Текст книги "Проблема культуры (сборник очерков и статей)"
Автор книги: Андрей Белый
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 55 страниц)
То, над чем поработали школы Плотина, Филона, нашло искривленное приложение к жизни: в работе гигантского Августа, осуществившего для непонятой тайны души социальный каркас. Между сошествием Логоса в души людей и заданием Цезаря Августа этого времени – тайная связь.
Но смещение перспективы здесь явно.
18
Тайное александрийской культуры влилося и жило под почвою «Рима»: оно – катакомбно; воистину можно сказать, что imperium взорвано катакомбою; она вышла наружу, как Церковь; то место, где некогда император построил храм Митры (в Александрийский период культуры), теперь увенчалося Храмом Святого Петра; то, что вышло из недр, оплотнело вторично; теократический принцип, подобно imperium, перемешал перспективы: и церковное Государство разорвалося, как «Рим»; но в разрывах, как прорези ярких готических окон, опять-таки брызнули: александрийские импульсы – Возрождение; и – разблисталися солнечно невыразимою тайною рафаэлевской краски.
То, что вытекло краскою из каркаса догматики, было действием импульса александрийских экстазов в крови человека; переселенье Плотина с востока Египта на запад и в «Рим» – глубоко символично; Плотин – вдохновитель поэзии более позднее; «Рима» (в века Ренессанса); он – «римский» философ; Александрия таинственно перекинула мост через море: в Италию.
Это она рассветила Равенну блиставшей мозаикой; она пролила сквозь железное папство лучи свои, солнечность: «Civitas Solis» Италии; встала культурой искусств, «Рафаэлем».
Но более ранний каркас диска солнца ее – медный щит; меч тяжелого, римского воина – искаженный намек: луча жизни Италии.
19
В поздней Европе отчетливо видим: перекрещенье культур.
Одна линия – линия рассудочной мысли: от Греции… к Франции; от классической драмы к непонятой «ложно классической» культуре искусств; от демократии, республиканского строя и общины к новым попыткам создания демократической жизни, к «коммуне». И отчетливо видится линия: Александрия, Италия (Рим, Ренессанс); эта линия далее намечается: истечением красок Италии к… Дюреру; мысли Италии к горному кряжу новейших «германских» систем философии; «меча» и «щита» к… прусской каске; Александрия, протекши в Италию краской экстаза Плотина и светом «Видения» Павла, перетекает в Германию музыкой «Баха»; но над руслом философий, поэзии и музык Германии, где содержится тайное солнце когда-то упавшей культуры, – уродливо возникает смещающий все перспективы каркас: пангерманец.
Произведение империализма: все-немец; произведение тайного импульса солнца – сверхчеловек Заратустры; религиозная антиномия александрийской культуры (Христос или Кесарь) в Германии подменяется ныне культурною антиномией между Ницше и Бисмарком.
Александрийская солнечность, «музыка», неповторяемый «Фауст» – все это теперь воплотилось: в единственном, в Ницше. Imperium, щит, каска, кантонский «кнут» императива морали (иль «eiserne Handschuhe») – Бисмарк; и Бисмарк стоит перед Ницше, как страшный двойник устремлений его.
Империализм, закон, «кнут» есть тот карлик сомнений, тот «Нибелунг» Мимэ, которого Ницше всегда ненавидел, с которым боролся; и от которого Ницше погиб.
20
Культура Германии протекает с высот Ренессанса Италии Бахом; в слетающей свыше (от ангелов) фуге поют иерархию александрийской символики; Бах для музыки то же, что Данте для поэзии; оба – лучи Александрийского солнца; Бетховен есть отблеск неба в кипениях пены бунтующей крови; она закипает, как бунт, перегретая солнцем, упавшим в нее.
Путь дальнейшей культуры – перерождение крови; и – окрыление крови; кровь станет, как облако; бунт романтизма, индивидуальность и рост ее – это весенние бури, топящие лед: перед летнею ясностью.
Но эти бури в себе мы несем как трагедию умирающей личности, долженствующей стать индивидуумом, человеком, свободою.
Мукой трагедии полнятся: Шуман и Шуберт.
