Текст книги "Оранжерея"
Автор книги: Андрей Бабиков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
Так случилось, хвала Богу, что далматские странники появились на островах в то время, когда Золотая Орда распадалась на отдельные ханства: Сибирское, Казанское, Ногайское, Крымское и прочие. Ханы были слишком заняты распрями и междоусобицами, чтобы обращать внимание на горстку колонистов, укрепляющих отдаленные мшистые скалы на Днепре, и у наших странников было целых сорок лет покоя, позволившие им закрепиться на островах Каскада.
В 1461 году, уже после смерти Нечета-Далматинца, крымский хан Хаджи I Герай и запредельский правитель Драган Святоша заключили в Кырк-Ере военный союз, обеспечивший островитянам независимость. В 1475 году запредельский флот под командованием Стефана Петровича выступил на стороне паши Гедика Ахмеда и совместно с ним разгромил генуэзские колонии в Крыму. Безымянный русский летописец говорит о ста кораблях всякого добра – оружия, утвари, мрамора, припасов и скотины, „опричь того две ладьи золота", вывезенных далматцами из Каффы. Союз с крымскими татарами уберег запредельцев от разорения, когда в 1557 году татаро-турецкое войско разрушило крепость князя Вишневецкого на Малой Хортице.
Запредельцам, число коих в те времена уже превысило сто тысяч человек, приходилось быть тонкими дипломатами. Дочь Зорана I Грузного (вес его был таков, что ни одна лошадь не могла его вынести, и он, как греческий бог, стоя в золоченой колеснице, правил квадригой белых кобыл) была выдана за герцога Йоркского, а сын Марка III Нежного обвенчался с прусской принцессой Анной-Луизой. В царствие Петра Великого на островах Каскада гардемарины обучались морскому делу, при Григории Потемкине островитяне вместе с русскими и пришлыми голландцами строили ретраншементы и верфи на юге империи. В 1789 году правитель Запредельска Марк ЕХ Отчаянный (delirium tremens[16]) позволил преследуемым на родине немцам-меннонитам из Данцига основать на одном из островов Каскада собственную колонию, получившую название Розенталь, „а также освободить по убеждениям их от воинской службы и разрешить им держать харчевни и постоялые дворы и варить пиво и мед как для собственных нужд, так и для продажи"».
Затем шли страницы с рассказом о дипломатических распрях при европейских дворах того времени и причудах русских царей, которые Марк обыкновенно пропускал, после чего дед вновь обращался к истории речного архипелага.
6
«Цепь из шести островов, называемых Нижним, или Малым, Каскадом (поскольку был еще давно ушедший под воду Большой Каскад, в сорока милях вверх по течению Днепра), с его каменистыми полынными пригорками и древнейшими в Европе гранитными фьордами, покрытыми красными лишайниками и седоватым налетом соли, начала обозначаться на картах (досужими итальянскими купцами и любознательными шпионами Ливонии, переодетыми странствующими монахами) только с конца XVI века. Полноводная и величественно-спокойная река, на всем своем протяжении идеальная для судоходства, в этих местах едва проходима – русло ее не только раздваивается, но и троится. Песчаные отмели, ряды порогов, бурное течение и водовороты, а главное, „рубежи", или scopulus[17] (высокие, часто меняющие свое положение бары на подходе к островам), вынуждают обносить корабли посуху, волочь по песку и камням сотни саженей. Один русский полководец XVIII столетия в своих желчных записках назвал эти места „катарской катарактой", имея в виду, конечно, латинское значение слова cataracta – каскад. Такой труднодоступностью объясняется то, что островов Каскада нет ни на картах Бернарда Ваповского (Краков, 1528), ни в знаменитой „Isolario[18]« великого Бенедетто Бордо-не (Венеция, 1528), изобразившего и описавшего многие известные острова мира, ни у Гастальди (Венеция, 1546), ни на карте англичанина Дженкинсона, проехавшего из Москвы в Бухару в 1558 году и выпустившего карту Московии и других местностей (Лондон, 1562), дошедшую до нас по копиям в атласах Ортелия и де Йоде. Представляется вероятным, что острова Каскада были обозначены, хотя бы схематично, в утраченных картах голландского купца Исаака Масса, посетившего Запредельск в 1601 году, а также у амстердамского картографа Хесселя Герритса, в руки которого попала подлинная рукописная карта России работы царевича Федора Годунова. Позднее острова Каскада были отмечены на общей карте Московского государства, известной как „Большой чертеж», на которой впервые подробно изображались „окраинные земли". Она была изготовлена в единственном экземпляре и к 1627 году совершенно истрепалась.
