Текст книги "Оранжерея"
Автор книги: Андрей Бабиков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)
Annotation
Роман Андрея Бабикова "Оранжерея" увлекает читателя в головокружительное странствие к границам жанра, где свободно сочетаются: летописи, и мистификации, любовная история и литературоведческие изыскания, драматические сцены и поэзия.
Андрей Бабиков
Печатать позволяется
Вере и Софье
Содержание
ABSENTEREO[1]
And in the morn,
I
II
III
IV
V
VI
VII
СТИХИ АНТОНА ТАРЛЕ,
ТЕРПЕНИЕ
* * *
* * *
ПОТОП
НЕПАЛ
MORTA
НА АДРИАНОВУ ЭПИТАФИЮ
КРЫМ
НЫРЯЛЬЩИК
НЬЮ-ЙОРК
CARMINA NOCHS[64]
ПОМЕТКИ НА ПОЛЯХ
СВИДАНИЕ
notes
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
34
35
36
37
38
39
40
41
42
43
44
45
46
47
48
49
50
51
52
53
54
55
56
57
58
59
60
61
62
63
64
65
Андрей Бабиков
Оранжерея
Печатать позволяется
С тем чтобы по напечатании, до выпуска из типографии, представлены были в Цензурный Комитет семь экземпляров сей книги, для препровождения куда следует, на основании узаконений.
Санкт-Петербург, 15-го июня ... года.
Цензор Л. Зорин
Вере и Софье
Содержание
Absente reo. Предисловие редактора
Глава I. Странная Книга
Глава II. Острова Каскада
Глава III. Sub Rosa
Глава IV. Speranza
Глава V. Тени и блики
Глава VI. Древо яда
Глава VII. Розарий в грозу
Стихи Антона Тарле, не вошедшие в книгу «Странностей»
Перевод иноязычных слов и выражений
ABSENTEREO[1]
ПРЕДИСЛОВИЕ РЕДАКТОРА
Несколько лет тому назад мне случилось проводить зиму в Нью-Йорке, где я занимался архивными изысканиями по своей – довольно узкой – филологической специальности. Поиски одного частного письма, в котором я надеялся добыть нужные мне сведения, которые, в свою очередь, должны были пролить свет на некоторые странные обстоятельства, связанные с судьбой волновавшего меня тогда писателя, завели меня в отдел редких книг и рукописей Публичной библиотеки.
Смотритель отдела, рыжебородый великан в зеленом свитере и просторных вельветовых штанах, говоривший с заметным канадским акцентом, можно сказать, в лепешку разбился, чтобы помочь мне найти искомое. Бормоча, как заклинание, фамилию русского писателя, чье драгоценное письмо мы разыскивали, он грузно взбирался по ступеням приставной лестницы то в одном, то в другом конце зала, снимая с высоких полок вместительные короба с рукописями. В конце концов он сдался и слегка покачал головой тем сдержанным жестом, какой заменяет воспитанным американцам русский символ бессилия (широко разведенные в стороны руки) и каким меня уже не раз провожали смотрители других отделов библиотеки. Напоследок он позволил себе предположить, что именно та порция корреспонденции, в которой могло быть нужное мне письмо, попала к частному коллекционеру или оказалась в каком-нибудь университетском архиве.
Поблагодарив его за старания, я уже собрался было покинуть библиотеку, чтобы перекусить в тесной кондитерской неподалеку, когда он, нацелив на меня толстый указательный палец, задал нелепый в своей очевидности вопрос.
«Вы ведь русский, не так ли?»
«Да, верно», – ответил я, останавливаясь в дверях.
Он поскреб свою заросшую густой бородой щеку – я бы сказал, в нерешительности, если бы это слово не спорило с его внушительной комплекцией и медвежьей повадкой, – и с надеждой в голосе продолжил:
«Тогда вы, возможно, захотите взглянуть на это».
Я вернулся к его захламленной всякой бумажной всячиной конторке. Кроме нас двоих и дремавшего над Диккенсом азиатского студента в углу, в зале никого не было. На пластиковой карточке, висевшей на груди смотрителя, под уменьшенной фотографической копией ее бородатого обладателя было написана «Гавриэль Томпсон».
«Это довольно странная история», – сказал Гавриэль.
Он достал из ящика стола плотный желтый конверт и вынул из него пачку потрепанных листов.
«Что это?» – спросил я его без особого участия.