21
Недостаточно видят значение песенных циклов; подобно «Мадонне» Италии и «Христу» Леонардо стоит перед нами непонятный песенный цикл: «Winterreise». Франц Шуберт идет перед нами непонятым странником; позади его – бунт, где он, Савл, уподоблялся «Заратустре», разбил музыкальными звуками форму единой «симфонии»; в песенных брызгах она; но из «мозаики» песен слагается путь; кто имеет дар звука, тот слышит, что путь – «путь в Дамаск»; путь к видению, к «Вечери» Леонардо-да-Винчи под явною ночью, зимою – горит: полуночное солнце.
От прошлого «пира» к мистерии будущей «Вечери» через пустую зиму – путь в грядущее нашей культуры; оставленный пир – Ренессанс, Возрожденье, земная весна и земная любовь.
Не понимают niveau «Winterreise»; подножьем его служит цикл неповторимого Шумана: «Dichterliebe» [На слова Гейне. ], где лирическое напряженье любви, разрываясь в трагедию, убивает земную, до дна потрясенную личность; и «великаны» порывов хоронят ее.
На вершине любви – смерть и ночь: от вершины чрез холод пространств начинается путь «Winterreise» – загробное странствие странника; или – хожденье души по мытарствам.
Воистину: кто проследил в своем духе связь песенных циклов, кто понял, что следствием «Dichterliebe» является «Winterreise», тот понял единственный путь: от человека Италии к человеку, укрытому в нас под холодными коростами современной, замерзшей культуры, к… Грядущему, к нам в нашем сердце таинственно Гостю.
Проходим ландшафт, оживляемый криками ворона; крики культуры, иль «вороны», – то «единственный» Штирнера, то «несчастнейший» Киркегора, то «сквернейший» поэмы новейшего времени «Так говорил Заратустра».
И «Заратустра» есть странник. Слушая леденящие звуки одной песни цикла, «Die Krahe», мы ведаем явственно: эта птица, кружащая, – не ворона, а посвятительный ворон; мы знаем, что «ворон» есть стадия посвящения древнеперсидских мистерий; ворон есть личное «я», в нас клюющее, дух; видеть «ворона», стать над «вороном» – разоблачить в себе «личность»; и – умереть в личной жизни; мы ведаем: посвящение – тайна трагедии; жизнь – тайна смерти. И, слушая звуки «Die Krahe», мы видим: мистерию одинокого «Заратустры» бредущего: от востока на запад; и вдруг – обращенного на себя:
Eine Krähe ist mit mir
Von der Stadt gezogen.
Из «града» умершей культуры воронья зловещая тень все-то тянется, заслоняя пространства духовного мира. Мы видим ее.
Здесь – предел одиночества; это – последний уступ человеческой личности к «человеку», живущему в ней сокровенно; прийти к «человеку» в себе невозможно без смерти; что нас убивает, в нас истинно видится, как нападающий «ворон».
Линия личности, линия времени в нас загибается кругом: змеею кусает свой собственный хвост.
22
В музыкальной структуре у Шуберта – солнечный свет Рафаэлевой формы; отдельные песни – мазки; но градация их – совершенная шкала нюансов.
Так, формою цикл «Winterreise» пронизан, как тайным, невидимым солнечным градом; здесь «Civitas Solis» – посередине «я»: в «я»; края «я» (или «личности») – все разорваны; умерло в них «я» страстей для «я» жизни.
Слушая цикл «Winterreise», мы чувствуем, что потеряна почва; и что должны что-то выстроить мы в тех местах, где уж нет ничего; нисхождение, мертвая ночь перед нами; зима, крики ворон; и туда простирается путь: через мертвую улицу мертвого города.
Eine Strasse muss ich gehen,
Die noch keiner kommt zurück.
[ «Wegweiser»]
Все-таки: в умирании странника – зов; именно здесь, в этой песне, в «Wegweiser», таинственно слышится вдруг: хорал Баха; и нам проступает в отчаянье зимнего странствия звуком опять: Заратустрово солнце. «Видение» Павла, «экстазы» Плотина, цветочки Франциска и музыкальные струи души Августиновой.
Что-то твердит нам:
Die Sonne schaue
Um mitternächtige Stunde.