За четверть века до того запредельский государь Зоран II Разумный отдал приказ составить собственную карту близлежащих территорий, от Крыма до Оки, и приложить к ней подробный итинерарий с указанием дорог, источников, постоялых дворов, причалов и достопамятных мест „для купцов, паломников и прочих странствующих иноземцев, посещающих наш край". Этот труд в 1620 году, спустя двести лет после исхода общины из Далмации, уже при Марке IV Мрачном (cholera morbus) блестяще выполнил Лука Петрович, гравер и печатник, живший на острове Утеха (дом не сохранился).
Путешествуя в этих краях в середине семнадцатого века, французский картограф Гийом Левассер де Боплан назвал земли, протянувшиеся вдоль Борисфена („в просторечии называемого Niepper или Dnieper") „большим пограничьем, находящимся между Московией и Трансильванией". Самих далматских поселенцев он описал так: „Они остроумны и проницательны, сообразительны и щедры без расчета, не стремятся к большому богатству, но чрезвычайно дорожат своей свободой, без которой не могли бы жить. Они необыкновенно крепкого сложения, легко переносят зной и холод, голод и жажду, неутомимы на войне, мужественны и смелы. Нет среди христиан равных им в искусстве мореходства, но нет и таких, которые бы в той же мере, как и они, усвоили привычку не заботиться о собственной выгоде". Он же указывает, что острова Каскада расположены в пятидесяти лье ниже Киева, в местах, где навигация прекращается вследствие находящихся там „тринадцати водопадов" (по-французски – „cascades", откуда и пошло название островного государства), и что только искусные далматцы да еще хортицкие казаки на своих яликах умеют преодолевать их, „спускаясь до самого Понта и возвращаясь невредимыми домой".
Укрепленный лагерь далматских странников изначально возник только на первом из шести островов, самом большом и неприступном, и назывался без затей – Castel Novo: „Нечет-Далматин основал Новый Град, крепость на берегу и киновию на холме". Он был весьма схож, по описаниям, с северным Теллеборгом на о. Зеландия. Как и в этом городе, бывшем, в сущности, военной базой викингов в Балтийском море, в Запредельске во всем проявлялся дух странничества и мореплавания: кто-то из поселенцев жил в больших деревянных домах, построенных в форме лодок, по одному для каждого экипажа, состоявшего обычно из нескольких родственных семейств, другие и вовсе годами оставались на своих кораблях, пришвартованных то у того, то у этого острова. Тем не менее стремление к оседлой жизни у далматцев вскоре взяло верх, и уже к концу пятнадцатого столетия все острова Каскада были заселены и освоены. Подумать только: горстка уцелевших странников, без припасов и необходимых орудий, без войска и золота, за несколько десятилетий сумела создать на пустынных островах акведуки и мосты, храмы и верфи, крепости и мастерские!
Названия наших островов в XVI—XVII веках, когда простонародный себский язык окончательно вытеснил изысканный далматинский, носили некий особый, почти сакральный смысл, ныне забытый (хотя ведь до сих пор еще говорят „от альтуса до ультимуса", то есть от рождения до смерти). Теперь же, претерпев немало изменений, они зовутся так
1. Гордый (или Altus – высокий).
2. Брег (что по-сербски означает вовсе не берег, а гору).
3. Вольный (его старое сербское название – Комора, то есть „камера", было не столь жестоким, учитывая, что на этом острове извечно находился острог).