«Роман, я полагаю. Русский роман. К сожалению, моих познаний в вашем языке недостаточно, чтобы сделать вывод – хороший это роман или нет. Его забыли в моем отделе больше четырех, нет, уже пяти лет назад – вон на том столе, где лежат словари, – и до сих пор о нем никто не справлялся. Я все ждал, что за ним кто-нибудь придет, даже повесил объявление в холле, но этого не случилось. Ни подписи, ни фамилии автора нет. Не нашел я в нем и никаких особых указаний, вроде „Нашедшего эту рукопись просьба связаться с профессором Растяпой с острова Манхэттен". Это не совсем по правилам, но, если хотите, можете взять его себе, и сами решите, что с ним делать. Что скажете? Пусть это будет некоторой компенсацией за то письмо, что мы так и не отыскали».
Сказав это, Томпсон страшно оскалился, изображая улыбку.
Я из вежливости усмехнулся его шутке, пожал плечами, но рукопись взял.
В тот день мне еще надо было успеть в несколько мест, и к вечеру, когда я вернулся к себе в гостиницу на Лексингтон-авеню после академического ужина с коллегой-филологом, я успел об этом таинственном романе забыть. Не столько потакая старой привычке, заведенной еще в студенческие годы, сколько желая опробовать гладкость нового блокнота в переплете из поддельной марокканской кожи, купленного мной накануне в книжном магазине на Бродвее, я присел за шаткий столик у окна и составил обстоятельный план завтрашних дел, после чего принял душ и взобрался на кровать: американские гостиницы тем дороже, чем выше кроватные матрацы. Вспомнив, что у меня в сумке осталась коробочка мятных леденцов от кашля, я полез за ней и наткнулся на желтый конверт. На нем синими чернилами было крупно написано: «Оранжерея». Это несколько экзотичное название мне ничего не говорило. Заранее почти убежденный в том, что произведение это – какой-нибудь жалкий вздор, вроде тех, до бесцветной жижи разведенных «мемуарных» писаний, в которых ни амура, ни муара, или – хуже того – популярного ныне многословного «психологического» чтива, что является как бы беллетризованной формой соответствующих разделов женских глянцевых журналов, это самое чтиво и вдохновляющих, я все же из филологической щепетильности решил пробежать несколько страниц подаренной мне рукописи, прежде чем швырнуть ее в мусорную корзину.
Когда я снова посмотрел на часы, уже было далеко за полночь. Чтение захватило меня. Ни о чем подобном я не мог и подумать. Слог, темы, ясная сила писательского рефлектора, чистое звучание строк, соразмерность частей, ровно мерцающие созвездия образов... По тонкому синтетическому одеялу, не дававшему никакого тепла, были рассыпаны страницы книги, судьба которой была безвестно пропасть на городской свалке, если бы не счастливая случайность.
Мне нужно было отдышаться. Неподатливое, с переплетом, окно поднималось вверх, как на старинных фрегатах, наводя в то же время на мысли о гильотине и мышеловке. Фиксирующий щелчок вознаграждал усилия. Ночной город, нетерпеливо топтавшийся снаружи, только того и ждал, чтобы ворваться в безликую «стандартную» комнату и, посвистывая, начать в ней хозяйничать – мазать стены рекламной акварелью, шарить в темных углах, сбрасывать на пол испещренные знаками листы и трепать вылинявшие занавески «королевского» синего цвета.
Рано утром мне нужно было уезжать в Вашингтон. Был ясный морозный день накануне католического Рождества. Во всех витринах висели новогодние галуны и гирлянды. Спешно запив холодный омлет с подгоревшими тостами стаканом безвкусного апельсинового сока в отельной харчевне, полной розовых американских стариков со Среднего Запада, встающих ни свет ни заря, а потом, положив газеты на колени, часами сидящих в холле, я взял такси до вокзала. На переполненной Penn Station пахло кофе и свежей выпечкой. Большеглазая чернокожая девочка в лыжной куртке прижимала к груди только что подаренную ей огромную плюшевую панду. По дороге в Вашингтон, в поезде, я дочитал «Оранжерею» до конца и решил подготовить ее к публикации.