Mit Steinen baue
Im leblosen Grunde.
So finde im Niedergang
Und in des Todes Nacht,
Der Schöpfung neuen Anfang
Des Morgens junge Macht.
[Стихотворение Рудольфа Штейнера.]
23
Творчество нового дня начинается муками, ужасом нисхождения; в повороте внимания на себя посещает нас смерть.
Eine Strasse muss ich gehen,
Die noch keiner kommt zuruck.
Эта Strasse – пути нисхождения Шумана, Фридриха Ницше: в безумие; здесь неузнанной остается: полуночь. Звучит – Mitternacht; то – неузнанный путь посвящения; тень «Заратустры» – подкравшийся карлик; и Заратустра, иль странник, увидев его, содрогается: «не высоты пугают, а склоны» [ «Так говорил Заратустра»]; полуночь в сознание Ницше входила: неправдой повторности.
Карлик разил Заратустру:
«О, Заратустра, – раздельно шушукал он, – бросил высоко ты сам себя в воздух; но всякий брошенный камень должен упасть»…
«На избиение сам себя осудивший: о, Заратустра, ты высоко бросил свой камень, – но брошенный камень упадет на тебя».
Карлик еще говорил:
«Лжет все то, что протянуто прямо… Всякая истина выгнута: самое время есть круг».
В прямолинейном движении – половинчатость лжи; но и в нем: половинчатость истины.
«Путь в „Winterreise“ линеен; и полон дурной бесконечности; каркают вороны о бесконечности странствия, о бесконечном страдании, одиночестве „я“:
Eine Strasse muss ich gehen
Die noch keiner kommt zurück.
24
Мыслим контрастами мы.
Вызывает в нас линия мысли о круге; и безвозвратность приводит возврат. Но и линия и окружность – неправды.
В спиральном движении правда.
Неправду прямого движения выявил карлик; и уловил Заратустру в неправду окружности; вечным возвратом его подстрекнул; Заратустра поддался невольно коварному подстрекательству:
„Все, что бегает, не пробегалось ли по этой дороге, не проходило ли все, не случилось ли, не было все, что может прийти“ [Idem.].
После этого Заратустра уходит из гор: опускается к морю; в горах – озарение мыслью; на море – кипение образов; так возвращение Заратустры подобно: падению с гор.
Утверждение повторения – поворот Заратустры на тень Заратустры. Перекликается странствие Заратустры здесь и песенным циклом огромного Шуберта; и окончание „Winterreise“ встает; окончание „Winterreise“ – во встрече с шарманщиком; это – странный старик (может быть, „Вечный Жид“); крутит ручкой шарманки.
Не там ли, где встал этот вечный шарманщик, линейная эволюция переходит в круги; круговое движение вертит; головокружение, vertige, начинается именно здесь.
Сумасшествие именно здесь нападает на Фридриха Ницше.
25
Здесь кончаются русла культуры; по ним живоносный источник протек: от второго и первого века; и до двадцатого века; тут он иссякает, тут снова должны мы свершить поворот; осознать в себе импульс; в сверхчеловеке должны опознать человека, связавшего воедино своих двойников (Канта с Фаустом, с Манихейским учителем); соединить два пути: путь линейный и путь неподвижного круга – в спираль.
Мы в своем „Winterreise“ должны понимать, что движенья вперед больше нет, как и нет больше догмата; перевоплощенье положенных импульсов нас осеняет; и мы узнаем: в Франце Шуберте перевоплощенного Баха; в Бахе мы слышим: звучание Августиновой жизни; в звучаниях „Исповеди“ узнаём в свою очередь: отблески лучезарного образа на пути в наш Дамаск.
Осознать этот образ – понять: импульс новой культуры.
26
Но Ницше не понял того, встретив „ворона“ посвящения, не осилил его; не стал „вороном“; „ворон“ ему расклевал его мозг зимним криком о вечном возврате; он мог бы сказать, убегая из… Базеля:
Eine Krähe ist mit mir
Von der Stadt gezogen.
И как странник из зимнего странствия Шуберта пред сумасшествием он восклицает, быть может:
Krahe wunderliches Tier!
