симфонических звуков; и под пеною их разверзается голубая беззвучная немота; не в описанье Мадонны – Мадонна; нет, скорее она в переливах вздыхающей лиры Новалиса.
Революция, проливаясь в душу поэтов, оттуда растет не как образ действительно бывший; нет, она вырастает скорей голубыми цветами романтики и золотом солнца; и золото солнца, и нежная нега лазури обратно влекут революцию с большей стихийностью, чем нелепо составленный революционный сюжет.
Я напомню читателю: 1905 год в жизни творчества – что нам подлинно дал? Многообразие бледнейших рассказов о бомбах, расстрелах, жандармах. Но отразился он ярко – поздней; и – отражается ныне; революция по отношению к бледным рассказам революционной эпохи осталась живым, полным жизни лицом, в нас вперенным; все же снимки с нее – суть портреты без взгляда; 1905 год оживает позднее в волнующих строфах поэзии Гиппиус; но эти строфы написаны вольно, в них нет фотографии; произведенье искусства с сюжетом на тему суть слепки из гипса с живого лица; и таковыми являются вялые славословья поэтов в рифмованных строчках: «свобода», «народа»; но знаю наверное я: в колоссальнейших образах отобразится великая русская революция в ближайшей эпохе с тем большею силой, чем меньше художники слова будут ее профанировать в наши грозные дни.
Революцию взять сюжетом почти невозможно в эпоху теченья ее; и невозможно потребовать от поэтов, художников, музыкантов, чтобы они восхваляли ее в дифирамбах и гимнах; этим гимнам, мгновенно написанным ненапечатанным завтра на рыхлой газетной бумаге, признаться, не верю; потрясение, радость, восторг погружают нас в немоту; целомудренно я молчу о священных событиях моей внутренней жизни; и потому-то противны мне были недавние вопли поэтов на темы войны; и потому-то все те, кто сейчас изливает поверхность души в очень гладко рифмованных строчках по поводу мирового события никогда не скажут о нем своего правдивого слова; быть может, о нем скажет слово свое не теперь, а потом главным образом тот, кто молчит.
Революция – акт зачатия творческих форм, созревающих в десятилетиях; после акта зачатия зачавшая временно блекнет; ее жизнь не в цветении, а в приливе питающих соков к… младенцу; в момент революции временно блекнут цветы перед нами процветших искусств; оболочка их вянет: так вянут ланиты беременных женщин; но в угасании внешнего блеска – сияние скрытой красоты; прекрасно молчание творчеств в минуту глаголящей жизни; вмешательство их голосов в ее бурную речь наступает тогда, когда речь будет сказана.
Мне рисуется жест художника в революционном периоде; это есть жест отдачи себя, жест забвенья себя как жреца красоты: ощущенье себя рядовым гражданином всеобщего дела; вспомните огромного Вагнера: он, услышавши пение революционной толпы, взмахом палочки обрывает симфонию и, бросаясь с дирижерского пульта, убегает к толпе; говорит; и – спасается бегством из Лейпцига; Вагнер мог бы написать великолепные дифирамбы; и дирижировать ими… в Швейцарии; но Дифирамбов не пишет он вовсе, а… обрывает симфонию: забывает достоинство мудрого охранителя культа; ощущает себя рядовым агитатором. Но это вовсе не значит, что жизнь революции не отразилась в художнике; нет, глубоко запала она – так глубоко запала в душе, что в момент революции гений Вагнера онемел: то была немота потрясенья; она разразилась позднее огромными взрывами: тетралогией «Нибелунгов», живописаньем сверженья кумиров и торжеством человека над гнетом отживших божеств; отразилась она заклинательным взрывом огней революции, охватившим Вальгаллу.
Вагнер – подлинный революционер в своей сфере, как Ибсен, переживавший события сорок восьмого года с отзывчивой пылкостью; в диалоге Ибсена – взрыв драматургии; да, печать революции духа сверкает на нем. И Вагнер, и Ибсен в себе отразили стихию; меж революцией и проявлением их творчеств не явная, но теснейшая связь. Но еще большая связь их с начавшейся революционной эпохой: предреволюционное время окрашено отблесками набегающих революционных огней; эти отблески почиют на искусствах.