Текст, таким необычным путем попавший мне в руки, представлял собой двести двадцать по старинке отпечатанных на пишущей машинке страниц и несколько десятков рукописных фрагментов разборчивым почерком на отдельных листах или на оборотах. В системе символов, которыми пользовался безымянный автор, всегда предпочитавший заморскую «дубль-вэ» русской «галочке», разобраться было проще простого. Однако орфографические особенности написания некоторых слов, как, например, «кафэ», «безконечность», «фамилья», «троттуар», «оффициант», заставили меня призадуматься. Здесь было явное противоречие. Они как будто указывали на то, что автор романа был человеком, получившим образование в эмигрантской среде в те годы, когда еще на письме сохранялись черты дореформенного правописания. Вместе с тем некоторые детали в книге, особенно те, что относились к сценам московских приключений героя, говорили о том, что действие ее разворачивается самое позднее в начале 90-х годов прошлого века (основательно преображенных воображением автора), когда уже мало кто помнил (не говорю – применял!) правила старой орфографии – все равно, по эту или по другую сторону океана. Разве что в каком-нибудь Богом забытом уголке России остановилось время. Или что в самом деле... Но лучше оставим покамест эти скороспелые предположения.
Кем же был его автор? Чем он жил, о чем сожалел? В моем воображении рисовался то образ сверходаренного студента из Бостона, то дряхлого внука белогвардейского генерала из Миннесоты, то пермского или новгородского знатока литературы так называемой «первой волны» эмигрантов, каким-то чудом оказавшегося в Нью-Йорке и по рассеянности забывшего свой роман в библиотеке. Едва ли его мог написать какой-нибудь американский профессор-славист, проживший несколько лет в России, или ученая дама из Петербурга, перебравшаяся в Огайо или Миссури. Стыдно признаться, но была минута, когда я в своих сомнениях дошел до того, что заподозрил в его авторстве дражайшего Томпсона. Что, если он только талантливо разыграл меня, думал я, а на деле прекрасно владеет русским языком, происходя от какого-нибудь сибирского лесоруба, в начале прошлого века переехавшего на жительство в Канаду? И к чему бы автору скрывать свое имя? – продолжал размышлять я, покачиваясь в кресле экспресса, спиной к своей цели. Одно дело укрыться за узорной ширмой псевдонима, или перепоручить авторство легендарному Оссиану, как сделал Макферсон, или гусляру Маглановичу, как сделал Мериме, или покойному помещику, с которого взятки гладки, как сделал Пушкин, и совсем другое оставить свое изделие как есть, не тронутым клеймом мастера, как бы перелагая всю ответственность на плечи традиции, – и это в эпоху, когда имя, ярлык важнее самой вещи! Однако эти дорожные догадки и умозаключения, разумеется, недорого стоили.
Готовя этот роман к изданию, я ограничился минимальной правкой, относящейся в основном к уже упомянутым мною орфографическим особенностям текста, и исправлением явных опечаток и описок Единственным вкладом, который я себе позволил, был приложенный мною перевод иностранных слов и выражений, встречающихся в нем. Вместе с рукописью «Оранжереи» в желтом конверте находилась тонкая школьная тетрадь, заполненная стихами. На обложке ее из рыхлой лиловой бумаги я разобрал карандашную пометку: «Послед, глава». Надеюсь, я правильно рассудил, поместив эти стихи в конце книги.
Теперь следует сказать несколько слов о сохранности рукописи. При первом чтении мне показалось, что все страницы и строки на месте. Но это была бы немыслимая удача, принимая во внимание хотя бы то обстоятельство, что она много лет перекладывалась с места на место державшим ее у себя библиотекарем и досталась мне в виде груды измятых и перепутанных листов. Месяц спустя, уже вернувшись в Европу и перечитав роман, я обнаружил в нем небольшие, но все же досадные прорехи. Оказалось, как мне ни жаль это признавать, что несколько страниц в 4-й главе «Оранжереи», в том месте, где речь идет о шекспировской «Буре», утрачены. Не могу ручаться, что и в 6-й главе нет зияний и щелей, поскольку она изобилует рукописными вставками на отдельных листах без сколько-нибудь связной пагинации. Во всем остальном, насколько можно судить, не имея здравого средства снестись с самим господином сочинителем и располагая лишь собственно холстом без рамы и подписи, роман этот сохранился полностью.
Проверив наудачу несколько упомянутых в нем исторических имен и названий, я убедился, что все они соответствуют действительности, – во всяком случае, той действительности, в наличии которой нас стремятся уверить историки и проповедники. Вместе с тем, сколько я ни справлялся со старинными картами и фолиантами, сколько ни рылся в энциклопедиях и путеводителях, мне не удалось отыскать сведений ни о «Странной Книге», ни о далматинских колонистах на скалистых Островах Каскада.