„Krähe“ – каркает в Базеле, нападая на странников; голос его и я слышал; в Базеле часто „безумием становится узник! С безумием… пленная воля освобождает себя“ [„Так говорил Заратустра“.].
Это мне подсказало мое пребывание в Базеле – зимнее странствие, „Winterreise“ мое, начиналося здесь; освобождала себя из тисков, зажимавших в России меня, моя пленная воля; я встретил под Базелем тень Заратустры; и каркала здесь мне ворона; недавно бежал я из Базеля в горы; и вот:
Eine Krähe ist mit mir
Von der Stadt gezogen.
27
Громыхала уже из Эльзаса война; я, измученный пушечным громом, бежал из-под Базеля в горы – в сопровождении брюнета (наверное, сыщика международного сыска); в Лозанне, в Люцерне и в Цюрихе – всюду его узнавал: за стеною отельного номера; на прогулке и в поезде; он садился не рядом, а – наискось: где-нибудь в уголке; появленья его я не мог обнаружить; во время движения поезда, обыкновенно в минуту, когда отдавалась душа пейзажу летящих долин, деревень, горных гребней, когда на душе становилось легко и – отпадало все мрачное, – именно в эту минуту всегда обнаруживал я мою злую ворону: меня дозирающий глаз (черный глаз), черный ус и протянутый кончик вороньего носа:
„Вот – я“.
Сколько бы ни старался с презрением я относиться к сопровождающей личности, все обволакивалось неприятным туманом во мне.
Eine Krähe ist mit mir
Von der Stadt gezogen.
28
Мой брюнет в котелке – сыщик? Кто его знает. Принадлежал он – к чему? К – международному обществу обрывания всех нежнейших порывов – к страшному братству, давно обрекающему на погибель того, в ком раз вспыхивал дух; кто они – братья гибели?
Ими окованы мы; окружены страшным сыском; души наши при помощи страшных магических действий, влитых в обыденные действия, соединяются с… Демонами, выгрызающими сознание наше и в ночь уводящими; окружены котелками, принадлежащими этому вот вороньему носу, который просунулся в Базеле в мою личную жизнь: в год войны; системою шпионажа и сыска – душевного сыска – предупреждается ими касание Духа; они стерегут на горах; и, подкрадываясь, бесчеловечно бросают нас в бездны; поганые их инструменты, расставленные в душевном пространстве, показывают своей стрелкой туда, где родился „младенец“ в душе человека; гонения начинаются; вы посещаете, скажем, концерт; и – встречаете „сыщика“, да —
… в собрании каждом людей
Эти тайные сыщики есть
[А. Блок.].
Гонения начинаются; духовно родивший „младенца“ (иль духа в душе) пусть бежит: вот появятся воины Ирода (для избиения „младенца“); и персонажи международно-астрального сыска устроют охоту (принцип государственности – великолепный экран, которым они заслоняли ужасные действия от человечества, обреченного ими на гибель); за охраною государственных интересов стоит диаволов черный участок; и, появись одаренная личность, они постараются вовремя заклеймить ее страшным клеймом: государственного преступления.
В Базеле понял я это; за мною из Базеля в горы перелетела крикливо ворона:
Eine Krähe ist mit mir
Von der Stadt gezogen.
29
Наша жизнь – мертвый Базель, откуда мы бегаем в горы (Иоанново здание еще стоит недостроенным); нам вдогонку „вороны“ бросают свой крик: „Остановись, обернись“. Обернувшись, мы видим: предательский склон; наша тень там лежит опрокинута вниз головою; нам кажется: падаем мы; благоразумие заползает нам в душу; и мы возвращаемся: в Базель.
Возвращение наше подобно падению в пропасть.
Возвращение к импульсам Ренессанса – залог зарождения новой культуры; возвращение к пирам его, к формам его есть падение в смерть. Ренессанс дал нам космос; но всякий космос в процессе создания вычеканивается из музыкально поющего хаоса; повторение космоса – олиография; повторение форм Ренессанса – попрание заветов его.
Импульсы Ренессанса – в Александрии; и – ранее – импульсы эти льются на землю Видением Светлого Света: видением Павла; и повторение форм Ренессанса – закрытие нас от зовущего Света: каркасом, щитом.