Революция – проявление творческих сил; в оформлениях жизни тем силам нет места, содержание жизни текуче; оно утекло из-под форм: формы ссохлись давно; в них бесформенность бьет из подполья. Оформление – выявление содержанья вовне; но в обычных условиях жизни процесс оформления заменен уплотнением, образующим вместо форм неподвижные накипи; все абстракции и все материальные формы суть накипи собственно форм, ненормальные отложения на форме, напоминающие отложения кожи: какие-то роговые щиты; в оформлениях жизни они образуют недвижный и коснорастущий балласт; так скелет внутри нас: предстает в его образе смерть; наш скелет – не живой отпечаток живого пластического образа в минеральной материи; в этом смысле он труп: мы его отлагаем в себе; и, отлагая в себе, мы его за собою таскаем; мы словно прикованы к трупу жизни; но это не значит, что мы суть скелеты; пока живы мы, скелет спрятан; выступает из нас наша «смерть» лишь позднее, когда отлетит дух движения из разложившихся тканей; вот такое-то выступленъе «скелета» из жизненной формы до смерти являет собою подмена процесса творения отбросом: материальным продуктом; и такое же точно явленье «скелета» до смерти – распад диалектики мысли на отдельные части свои: на неживые понятия; эти понятия – кости; номенклатура их есть система костей: сотворенье скелета. Мы себе сотворяем посмертную смерть, механизируем процесс эволюции. В нашей мертвенной мысли плоть жизни разложена на элементы материи; оттого-то законы движения материальных продуктов (товаров) нам становятся и законами проявлений общественной жизни; так сведение сил лишь к механике экономических отношений преждевременно выявляет из нас наш скелет, на которого изливаем мы наше страшное вдохновение; и мертвец механически увлекает нас за собой – в мир машинного производства; символ смерти – скелет; и подобье скелета – машина; этот новый гомункул, машина, восставши из нас, увлекает нас в смерть; неосторожное обращенье с машинами, переоценка машин, есть источник катастроф обставшей действительности; и оттого-то процессы творения жизни уже не играют существенной роли в эволюционной действительности: в эволюции (так, как мы понимаем ее) изучаем мы только процессы движений товарных вагонов; и нагрузку их зернами; не изучаем процессы мы жизни зерна внутри колоса и – наливание колоса.
В механическом взгляде на жизнь революция – взрыв, обрывающий мертвую форму в бесформенный хаос; но ее выражение иное: скорее она есть давление силы ростка, разрыванье ростком семенной оболочки, пророст материнского организма в таинственном акте рождения; революцию в таком случае с полным правом мы можем назвать инволюцией
– воплощением духа в условия органической жизни; революционное выражение инволюции есть один частный случай инволютивных процессов; а именно: столкновение силы ростка с ненормально утолщенным коростом формы; здесь насильственно сброшена форма – каркас.
Акт революции двойственен; он – насильственен; он – свободен; он есть смерть старых форм; он – рождение новых; но эти два проявленья – две ветви единого корня; в этом корне нам нет распадения меж содержанием и формой; в нем динамика духа (процесс) сочетаема с статикой плоти (продуктом); нам примером возможности подобного парадоксального сочетания является мышление; в нем субъект, идеальная деятельность, субстанциально отождествима с объектом, идеей, которая есть продукт этой деятельности; и потому-то в нем нет никакого разрыва меж содержанием и формой. И оттого-то нам мысль предстоит неустанно текучею формою – формой в движении.
Инволюция есть такая же текучая форма; и она-то связует в корнях революционное содержание с эволюционными формами; в ее свете толчок революции – показатель того, что младенец взыгрался во чреве.
Революционные силы суть струи артезианских источников; сначала источник бьет грязью; и – косность земная взлетает в струе; но струя очищается; революционное очищение – организация хаоса в гибкость движения новорожденных форм. Первый миг революции – образование паров, а второй – их сгущение в гибкую и текучую форму: то – облако; облако в движении есть всё, что угодно: великан, город, башня; в нем господствует метаморфоза; на нем появляется краска; оно гласит громом; громовые гласы в немом и бесформенном паре есть чудо рождения жизни из недр революции.
Революционной эпохе предшествует смутное прозревание будущих форм зареволюционной действительности… в фантастической дымке искусств; там, в неясно гласящей нам сказке, преподносится смутно грядущая быль; то она – мифология; то – под покровами прошлого, преображенного сказочным ореолом; это прошлое, в сущности, нам говорит тем, что не было никогда; вся романтика воспоминаний о прошлом есть, в сущности, чаянье: будущее, не имея законченной формы, встает нам под маскою бывшего; и потому это «бывшее» не было никогда: оно – страна Мечты; «Embaraquement pour Citere» отражает томления предреволюционной действительности.
В романтизме, в фантастике, в сказочной дымке искусств есть уже забастовка; она указует, что где-то в сознании накопилась энергия революционного взрыва, что скоро из облачных волн романтизма покажется… молния. Революционный период начала истекшего века бежит по Европе в волне романтизма; и наше время проходит перед нами в волне символизма.