А Морозов, д-р филологических наук
Альта, декабрь 2010
And in the morn,
I'll bring you to your ship…
The Tempest[2]
I
СТРАННАЯ КНИГА
1
Как за некое чудо почитая ночь зачатья, прошедшую в цветочном чаду укромной институтской оранжереи на широкой и шаткой садовой скамье, крытой его синей, с алым шелком в подкладку, шинелью, Марк Нечет назвал свое чадо Розой.
Острослов и задира, волокита и книгочей, Марк Нечет происходил из древнего запредельского рода, в середине пятнадцатого столетия основавшего на приморских островах Днепра княжество Малого Каскада. Предки его, монархи да мореходы, алхимики да оружейники, чьи славные имена то и дело мелькают на шершавых страницах за-предельских хроник, как и большая часть островитян, были выходцами из далматинских славян, бежавших от венецианского рабства. Было среди них и немало крамольников, грубоватых, легких на подъем людей, потомков тех самых hommes obscures[3] (как презрительно именовали во Франции приверженцев катарской ереси), что, спасаясь от преследований папских легатов и войск Людовика Святого, перебрались в Боснийское княжество, а оттуда – на побережье Далмации. Соединившись, о чем повествует «Странная Книга», с несколькими благородными далматинскими семействами в крепости Cattaro (или Cathera, Декатера, Котор – не тот ли самый в этом слове греческий корень, что послужил для названия катаров – «чистые, незапятнанные»?), сохранившейся до наших дней в узкой оконечности извилистого Адриатического залива, ведомые решительным Маттео Млетским, хорошо знавшим восточные морские пути, в сентябре 1420 года, под монотонный бой колоколов собора св. Трифона и прощальные крики пестрой толпы на каменной пристани, они навсегда покинули Зету, отплыв по синей глади Rhizonicus Sinus[4] «на двух больших и пяти малых галерах» на берега «гостеприимного моря», в Таврию, и «был им попутный ветер».
С детских лет Марк Нечет знал, что одна из двух больших галер, а именно «Tranquilitas»[5], принадлежала его пращуру Марко Нечету-Далматинцу (1375—1452), богатому негоцианту родом из Антивари. Еще в юности оставив отчий дом, он многие годы странствовал по миру. В тридцать лет, женившись на младшей дочери цавтатского приора, прекрасной Ружице, он остепенился и осел в Трогире – крытом гнутой оранжевой черепицей островном городке, разграбленном венецианскими кондотьерами в июне 1420 года. Его корабли были среди прочих, сражавшихся против Томмазо Мочениго вблизи Спалато. На его деньги закупалась провизия и клинки. Преданный венгерскими союзниками, Нечет-Далматинец был схвачен в лазоревой гавани Зары, где он владел складом пряностей, увезен в Венецию и брошен в тюрьму. Два месяца спустя, полумертвый из-за гнилой горячки, он за фантастическую цену в пятьдесят тысяч золотых дукатов был выкуплен из плена сыновьями и тайно привезен в Котор. Изнуренный и разоренный, но не сломленный, он решил попытать счастья на чужбине. От прежнего богатства у «Марко из Антивари» осталось «пятеро душ детей и всего два сундука обычного домашнего скарба», как, не скрывая досады, записал рачительный автор «Странной Книги» (и не есть ли, говоря вообще, писание книг особой формой рачительности?): скупой на комментарии относительно характеров, внешности и обихода «далматских отщепенцев», но зато дотошнейший ревнитель их разнообразного имущества, переданного по соглашению в общее пользование на время скитаний, он до конца своих дней вел счет приобретениям и потерям странников.
В доме Марка на Градском холме сохранился единственный прижизненный портрет Нечета-Далматинца – сплошь в мелких трещинках, – принадлежащий кисти неизвестного художника флемальской школы, – на котором он изображен en face пятидесятилетним патриархом в горностаевой мантии. Легко заметить, что от этого своего родоначальника Марк унаследовал узкий породистый нос с горбинкой, темные вьющиеся волосы, крепкое сложение и изящные кисти рук Живость ума, напор и бесстрашие, уравновешенные рассудительностью и некоторой поэтической апатичностью, свойственной всем Нечетам, также, похоже, достались ему в наследство от «бедного изгнанника Марко», как себя называл его далекий предок, которому не чужды были скорбные настроения и который, подобно другому знаменитому изгнаннику, слал горестные «ex ponto»[6] на родину в Зету.