Культ культуры, провозглашаемый многими, есть такое деяние; самое страшное дело культуры – тенденция: быть насаждаемой государством; соединение государства с культурою – страшное дело; в поверхностном взятии это страшное дело творится повсюду: капитализм ему имя.
Возвращение к пирам Ренессанса являет нам лик современной культуры не в образе и подобии Медичи; в образе и подобии Вандербильда и Ротшильда появляется культуртрегер пред нами.
Всем роскошествам жизни, комфортам культуры должны мы сказать наше „нет“; мы должны убежать от них в горы; отправиться в зимнее странствие; пережить появление „Krähe“ и углубиться в ту самую мертвую улицу мертвого города, о которой нам сказано голосом странника:
Eine Strasse muss ich gehen
Die noch keiner kommt zurück.
30
Запустение мерзости созерцает наш взор; мы подъем достижения защищаем от мерзости; а о том, что наш путь не окончен (не начат еще), нам подумать нет времени; запустение устремило на нас свой чарующий взгляд, как удав: мы как птички летим в пасть удава; при этом мы думаем: мы – нападаем; быть может, так думает птичка, летя прямо в пасть.
Возвращение к ценностям современной культуры проистекает из страха пред зимним томительным странствием: „Winterreise“, как путь посвящения в „Вечерю“ Леонардо-да-Винчи, рисуется страшным – уют кабинета, кусок пирога на столе, охраняемый государством, рисуется не запустением мерзости, а комфортом культуры; и мы, почитав комфортабельно странствия Вильгельма Мейстера, мы – возвращаемся: к четырем своим стенкам – и „куб“ кабинета, отопленный паром, нам кажется шпицем культуры.
Но „куб“ кабинета – „тюрьма“.
Возвращение в „свой“ кабинет – возвращение вверх пятами; и смысл кабинета есть смысл вверх пятами; себе говорите, что детские увлечения мечтой разрешились эпохой оценки переоценок, переоценкой оценок.
Между о и пере – когда пропасть: скакать по предлогам опасней, чем думают (крути предлоги); не приложимая ни к чему безглагольная несущественность есть предлог; и предлог возвращения в уют государственных кабинетов культуры – один; он – занятие не приложимое ни к чему несущественностью: систематикою каталогов музейных реликвий культуры; здесь вместо творчества систематика порождает на свет: каталог каталогов (номенклатуру и термин); номенклатура из терминов
– клавиатура рояля, где трогаем клавиш за клавишем мы, извлекая приятные звуки: „там-там – Рафаэль; там-там-там – Леонардо; там – Вагнер; та-та-там Фридрих Ницше“.
За этим приятным занятием над извлечением звуков культуры проводим мы время, не думая; звук извлекался в безделье пути; гамма звуков рояля культуры, которою мы забавляемся, есть любование рядом крестов и терновых венцов; состояние наше на пире культуры подобно тому, как если б мы наблюдали из цирка борьбу гладиаторов; перебирание клавишей инструмента (рояля культуры) сантиментально до крайности. Сантиментальность есть скрытая форма: чудовищных, сладострастнейших импульсов.
Возвращение в „куб“ кабинета к культуре – занятие сладострастной игрою – к добру не ведет.
Тихий вечер; и – звуки рояля; и – голос, поющий „Die Krähe“. Безумец: прислушайтесь… Как стучит ваше сердце!.. Э, да спите ли вы по ночам? Вы ответите „нет“.
Еще спите?
Настанет для вас пробуждение; пол кабинета провалится; вы непосредственно с креслом повиснете над провалами ночи: там будет луна – нападающий, пухнущий, каменный глобус, летящий на вас; это будет иллюзия: свалитесь в пропасть; а дом, из которого выпали вы, затеряется праздно над вами: пустой оболочкою; благоразумие, вас вернув в „куб“ культуры (в домашний уют), вас вернуло туда, чтобы… сбросить стремительно: вместо того чтобы уйти добровольно, как странник, – в зиму (чрез зиму) к таинственно скрытому Солнцу, предусмотрительно запасаясь одеждою, будете сброшены вы в тот же холод насильственно, без возможности вооружиться заранее против случайностей странствий.