Революция в области формы – последствие романтизма: ощущение безглагольности, несказанности вечно сопутствует ей; тайна будущей формы не вскрыта, а сущие формы изношены; и они упадают; революция в области форм иллюзорна: она – эволюция разложения мертвых, застывших каркасов под давлением внутренних импульсов, не явивших свой лик.
В революционное время душа утонченных художников раскрывается женственно внутренним импульсом духа; акт зачатия духом в душе происходит; переживаются в образах тайны грядущих форм жизни; зареволюционное время не видится явственно; но оно проницается вещим чувством художника; и оно облекает грядущую некогда быль в оперение сказок и в складки обставшей действительности; так действительность эта приобретает двоящийся смысл; и сама превращается в символ, не разрываясь на части, а – становясь всё прозрачней: таковы драмы Ибсена – величайшего анархиста предреволюционного времени; и оттого эти драмы гремят по Европе громами летящих лавин; и – потрясают паденьями, взлетами, песнью и сумасшедшими криками. Драмы Ибсена – это стрелка компаса: в них падение Сольнеса, Бранта и Рубека с высоты ледников есть падение стрелки компаса пред налетающей бурей; нам в лавинном грохоте всей драматургии Ибсена уже слышны иные далекие грохоты: грохоты пушек войны мировой, небывалой; и – гром революций.
Первые революционные грохоты крадутся на голубиных шагах… внутри нас. Всей романтикой творчества обрамлена революция. И из нее, из романтики, вытекают новейшие лозунгу материалы: они в реализме; как ни странно сказать, наши Лермонтов, Гоголь, Толстой, Достоевский и Пушкин – наследия отгремевшей до них революционной волны.
Революционная эра текущей эпохи себя начинает в искусстве разрывами сложенной, натуралистической формы: импрессионизм начинает разрыв, не сознавая своей разрушительной миссии и полагая, что он утверждает натуру; но он распыляется в атомы футуризмом, кубизмом, супраматизмом и прочими новейшими формами; из разрывов встает нераскрытое содержанье грядущей эпохи в волне символизма.
Революция форм еще не есть революция; нет, она – разложение косной материи творчеств; новое содержание под обломками формы являет себя в разрушительных вихрях, опустошающих формы; но в душе оно – ритм, а не вихрь: оно лад, а не шум; оно – стих; и оно – не слепая стихия; и этот лад постигается не в гримасах умершего слова, а в уменье прочесть прорастающий смысл в самой трещине слова; нужен взгляд сквозь сюжет для конкретного пониманья сюжетов искусства недавнего прошлого; и тогда нам откроется: революцией, мировою войною и многим еще, не свершившимся в поле зрения нашем, чреваты творения отцов символизма. Кто проникнет в не ясно гласящие мифы недавнего прошлого, скажет, как Блок:
Но узнаю тебя, начало
Высоких и мятежных дней.
Современный художник давно уже слышит вменения «царства свободы», летящие вдали; отвергнуть каркасы искусств, оскудевшие формы и стать самому своей собственной формой; мы работали не над тем материалом: не глина, не слово, не краска, не звук – наши формы; наша форма – душа; изменяя ее, вырываемся мы из необходимостей творчества в страны свободы его. От вменения преображать вещество современный художник стремится возвыситься к нравственной жажде: пересоздать свою душу. Революция духа его восхищает к прообразам будущих форм, как орел Ганимеда. Эта жажда давно уж сказалась в Толстом, в его жесте отказа от бренных форм творчества; и сказалась она в драматическом эпилоге у Ибсена; тот же жест, проявляясь мучительно в Гоголе, нас лишает второй половины бессмертной поэмы его: «Мертвых душ», ибо «мертвые», мы, – «пробуждаемся»; царство свободы – уж в нас! Оно будет вне нас!
Бренный образ изломанной формы есть символ; мир нам данных искусств – он не есть мир искусства, искусства создания жизни; он – все еще символ, который, по Ницше, всего лишь кивает без слов; мир искусств, нам доселе гласивший, давно уж молчит и кивает без слов; заговорили далекие грохоты еще невнятного слова, которого первая буква – война, а вторая – восстанье… из мертвых.
Революция до революции, до войны еще – издали внятно кивает без слов: ее взгляд без единого слова – романтика. И когда говорит министр Керенский «будем романтиками», мы, поэты, художники, – мы ему отвечаем: «Мы – будем, мы – будем…»
Этот жест в грозный час революций не разрешается внятно в искусстве, а переходит в стремление: слиться с внутренним ритмом стихий; пережить их, как стих; речь художника к голосу революционной стихии есть внутренний стих о прекрасной возлюбленной даме; душе русской жизни; отношение к революции, как к возлюбленной, есть проявление инстинктивной уверенности, что брак ее с творчеством состоится; мы ведь любим ее не в ее бренных формах – в ребенке, который родится от брака:
Нет, не тебя так пылко я люблю…
В твоих чертах ищу черты иные…
И далее:
Сияй же, указанный путь!