4. Утеха (бескрайнее поле диких маков и соловьиные рощи), с его крошечным скалистым спутником Розстебином, в счет не идущим.
5. Змеиный (главным образом, конечно, vipera renardi) и —
6. Ультимус (Ultimus), или Дальний, или просто Край, где всякий островитянин, по преданию, оканчивал свой жизненный путь и где до середины XIX века совершалась смертная казнь. Веревка, как принадлежность Иуды, была под запретом, ниже – костер, любимая забава инквизиторов, зато осужденный имел неслыханное право выбирать между топором или залпом, что вносило известное разнообразие в серые будни палачей.
Увы, всего этого кормчий странников Маттео уже не узнал:
„В год 1421 от Р.Х. На исходе апреля, возвратившись с охоты, благородный Маттео из Млета три дни горел в жару, – с сухой горечью пишет автор «Странной Книги», – и отдал Богу душу и был погребен на Дальнем острове. Власть принял Марко Нечет-Далматинец"».
7
Марк обхватил колени руками и закрыл глаза, чтобы мысленно обозреть свое маркграфство как бы с высоты птичьего полета сознания.
Река. Мы испытываем чисто физическое удовольствие, следуя за долгими, вольными, величавыми меандрами ее широких рукавов, плавно огибающих шесть разновеликих островов, разделенных между собою темно-синими жилами протоков. В этом неспешном, круговом, виньеточном движении вод есть своя музыкальная гармония, своя мелодия, что-то от венского вальса, с его светлой меланхолией и сдержанной силой.
Острова. Сквозь осеннюю дымку и кисею мороси виднеются идущие подряд большие ломти серо-зеленой суши, все еще, миллионы лет спустя, сохраняющие изначальную идею единства и общей формы – медведь с поднятой лапой. Мы быстро озираем: узкие песчаные отмели Утехи и Змеиного, северную лесистую часть Брега (медвежий загривок), широкую полосу фабричной экземы на его западной стороне, сходящие прямо в реку, как ступени античного портика, гранитные скальные уступы Альтуса, гибкий хвост уходящего в туннель поезда, тесноту городских кварталов, разделенных нитями каналов и улиц; мы замечаем на другой стороне главного острова воткнутый в вершину холма крошечный крестик меннонитской церкви, нас привлекает серебристый отлив ольховых рощ по краям бурого распаханного поля, ограниченного с юга погребальной ямой росистого оврага. В пологой, волглой восточной оконечности главного острова тускло, как черные зеркальца, поблескивают карстовые озера. Отодвинув правым локтем большое холодное облако, чтобы не мешало, мы открываем для мысленного взора дальнюю часть архипелага, со слегка отставшим от остальных Вольным островом (медвежья лапа), с его желтыми проплешинами пастбищ и ровными рядами красноверхих казарм, и, наконец, со вздохом духовного насыщения, под последние, медленно затихающие вдали звуки струнной коды мы замираем над сочными элизийскими лугами Ультимуса, прореженными карандашными линиями автомобильных дорог и шашечными квадратами погоста. Прищурившись напоследок, мы различаем среди рассыпанного у подножия холма рафинада склепов и базилик высокую серую часовню, в которой покоится прах первого князя Нечета.
Марк вновь отер дождевую каплю с лица и укусил свой сухарь. Он отлично помнил тот день, когда учитель истории впервые пришел в класс со своим потертым портфельчиком и криво повязанной крапчатой бабочкой и как высоко поднял куцые брови, прочитав его имя в журнале. «Как, Марк Нечет? Потомок того самого? Да еще с тем же именем? И такое внешнее сходство. Ах, какой удивительный и прекрасный случай!»