31
Не случилось ли это теперь? Государственный „куб“ кабинета, в который ушли культуртрегеры, не отряхшие прах государства от ног, оказался для них: пересыльной тюрьмой, из которой насильственно выгнали их в ледяные окопы; обманны рояльные звуки – они оказались иными, зловещими, звуками… пушек; „там-там“ – вот летит чемодан; „там-там-там“ – разорвался, убивши осколками чуть ли не всю молодую поэзию Франции; „там“ – убит Ласк; „там“ – на штык сахарийского негра посажен историк культуры, читавший здесь, в Базеле, университетские лекции. Клавиатура рояля, подаренная государством культуре, теперь оказалась обманом: клавиатурою пушечных звуков она оказалась.
Отказы от „зимнего странствия“ привели: к порабощенью в застенках – тончайших и лучших из нас; вот их всех, как преступников, в зимнюю ночь повлекли чрез поля и леса к льдом покрытым окопам; чугунные пальцы – гранаты – трещат и клюют их разорванный мозг, проломавши им череп; поют дружным хором отряды бесправных рабов, выступая из города в зимнее странствие, – песню:
Eine Krähe ist mit mir
Von der Stadt gezogen.
Испытание, если мы гоним его изнутри, нападает извне: сумасшествием, мором, войною и голодом.
32
Запустения мерзости не увидели мы: посредине нам данного „куба“ культуры; „когда же увидите мерзость запустения… стоящую, где не должно, тогда… да бегут в горы“ (Марк)… „Кто на кровле, тот не сходи в дом… И кто на поле, не обращайся назад…“ Мы же все – обращаемся; но обращение наше на мерзость – начало себя повторения в ней.
Не в стоянье с мечом – охранение идеалов культуры, завещанных Ницше; и не в нападенье на нижележащее (нападением на Регера ничего не докажешь в Бетховене; и искажением чего бы то ни было во славу Гете не выявишь Гете); восходя от лежащего ниже, его побеждаем; мы с мельницами кругового движения ничего не поделаем, разве что… попадем в положение Дон-Кихота; опишем на крыльях ее полный круг, ударившись больно о камень, с которого возлетели: ударился Ницше о вечный возврат; начал жизнь, как герой; кончил жизнь – Дон-Кихота.
Вспомним – первая весть возвращения начинается возгласом Ницше: „На ноги, ты, голову кружащая мысль, явленная глубиной существа моего“… Странная нота веселья охватывает одинокого странника, Заратустру: не эта ли странная нота веселья охватывает другого, нам близкого, странника – странника „Winterreise“ – при встрече с шарманщиком; этот странный шарманщик, которого, избегая, не слышим мы, не подавая ему ничего, – и есть искус возврата: стоит он там именно, где начинается в нашем пути поворот на себя, поворот Заратустры на тень! „Не высоты пугают, а – склоны“… „Самое время есть круг“ [„Так говорил Заратустра“.]:
Keiner mag ihn hören,
Keiner hat ihn gern —
Und sein kleiner Teller
Bleibt ihm immer leer.
Странник, увидевши странного старца, шарманщика („Самое время есть круг“), восклицает:
Wunderlicher Greise
Soil ich mit dir gehn;
Wirst zu meinen Liedern
Deine Leier drehn.
(Странный старец, я пойду за тобой, ты завертишь шарманку для песен моих.) Далее обрывается цикл „Winterreise“. Что следует дальше? Сумасшествие Заратустры, не выдержавшего испытания вечным возвратом, воскликнувшего, как и Странник, из зимнего странствия: „Ты завертишь шарманку для песен моих“.
Головокружение, Vertige, начинается далее: „На ноги, ты, голову кружащая мысль“ [„Так говорил Заратустра“.].
Встречу с вечностью переживает он „вечным возвратом“; что-то в нем искажает зов вечности: это что-то – иль Ницшева черная точка – переживание „я“ не как внеличного Индивидуума, а как распухшей и выросшей личности: „я“ – заснувший дракон» [Idem.]…
Это есть та же страшная Krähe – ворона сознания (личное «я»), потянувшаяся из Базеля в горы за Ницше:
Eine Krähe ist mit mir
Von der Stadt gezogen.