Веди к недоступному счастью
Того, кто надежды не знал…
И сердце утонет в восторге
При виде тебя…
Соединение революционера с художником в пламенном энтузиазме обоих, в романтике отношения к происходящим событиям.
Творчество есть процесс воплощения духа; оно – инволюция: материя – разломанный дух; в материализации – иссякновение творчества; противоречие между революцией и искусством есть столкновение материалистического отношения к искусству с абстракциями революции; столкновение выглядит столкновением равно отрицательных сну: силы косности форм и бесформенной силы порыва.
В текущих столетиях дух подменился: абстракцией духа; абстракция духа есть принцип; его жизнь – диалектика мертвых понятий по роковому и логикой разоблаченному кругу; разоблачение порочного круга есть смерть диалектики в номенклатуре понятий, которых значение в умении прилагать их к предмету: предмет – материален; субстанция духа сменилась субстанцией мира материи в абстракциях мысли; от этого мысль революций (раскрытие духа в материи) естественно подменяется мыслью о революции материальных условий обставшего быта; и – только. В экономическом материализме – абстракция революции духа; революционного организма в нем нет; есть его уплощенная тень. Революция производственных отношений есть отражение революции, а не сама революция; экономический материализм полагает лишь в ней чистоту; и полагает он: революции духа – не чисты; они буржуазны.
Революция чистая, революция-собственно, еще только идет из туманов грядущей эпохи. Все иные же революции по отношению к этой последней – предупреждающие толчки, потому что они буржуазны и находятся внутри эволюционного круга огромной эпохи, именуемой нами «история»; эпоха грядущая вне-исторична, всемирна. Так, абстрактное взятие революции подменяет ее эволюционным процессом. Действительно.
Обобществленье орудий товарного производства вытекает естественно из эволюции экономических отношений; переход к социализму в условиях нашей мысли вскрывает лишь стадии ликвидации старых форм; и – не вскрывает нам новых; диктатура трудящихся масс завершает последнюю стадию; но она вытекает естественно из условий развития капитала: социальная революция в этом смысле не есть революция; и она – буржуазна. Подлинный эволюционный прерыв, революция-собственно, наступает поздней, но тут занавес падает; новые социальные формы, по существу, нам не вскрыты; мы знаем о них лишь одно, что они невскрываемы, потому что орудия вскрытия (философия и научная мысль) суть продукты ветшающей буржуазной культуры; вместе с ней они падают; там, в моменте раскрытия новых творческих форм, проецирует бренная мысль свои бренные образы трудового хозяйства; труд – абстракция творчества; и трудовое хозяйство реально не вскрыто; невозможность конкретно раскрыть содержание будущей за-революционной эпохи теорией социализма осознана; в этом месте теория нам рисует скачок – в вовсе новое царство свободы; это царство свободы есть, в сущности, лишь признание нового измерения жизни вне бренных условий товарной культуры и ей обусловленной бренной рассудочной мысли. Только новым сознанием измеримо грядущее царство свободы; но сознание это лежит за пределом сознания, нам данного.
Так попытка нам выявить квинтэссенцию революции подменяется вынесением содержания ее за все виды ее проявлений, которые всё еще – эволюция упадающих, материально воспринятых форм.
Точно так же теории наши о вещественно данных искусствах заставляют по-новому нас поставить вопрос: «Что такое искусство?» Не чудачество, а трагедия творчества, поднимает вопрос в том решительном виде, как он восстает у Толстого. И, защищая искусство Бетховена, Вагнера, Гете от вопроса Толстого, невольно смешны мы – ни Вагнеры, ни Бетховены, ни Толстые, а только… любители красоты, ему посвящающие разве что часок перед сном.
В XIX и XX столетии представленья о творчестве у сильнейших его представителей парадоксальны до крайности; по отношению к прежним воззрениям революционны они; наблюдается естественный рост этих взглядов; открываются с большею ясностью и причины возникновенья его; самая эволюция творчеств мучительно вскрыла в текущем столетии противоречивый смысл творчества; покровы классической формы разорваны; недра, сокрытые прежде, нам выперты всюду из форм; произведенья искусств нашей эры не суть Аполлоновы статуи, а клубки нас пугающих и друг друга терзающих змей. Для искусства начала истекшего века до крайности характерно признание Пушкина: «Мы рождены для вдохновенья, для звуков сладких и молитв». Начало XX века характеризует признание Владимира Маяковского о… распятых перекрестком городовых. Признания эти, не правда ли, разделяет огромная бездна.