Ну, не знаю, прекрасный или нет (он поскреб грязными ногтями грязную щеку, покрытую какой-то подростковой сыпью), но спору нет, удивительно, что... Впрочем, какое это теперь имеет значение. Ведь у нас республика. Respublica. Вещь общего пользования. Что из того, что я принц крови? Никого не волнует. Жизнь пройдет тихо и незаметно среди книг и морских карт. Вот предок мой, хотя и был ипохондрик и пьяница, а сколько всего успел, пока не помер в своей огромной пустой опочивальне (sudor anglicus[19]): на голых камнях, среди болот и бесплодных пустошей, в стороне от европейских торговых путей... Рассказывают, что к концу жизни, перевалив за семьдесят, он впал в детство, как река впадает в море, разогнал полсотни своих наложниц и заселил Замок сплошь инженерами да каменщиками, пожелав выстроить на горе Брега самую высокую в мире башню. По его замыслу, она должна была на сто локтей превышать грандиозную колокольню собора св. Марка в Венеции, а маяк на ее вершине должен был направлять суда с самого устья Днепра... Мне бы толику его упорства. Мне бы его раз... (он звонко чихнул) ...мах. А что, не восстановить ли нам монархический строй? Имеет ряд неоспоримых преимуществ. «Приими скипетр и державу, еже есть видимый образ данного Тебе самодержавия...» Подумать только – полмиллиона подданных, включая метрополии. Казна. Заграничные посольства. Монетный Двор. Балы в Замке. Флот. Сим указом прощаю грешных девиц, сосланных на Змеиный их жестокосердными родителями. Плодитесь и размножайтесь.
...И все же здесь нестерпимо холодно. Хорошо бы сейчас выпить чаю с кренделем. Полцарства за чашку чая, как сказал какой-то остряк у Чехова, переиначив Шекспира. Так великие сентенции бардов становятся разменной монетой глумливых школяров. Кстати, о монетах: есть ли у меня деньжата? Увы, ни полушки. Но это не беда: поверят в долг. В конце концов, мы все в долгу друг перед другом и все вместе – перед британской короной. Скуповатому переводчику показалось, что, пожалуй, многовато отдавать всё царство в обмен на добрую кобылу, как о том кричал король Ричард («A horse! A horse! My Kingdom for a horse!»), и он написал «полцарства». Что ж, еще полчаса до конца благополучно избегнутой пытки.
Прихватив свой холщовый заплечный мешок, Марк выбрался из лодки и, глубоко засунув обветренные кулаки в карманы, направился в ближайший трактир – только пройти рощицу и повернуть за угол. Не его ли имел в виду Тарле?
Так хорошо здесь порыдать,
у двери этого трактира:
горит вверху, ни взять, ни дать,
на гвоздь повешенная лира.
Да нет, он хотя и старый эмигрант, но все-таки московит, все свое принес с собой. Где ж у него дом? Кто-то говорил мне... Где-то на окраине. В Утехе, что ли? Живет со старухой-матерью и младшей сестрой, старой девой. Не хватает лишь Ноны, сиречь Клото.
В детстве отец несколько раз брал Марка с собой, когда заходил в гости к Тарле, жившему в то время в нескольких шагах от ратуши в тесной съемной квартире. Что у них были за разговоры, Марк не помнил, да и не знал он тогда, в свои пять-шесть лет, кем был этот худощавый светловолосый человек с внимательными серыми глазами и подвижными морщинами на лбу, ровесник его отца, в доме которого всегда пахло по-особенному, должно быть трубочным сладковатым табаком, и где так заманчиво высились до самого потолка стеклянные книжные шкафы. Пока отец негромко беседовал с ним в небольшой гостиной (три окна, балкон с голубями), служившей хозяину вместе кабинетом и столовой, пока они выпивали по рюмке крепкой «лозы» с крошечными ореховыми кексами, зовущимися в Запредельске «шишками», и листали журналы, иногда читая что-нибудь из них вслух, или играли в быстрые шахматы с часами, азартно хлопая по медной кнопке, выстреливавшей кнопку противника, Марк слонялся по комнате, украдкой разглядывая фотокарточки на стене, или тискал теплую, покорную кошку, приходившую из прихожей, или скромно сидел в углу на стуле, разглядывая подаренную ему игрушку – циркового гуттаперчевого акробата в синем трико или настоящий, на шнурке, боцманский свисток, в который отчаянно хотелось дунуть. Эти редкие и недолгие посиделки почти совсем стерлись у него из памяти, но когда много лет спустя он случайно прочитал в газете стихи Тарле, где была примечательная опечатка и такие строки:
...в наемной комнате пустой
за старой шахматной тоской,
истертой, треснувшей по краю,
где пешки короля стесняют
в стремнине эндшпиля, а шпиль
в окне назойливо сквозит
(готический, граненый, дерзкий),
как черного ферзя угроза,
пусть это не стихи, а проза... —
ему тут же вспомнилась и та самая комната с круглым столом, и высокие окна с видом на ратушу, и щелчки турнирных часов, и сладковатый запах табака.