2
О безымянном авторе «Странной Книги» известно немного. Из одних источников следует, что он был лигурийским толмачом и книжником, перебравшимся в поисках лучшей жизни в процветавшую Флоренцию. Там он снял чердак с окнами на колокольню Сан-Сальви и поступил на службу к богатому нотариусу. Будучи еще молодым человеком, он на живописных берегах Арно читал Овидия и Боккаччо, писал новомодные итальянские сонеты (abab abab cdc dcd) и угловатые латинские эклоги, посвященные некой R, и предавался мечтам, уносившим его воображение к мифическим Аркадиям. Вскоре хозяин услал его с вполне земным поручением в Далмацию, откуда он не пожелал возвращаться и где годы спустя примкнул к которским странникам. По другим, более надежным источникам, он был домашний учитель и «memers», то есть заика, в тридцать лет отправленный в адриатическую ссылку за свое вольнодумство и вспыльчивость.
В начале «Странной Книги» он пишет, что главным побудительным чувством к сочинению стало знакомое ему с младых лет «неутолимое восхищение пред многообразием Божьего творения и неодолимый трепет пред головокружительной бездной вечности» и что только теперь, в середине пути, пройдя через испытания и познав горечь утраты, он осознал, что первое и второе не отрицают друг друга, «а суть одно благое начало, как летний рассвет над морем и холодное мерцание звезд в ночи». В другом месте он признается, что в своей жизни стремился лишь к трем дарованным нам возможностям: избегать зла, искать добра и «трудиться в уединении, дни напролет, до тех пор, пока старость не выклюет глаз». Что еще мы знаем о нем? О какой утрате скорбел он в полуночные часы, когда корабль призрачно скользит по черному зеркалу моря и слышно только, как похрустывают снасти на баке? Любил ли он? Оставил ли он потомство? Ничего не известно. Судя по его почерку, а это прекрасный образчик верхнеиталийской ротунды, пришедшей на юг Европы как раз в пятнадцатом столетии, – размашистое, стремительное письмо без готических надломов (если не считать верхних концов стоек), он действительно живал в Италии или же обучался в одном из тамошних университетов – вероятнее всего, в Болонском, лучшей в то время школе права и риторики, раньше прочих обратившейся к греческой и латинской литературе (хорошее знание коих в «Странной Книге» нельзя не отметить). Мы знаем также, что в его ведении находился архив изгнанников – средних размеров дубовый баул, снаружи обитый металлическими лентами, а изнутри просмоленный. В нем хранились грамоты, списки, уставы, купчие, прошения и прочие бумаги общины, включая путевые записки самого анонима. Бедняге приходилось всюду таскать сундук за собой – поскольку золотушному мальчишке-сироте, приставленному к нему в услужение, он его не доверял, – а на ночь класть в изголовье, и как же он клокотал и плевался и не жалел крепкого латинского словца, когда, не находя сундука подле себя, обнаруживал, что корабельная челядь затеяла на нем игру в кости! Если не слишком качало, по ночам, в шерстяном монашеском плаще с куколем, востроносый и бледный в холодном лунном свете, он затепливал походную лампадку и пристраивался на нем скрипеть пером, описывая невзгоды и утраты общины и сетуя на собственные «худоумье и грубость».
До того дня, как в старом здании запредельского городского музея на Капитанской набережной случился пожар (после его посещения делегацией московских студентов-доцимазистов), этот знаменитый ларец занимал почетное место в середине зала напротив входа. Это еще цветочки.
3
Как известно, рукопись «Странной Книги» не сохранилась. Легенда гласит, что последние страницы автор диктовал писцу, находясь на смертном одре. Произнеся свои заключительные слова («...nulla rosa sine spinis et spes mea in Deo. Amen»[7]), он велел переписать и переплести свои списки, сжечь черновики и письма, затем спросил воды, прочитал молитву, после чего впал в беспокойное беспамятство, той же ночью перешедшее в вечный сон. Наутро общину облетел кем-то пущенный слух о том, что книга эта написана праведником, что есть в ней следы Божьего откровения и что на всякого, кто хотя бы коснется ее, снизойдет просветление и благодать. Желающих потрепать рукопись оказалось так много, что Нечету-Далматинцу пришлось распорядиться запереть ее в сундук, причем кастелян Замка в своем рвении понадежнее спрятать ключ дошел до того, что ключ этот потерял, а вместе с ним вскорости утратил рассудок, когда его младшего сына загрызли в лесу волки. С той поры о «Странной Книге» на долгие годы забыли. Судьба ее оказалась несчастливой.