Мог бы воскликнуть он:
Krähe wunderliches Tier!
Krähe каркает Ницше: «вернулся – значит, ты и прежде бывал: если бывал, то и будешь».
Под луною нет нового.
И Заратустра терзается: «А, оставь… Отвращение!..» Далее наступает немое молчание Ницше: его тихий час; тихий час повторяется; Ницше становится сам тихим часом; культура за ним – есть сплошной тихий час… перед взрывом всех зданий: каркасов культуры.
Но мы тихий час принимали за пастораль кабинета, тихий час
– нагнетание атмосферного электричества перед громом грозы; гром последовал: комфортабельный кабинет ваш разорван, глухой культуртрегер! тогда вы не слушали, слышите ли вы… хоть теперь: еще время вам есть – убегайте, спасайтесь скорей из-под обломков комфорта [В 1912 году я писал культуртрегерам: «…нагнетая атмосферное электричество у себя в кабинете, мы превращаем атмосферу этого кабинета в атмосферу грозы: как бы не было молнии… Молния среди стен – молния, поражающая нас в сердце» (см. статью «Круговое движение» в журнале «Труды и дни»). Мне ответили из Москвы приблизительно следующее: «Автор статьи „Круговое движение“ есть безответственный жеребец!» События оправдали меня.].
33
Ницше есть острие всей культуры; его острие – встреча с карликом «возвращения». Увлечение Ницше и Ибсеном было подлинно в нас; на одно лишь мгновение захотели мы в горы: в горах оказались сырыми и теплыми мы; пар столбом, клуб душевности занавесил туманом тропу восхождения к духу; прорезались странности в нас (посредине горы
– меж долиной и верхом горы – обитают кретины, спаленные молнией духа); мы стали кретинами; в Ницше увидели мы не тело, ломимое духом: литературную форму; и – стали мы ей подражать, гримассируя символом; наш хронический кретинизм развивался для нас в культуртрегерство; всякий раз нас звали рискнуть всей жизнью во имя вершинных заданий, мы зовы зовущих передаем… переплетчику; так, в муаровом переплете пред нами лежали творения: переплет раздавил зовы жизни.
34
Ницше есть разговор вопиющего Бога с… кретином; он – Бог и «кретин»; отпечатками «странности» говорит «Заратустра»: воображение одухотворяется в нем до… пункта встречи с «шарманкой» возврата. Шарманщик, он говорит:
Wunderlicher Greis
Soil ich mit dir gehn;
Wirst zu meinen Liedern,
Deine Leier drehn.
Орел духа в нем борется с страшным удавом: змеею возврата; борьба гадины и орла продолжается годы; она – безысходна: соединение гадины и орла есть дракон; в глубине его личности, на пороге грядущей культуры, из недр, вырастает дракон: «я – заснувший дракон».
Сумасшествием, или драконом, предстали пред нами последние вехи когда-то огромной культуры; импульс жизни нисходит во ад нашей жизни, чтоб нас приподнять до себя; в приподымании жизни прежнего импульса – перелом нашей жизни; «кубический» кабинет с тихим часом, таящимся в нем, – гроб и ад: выход в зимнее странствие всей человеческой жизни – вот что знаменует страдание Ницше; он – распят в своем кабинете, куда возвратился из гор с «полпути» (не дойдя до вершины). С ним вместе культура от первого до двадцатого века нарисовала градацию.
Свет, низошедший в Распятого, Павел, Плотин, Августин, Леонардо, двоящийся Фауст, распавшийся в Канта и Ницше (Кант «есть кабинеты культуры», и «Ницше» – попытка начать восхождение). Через строй этих личностей (от Августина до Ницше), их всех проницая, проходит невидимо скрытый источник, построивший палитру красок, градацию фуг и соборов; вот он запевает из Баха, рыдает в Бетховене; в нашем веке прорылся он вглубь, до источника, скрытого в нас, чтобы вырвался этот плененный источник; и – брызнул на небо; чтоб полпути, описавши спираль и отлагаясь то в линии, то в окружности, стало: путем – нашим странствием к «Вечери».