Так, припоминая и вдохновляясь прелью прошлого, юный Марк Нечет шел через осиновую и грабовую рощу в хорошо знакомый гимназистам «Смирновский» трактир, когда дорогу ему заступили двое невесть откуда взявшихся скарнов[20]. С тупой очевидностью пытки, с кривой ухмылкой будущих кошмаров, они молча выросли из мокрых кустов дикой сирени, уже поникшей, опавшей, угрюмые фигляры затхлых проулков, гугнивые подонки из заброшенных доков, и стали перед ним бок о бок, чем-то неуловимо схожие, как молочные братья, с одинаково мрачными выражениями на нечистых лицах. Один из них, что повыше да посмелее, на несколько лет старше Марка, был, судя по пряжке ремня, с городской верфи. Другой – чернявый, с желтым изможденным лицом и багровым пятном во всю щеку (частью даже на шее) – чей-то, судя по всему, беспутный подмастерье со сбитыми ногтями и металлической стружкой в давно не мытых волосах.
– Стоп, машина! – развязно заговорил долговязый ломающимся голосом. – Куда спешишь, братец? – Нехорошо улыбаясь, он развел в стороны руки с лопатообразными ладонями, преграждая Марку путь.
Марк молча сошел с дорожки, чтобы обойти этих двух, но чернявый схватил его за рукав.
– Убрать руку, – сказал ему Марк твердо, и тот по рабской привычке повиноваться машинально разжал хватку. Зато ему в ворот форменной куртки тут же вцепился долговязый.
– Цыть, барчук, стой смирно, – говорил он, крепко держа вырывавшегося Марка – щуплого гимназиста с набитой учебниками холщовой сумкой через плечо. – Мы щек, быстренько. Давай, Хлюст, не ссы в компот.
Чернявый, засопев, полез к Марку холодной рукой в карман брюк.
– Слушайте вы, идиоты, – начал придушенный воротом Марк, отстраняя голову от чернявого, у которого тухлятиной несло изо рта, и хватая длинного за руку. – Что вам надо? Отпусти меня (долговязому). У меня нет денег (чернявому).
– Давай, Хлюст, шуруй скорее, – не слушая его, подгонял долговязый своего суетливого дружка, при этом слегка потряхивая извивавшегося Марка. – Вишь, мальцу в школу пора.
– Да врежь ты ему, Клок: вона как, глиста, вертица, – как-то плаксиво, оттого что в нос, ответил Хлюст, пытаясь засунуть руку Марку в другой карман.
Клок замахнулся свободной рукой, но Марк вдруг подогнул ноги, обмяк, долговязый от неожиданности подался вперед, продолжая держать свою добычу со спины за шиворот, и тогда Марк что было силы двинул его задником подкованного ботинка по колену. В то же время он, как разжатая пружина, плечом врезался в старательно рыскавшего у него в карманах Хлюста, вырываясь из его полуобъятий.
– Ых! – сдавленно крикнул ушибленный скарн и отпустил Марка.
Другой же, потеряв равновесие, боком повалился в кусты.
Марк бросился бежать. Он почти сразу увидел за редеющими стволами деревьев мокрую мостовую (пошел дождь), чьи-то быстро идущие ноги в сапогах и вывеску хорошо ему известного лабаза («Чай, кофе и другие колониальные товары»), когда в два хромых прыжка настигший его громадный Клок, рыча, повалил его лицом в колючий гравий.