Написанная по-латыни, она в середине шестнадцатого века попалась на глаза невежественным итальянским перелагателям, оставившим от нее едва ли половину, искаженную к тому же пространными вставками из «Annali veneti»[8] Малипьеро и католическими околичностями. Этот перевод, представляющий собой грубую компиляцию, был отпечатан в Падуе в 1585 году под названием «Хроники далматских скитальцев», хотя жанр «Странной Книги» едва ли можно назвать хроникой: он ближе к Шекспиру, чем к Холиншеду. А к последним годам столетия относится знаменитая подделка «падре Доменико из Виченцы», опубликовавшего свой «перевод» (Милан, 1598) якобы найденной им в Вене подлинной и полной рукописи «Странной Книги», в которой рассказывается, как заботливо указано самим мистификатором на титульном листе, «о весьма занятных и не менее поучительных, к тому же целиком достоверных странствиях далматских мореходов в краях диких скифов, с описанием сих земель и обычаев тамошних обитателей, а также повествуется о предательстве и величии, любви и разлуке, кровавых сражениях и шумных пирах, с истинными свидетельствами паломников о неслыханных чудесах и необыкновенных подвигах, и о воссоединении двух любящих сердец, венчающем сию книгу, достойную пера Андреа да Барберино».
На самом же деле «падре Доменико» взял за основу падуанский текст, к которому он присовокупил три дюжины фрагментов собственной выделки, снабдив их не относящимися к делу историческими пояснениями и длинными выписками из «Декад истории» Флавия Блондуса. Несмотря на то что обман был очень скоро обнаружен, причем попутно выяснилось, что автор перевода никакой не падре, а вышедший в отставку церковный архивариус по имени Луиджи, его стряпню еще почти триста лет включали во все переиздания и переводы «Странной Книги» (в том числе в сокращенный русский перевод Грановского, Петербург, 1850), поскольку она сообщала некоторую связность разрозненным частям книги.
К счастью, десять лет тому назад в одном частном архиве Триеста был найден другой перевод «Странной Книги», на сербский язык, созданный еще в начале семнадцатого века князем Арсением. Точный и поэтичный, волнующий и остроумный, глубокомысленный и увлекательный, он в одночасье переменил царившее до того в ученом мире настороженное отношение к канувшему без следа запредельскому шедевру. Выполненный исключительно тщательно, хотя и с неизвестного краткого извода рукописи (относящегося, по-видимому, к более позднему времени, когда ее безымянного автора уже не было на свете, а его нерадивый помощник, сбегавший когда-то на корму поудить рыбу, превратился в дряхлого декана запредельского Вивария), он позволил заполнить смысловые зияния итальянского traduzione[9], а сведение двух существующих переводов воедино – итальянского и сербского – дало возможность восстановить всю историю основания Запредельска.
В ослепительном свете этого научного триумфа, казалось, не могло остаться места для теневых силуэтов в темных нишах, и все же до сих пор еще в академических кругах Восточной Европы и Северной Италии встречаются упрямцы, которые вопреки фактам отрицают подлинность сербского переложения, считая его позднейшей подделкой (чьей? с какой целью написанной?); кое-кто, как известно, заходит настолько далеко, что отрицает существование самого Запредельска.