35
Ницше приняли мы; и все странности Ницше мы приняли, как бациллы болезней, точащих наш мозг; мог он быть и дрожжами для нас, если б поняли мы, что и круг, и линейность культуры есть ложь; «ворон» времени, «круг» безвременности (или – «шарманщик») суть искусы; искус пытался осилить неистовый «Фридрих»; привил себе яд повторений; не удалася прививка; и – повторение Ницше осилило; раздавила его тяжеловесная косность «культуры»; «кубический» кабинет – комфорт, «Кант».
Наше спасение в резвости; резвости этой название – борьба «не на живот, а на смерть»; мы опять подменяем ее суррогатами, тарантеллами рассудочной мысли (происхождение «тарантеллы» – укусы тарантула); кто «тарантул»? Кант, Кант – разумеется!
Современная философия научила нас резвости; в ней очищенный разум, или кантовский разум (в котором, заметим, от Канта почти ничего не осталось), кидается в пропасти безбытийного смысла: летит вверх пятами; и модернист-гносеолог летит вверх пятами – за ним, продолжая держать том почтеннейшей «Критики… разума» полуоткрытым и – читая навыворот: справа налево; и снизу наверх. Получается какая-то восточная ерунда: «Амузар оготсич акитирк» (вместо: «Критика чистого разума»).
«Амузар» есть восточное слово.
36
«Кант был идиот», – сказал Ницше: но «идиот» – победил «мудреца»; завершение кантианства есть теория, обосновывающая «круговое движение» (пусть смеются философы!). Построение фразы «сознание есть форма формы сознания» кантианизирует наше воззрение на сознание, преломляяся в философии Ласка (увы, Ласк убит на войне!); модернизм философии – круговое движение, здесь сознание оплодотворяет себя: гермафродитно сознание; гермафродитен – «философистик-философутик» культуры, исшедший из Ласка и Когена; среди компании «снобов, сатиров, эйленшпигелей» современной культуры воистину он занимает в рядах этих чертиков не последнее место, их всех оформляя и ориентируя в «Канте»; при этом он выглядит: ни ребенком, ни мужем, а – развращенным мальчишкою, Ницше отведавшим; мозг его, разбухая, ломает свою черепную коробку, вываливаясь лопастями и протягиваясь во все стороны; туловище атрофируется; новоиспеченный «тарантулик», закружась на ногах (лопастях долей мозга), кидается в стороны скачущих «сатиров» и порхающих «эйленшпигелей» – сынков миллиардеров, коллекционеров и библиографов.
37
В выси мы не отправились, а – скатились: к «культуре», из недра которой теперь бьют в нас пушки: безумие гор подменили мы «Кантом» и «Крупном», предварительно (для комфорта) заставив обоих «полотнами» горных ландшафтов.
Переживание подъема в себе подменили мы: переживанием созерцания гор (или – просто сидением на верандах швейцарских отелей); не на горы взбирались мы: просто пошли в диораму; такой диорамою оказался театр: драма Ибсена; там увидели мы и актера, изображавшего Рубека и – зашагавшего по деревянным подмосткам по… направлению к коленкоровым ледникам, чтобы быть опрокинутым: белой лавиною… из… прессованной ваты; перемещение жизни сказалося – разве: заменою олеографических декораций – иными, построенными по принципу: треугольников, кубов и девяностоградусных, жестикуляционных углов; зашагали театры на этих углах к ледникам; люди в них поприклеились фресками к стенкам театра; так со сцены сошел, забродя среди нас, стилизованный гений культуры; невероятно упрощенный – в неупрощаемом вовсе.
Нельзя безнаказанно упрощать человеческий жест; упрощая его в человеке, приходим к звериному жесту; упрощенность в человеке рождает кретина; кретин появился на сцене (смотри «Драму жизни»); и – зверь появился (негр пьесы «У жизни в лапах»): тот негр, что проткнул своим острым штыком (при сражении в Эльзасе) профессора Базельского университета: занявшего кафедру… Якова Бурхардта!
Не Заратустра вошел в нашу жизнь, а ворвался в нее Страшный Негр (будет день, и – ворвется Китаец); «арлекинадою» обернулся в нас Ницше; и «маскарадом» войны проливаются в душу культуры: Китайцы и Негры.