III
SUB ROSA[21]
1
Будучи докой в любовных делах, Марк Нечет, в те годы блестящий студент-правовед с серебряным институтским апплике на отвороте спортивного пиджака английского кроя, загодя обзавелся ключом от старой теплицы, подкупив садового сторожа Федота увесистой запредельской маркой. Но еще за три дня до того он взял на свое имя один из лучших номеров в «Угловой» («паровое отопление, электрическое освещение, лифт»), тот, что в четвертом этаже, окнами на Капитанскую набережную.
Кто бывал в Запредельске и стоял в «Угловой», или попросту в «Углах», как прежде именовали гостиницу городские завсегдатаи-повесы, щеголяя старым названием этого мрачного, фрегатом выходящего на перекресток здания, бывшего когда-то грязным доходным домом заводчика Берга, где за полтинник можно было снять на ночь отгороженный ширмой угол (то были времена, когда что ни день из Балаклавы и Керчи прибывали толпы шрамолицых «скарнов» – наниматься на черную работу в порту или на фабрику – к «Леппу и Вальману»), те, должно быть, все еще помнят старомодный уют ее просторных комнат: пару вытертых кожаных кресел супротив литого чугунного камина, который по утрам приходил разжигать старик-коридорный в синей байковой куртке и войлочных ботах, приносивший также кофе и газеты, дубовый платяной шкап в простенке, пропитывавший одежду горьковатым запахом шалфея, цветочные арабески на обоях и коврах, серенькую репродукцию Утрилло над широкой кроватью в подобии алькова и жемчужный свет баккаровской люстры благотворного для глаз опалового стекла. А светлая и просторная ванная комната, выложенная голубым рижским кафелем! А томик Ларошфуко в шелковом переплете, заботливо оставленный для постояльца на ночном столике на случай бессонницы!
Отчего гостиница?
Его сумрачный maisonette[22] (как Андрей Сумеркин, давний приятель Марка, лестно именовал эту хладную келью с чахлым камином, истлевшим плюшем на окнах, протертой оттоманкой, подержанной petit bibliotheque choisie[23] и закопченным дубовым потолком) в северном крыле главного здания был, разумеется, не в счет: слишком рискованно. Согласно старинным правилам Университета, никого более или менее другого пола приводить к себе не дозволялось, и только для очень пожилых профессоров и приглашенных лауреатов, с ведома декана, могло быть сделано исключение (см. пп. 111—112 Статута).
Отчего оранжерея?
Теплица была занята Марком на тот случай, если бы Ксения отказалась пойти с ним в гостиницу из боязни столкнуться там с кем-нибудь из знакомых. Запредельские барышни в те времена отличались стыдливостью, забытой на материке, с юными блудницами не цацкались – их отправляли с глаз долой на отдаленный остров Змеиный, безотрадное, мрачное место, заселенное несколькими семействами немцев-меннонитов, – с обрывистыми берегами и заросшими астрагалом и ковылем каменистыми пригорками («Что за ужасная земля! – воскликнула однажды путешествующая англичанка. – Ничего, кроме серых бесплодных скал – barren gray rocks, – и какая скудость!»), в унылый пансион с мизерным содержанием и суровыми обрядами послушания, где бледных воспитанниц вместо радостей театров, будуаров и адюльтеров принуждали составлять гербарии, изучать географию и петь хором и где в виде воскресного развлечения предлагалась часовая проповедь заезжего квакера-дрыгуна.
Розе, юной розовой Розе, никогда не слыхавшей о пансионе для испорченных девочек, все эти предосторожности показались попросту пустой отговоркой, наспех выдуманной отцом из желания скрыть истинную причину оранжерейного свидания. А узнала она обо всем в свои невинные двенадцать лет из тонкой линованной тетради в простой миткалевой обложке, которую она нашла как-то в старом кожаном чемодане с оторванной ручкой среди кипы семейных бумаг – ветхих метрик, похвальных листов, треснувших снимков, полинявших открыток, полуразложившихся путеводителей по прошлому и другого фламмаопасного хлама, коим всякое супружество со временем обрастает, как ствол дерева лишайником. Исписанная от края и до края четким почерком Марка Нечета, тетрадь эта содержала подробный отчет о его свидании с девицей Ксенией Томилиной, составленный, по-видимому, pro memoria[24], той же ночью в номере «Угловой». Предваряя записки, он, еще ничего не зная о розовых последствиях своего тепличного приключения, сделал охранительную помету: «sub rosa», оставив нам заодно отличный образчик прозорливости доброжелательного провидения, работающего, впрочем, на холостых оборотах, ибо глаз человечий неприметлив и суетен и багаж жизни все стоит где-то на захолустной станции без присмотра.
Однажды, много лет спустя, жарким июльским днем, опустив подробности, Роза по секрету пересказала историю Матвею Сперанскому. Дело было неподалеку от той самой теплицы, в ботаническом саду, незадолго до отъезда Матвея в Москву. Трещали цикады, всё усиливая до умопомрачения свой монотонный ропот, по краям мраморной чаши фонтана с обманчивым впечатлением источаемой прохлады плескалась вода. Матвей, очень прямо держа спину, сидел на каменной скамье подле искусственного грота и доверчиво внимал Розе. Она полулежала на скамье, опершись спиной о шершавое тело сосны и вытянув гладкие ноги в тесных измятых шортах через его онемевшие от счастия колени, и, разумеется, ввиду такой небывалой близости и блаженства обузы, «он все чувства держал нараспашку, ее лепет не смея прервать» (из поэмы Тарле «Свободное падение»).
2
Придя к дому Ксении чуть раньше условленного времени, Марк Нечет постоял с минуту на зашарканном крыльце старого, до самого дымохода заросшего плющом особняка, принадлежавшего ее дяде, известному скульптору Химерину, у которого она, пока училась на курсах, по-родственному занимала одну из комнат во втором этаже. Особняк был обращен на Адмиральский сквер по-голландски узким, красного кирпича фронтоном, зато с обратной стороны у него имелся просторный двор с каштаном, вокруг которого круглый год водили хоровод гипсовые калеки старика Химерина. Он прославился еще в ранней молодости своим удивительно пластичным мраморным «Хромцом», внушающим иллюзию неуклюжего движения и заставляющим переживать вместе с героем (худое испитое лицо, трубка в зубах, одна штанина короче другой) привычную муку бытия. «Увечное, но вечное», – шутил Андрей Сумеркин, который мог доказать, что этот хромой припадает именно на правую ногу; теперь же о Христофоре Химерине мало кто вспоминал, а молодые люди, слыша его имя, только удивленно поднимали брови: «Как вы сказали?»
Те, кто посещал пятничные лекции Химерина по истории искусств, в их числе и Марк (время от времени и со своекорыстной целью напроситься на чай), знали, что он страдает неврастенией, от которой лечится суггестией, племянницу жалует, но держит строго, выпивает свой урочный декокт в восемь, спать ложится в девятом часу, дом покидает редко и гостей не терпит. Как всякий мономан, а в его случае это – конец искусств и сумерки муз, Христофор Химерин слишком был занят собственными горестными раздумьями, чтобы обращать внимание на легкую розовость, возникающую на щеках его глупышки-племянницы всякий раз, что речь случайно заходила о Замке, последних истинных аристократах, Нечетах и генерал-губернаторах. Но он, как непогрешимый регистратор, немедленно заметил бы малейший сбой в установленном им мудром распорядке ее девичьей жизни. Поэтому, когда Ксения, уступив наконец двухмесячным уговорам неотразимого Марка, накануне согласилась на свидание, она предупредила его, чтобы он, придя ровно в десять, не смел звонить, дабы не разбудить дядюшку, но терпеливо подождал бы у двери, пока она выйдет. Марк ждал и прислушивался к потусторонней тишине. Ее окна были зашторены.
Звуки. По гулкому карнизу осторожно ходили голуби. Где-то в глубине сквера кричали чайки. Шурша резиной по брусчатке, мимо медленно проехал полупустой старомодно-коробчатый электромнибус, на империале которого сидел в полном одиночестве очень довольный гимназист в круглых очках, во все стороны вертевший головой.
Виды. Желая представить себе перспективу, открывающуюся из окна ее комнаты, он оглянулся на запущенный, кленами обсаженный сквер, об эту пору совершенно пустой, если не считать лохматого пса, поливавшего с виноватым видом вычурную урну, да чугунного болвана в центре – плечистого памятника адмиралу Угрюмцеву, работы Химерина. Скверный этот скверик дальним своим краем соприкасался с настоящей рощей: вязы, дикие груши, кусты низкой альпийской смородины. От нее брал начало обширный институтский сад, перетекавший, в свою очередь, через Долгую балку в знаменитые запредельские плавни, где затравленная стотысячным городом островная природа наконец могла вздохнуть полной грудью. С другой стороны, за спиной Марка, поверх крыш и дымоходов, вдалеке и вверху, на вершине холма, слабо освещенный фонарями, смутно вырисовывался Вышний Город, или, коротко, Град: желтоватые разводы света вдоль зубчатой каменной стены да подсвеченные прожекторами ломкие, отрешенные шпили в сером небе. И это уже была всем ветрам открытая область искусства.
Запахи. Пахло отчего-то мерзлыми водорослями.
Детали. Оглядевшись, Марк принялся рассматривать чету симпатичных мраморных львов, разлегшихся на каменных тумбах по обе стороны крыльца, на котором он, переминаясь с ноги на ногу, дожидался запаздывающую возлюбленную. У львов были кудрявые римские головы, детские выпуклые глаза, черные ямки ноздрей и холодные гладкие зевы, в какие удобно прятать любовные записки или анонимные доносы, как это делывали в Венеции, когда уличная bocca di leone[25] служила почтовым ящиком для тайной полиции. Затем случились одновременно две вещи: вдруг крупно пошел снег и над дверью соседнего дома, мгновенно придав освещенной части пустынной улицы разительное сходство со сценой в провинциальном театре (так любящем все «натуральное»), зажегся кубический фонарь на кованой цепи. «Доктор по дамским болезням Вениамин Карлович Шлейф» – интимно и как бы полушепотом уведомляла прохожих потемневшая медная табличка у двери в соседний дом, напомнив Марку глупый гимназический каламбур о хорошем докторе по нехорошим болезням. Из этого дома вышел пожилой человек в меховом пальто, с тростью в руке. Внимательно поверх очков посмотрев на Марка, он слегка поклонился ему, переложил трость в другую руку, откашлялся и пошел прочь, после чего цветной фонарь вновь погас.
Ксения появилась на сцене в ту самую минуту, когда Марк уже замахнулся было, чтобы запустить подобранным с панели белым камешком в ее окно. Что за камешек? Дайте-ка взглянуть. Округлый кусочек ливийского мрамора, с серой полоской по краю, слоистый, крупнозернистый, приятный на ощупь. Он откололся, должно быть, давным-давно, лет двести тому назад, когда с торговых кораблей на Градской пристани выгружали толстые мраморные плиты, что вскоре пошли на отделку Дворцовой Капеллы. Кажется, Персии не то Плиний упоминает древний римский обычай отмечать счастливый день белым камешком: alba dies notanda lapillo. Несчастливые дни отмечали черным камнем, например обсидианом или простым базальтовым голышом с безлюдного Адриатического пляжа, а потом, в конце года, подсчитывали, сколько было радостных дней, а сколько печальных. Надеюсь, это добрый знак, надеюсь, сегодня она...
Она вышла к нему полностью готовая и даже в перчатках (сиреневых, под цвет сумочки). Ее нежно оживленное краской лицо все еще сохраняло настроенное у зеркала в передней выражение: брови приподняты, полная нижняя губа решительно выпячена, ноздри узкого носа слегка напряжены. Марк тряхнул рукавом своей синей студенческой шинели, чтобы сбить налипший снег, и подал ей руку (камешек пришлось сунуть в карман).


