Недавно один избалованный вниманием бульварных газет фиумский профессор, пользующийся некоторым успехом среди ценителей скептической хрипотцы и охотников пожимать плечами по любому поводу, напечатал укоризненную статью с игривым названием «О пределах определений», в которой позволил себе усомниться в достоверности «некоторых документов», относящихся к истории «так называемого княжества Малого Каскада», – на том веском основании, что-де его собственное имя не значится в списке блестящих экспертов, признавших их подлинность. На это ему резонно заметили, что зависть не лучшее подспорье для разыскания истины, что уродство эрудиции зачастую проявляется в забвении этики, а мнимая ученость хуже самой мнимости в науке и что, прежде чем оспаривать ценность чужого открытия, следует для начала взять на себя труд ознакомиться с ним. Тогда разъяренный профессор опубликовал «открытое письмо» (жанр, сомнительный во всех отношениях) редактору научного обозрения, где был напечатан возмутивший его ответ, в котором бесстыдно заявил, что «в его распоряжении имеется около дюжины письменных свидетельств различного происхождения, из которых неопровержимо следует, что ни государства Каскада вообще, ни „Странной Книги" в частности никогда не существовало». На просьбу предъявить хотя бы часть столь важных «свидетельств» последовало, как можно было ожидать, насупленное молчание. Несколько месяцев спустя, на симпозиуме медиевистов в Турине, группа немецких историков обратилась за разъяснениями к знаменитому академику Гринбергу, ученому колоссальной эрудиции и безупречной репутации. Однако, к всеобщему смущению, восьмидесятилетний академик простодушно ответил, что он ничего не слыхал ни о какой «Странной Книге», так как последние пятнадцать лет он все свое время посвящает работе над десятитомной «Историей города Альтоны». Стоит ли говорить, что этот его ответ, слегка подправленный, тут же был опубликован как «авторитетное мнение светила исторической науки, после которого уже невозможно всерьез говорить о подлинности сербского манускрипта».
Впрочем, эти журнальные дрязги, с их более чем скромным набором метафор (очернить, опорочить, бросить тень), слишком скучны, чтобы подробно писать о них. И то сказать: нам-то что за дело до истерик продажных историков или до «сенсационных разоблачений» провинциальных публицистов? Если близорукий «ценитель» живописи не замечает на волшебной картине за бархатной занавесью подернутой дымкой холмистой страны в узорном окне (далекая туча, туманные острова, нежная лессировка заката, крошечный рыбак в красном плаще, несущий снасть), это вовсе не значит, что ее там нет. Анонимный автор «Странной Книги» (что значит «страннической», книги странствий) в одном месте мимоходом выражает свое восхищение недавно изобретенными во Флоренции «rodoli de vero da osli per lezer» («круглыми стеклами для глаз, чтобы читать») – нацепим на нос очки и мы и вглядимся в заоконный ландшафт попристальней.
II
ОСТРОВА КАСКАДА
1
Скудный таврический берег показался странникам диким и неприветливым. Оставив корабли в бухте Лусты, Матгео чуть свет, в лучшем своем дуплете с жемчужными пуговицами, отправился на малой галере в замок генуэзского Консула в Каффу – с прошением и подношением.
День обещал быть погожим, черная грозовая точка на северо-востоке была не больше оливковой косточки. Дул попутный, хотя и слабый юго-западный ветер. Гребцы мерно поднимали и опускали длинные весла, скрипевшие на истертой постице. Прочь от берега с криком неслись желтоклювые, розоволапые, серокрылые, белогрудые чайки. Комит, до черноты загорелый босниец, хаживавший вместе с Маттео от Китая до Ютландии, прогуливаясь по куршее, следил за тем, чтобы гребцы не зевали. Маттео, сидя на корме под балдахином, диктовал писцу положения общинного устава странников, от которого до наших дней сохранились лишь заголовки статей: «О власти ректора», «О Большом вече», «О ремеслах и цехах», «О содержании нищих», «О торговых днях и празднествах», «О терпимости к инакомыслящим», «О мерах против пожаров», «О покупке зерна впрок и запасах»... На низком походном столе перед ним была разложена довольно точная генуэзская charta Крымского берега («Taurica Chersoneso»), потрепанные края которой были прижаты медными плошками. Крестиком недалеко от Лусты им было отмечено изрезанное бухтами место, где он намеревался основать свою маленькую колонию.
Несколько часов спустя галера вошла в оживленную гавань Каффы. Вообразим себе тесные ряды кораблей, поднимаемые на канатах тюки, торговцев-лоточников, продающих лепешки, жареные орехи и лимонад, рев ослов, горячую пыль, невольников и наемников, судовладельцев и ростовщиков. Вообразим также почтительно склонившегося перед Матгео провожатого в блестящей кирасе, посланного Консулом генуэзцев ему навстречу.
В те времена генуэзцы, оттеснив венецианцев, владели всей юго-восточной частью полуострова от Чембало до Воспоро. Они вели торговлю с половиной мира, а с другой половиной – враждовали за право торговать, и их стычки с венецианцами, некогда обретавшимися неподалеку, в Солдайе, случались даже чаще, чем совместные попойки во время непродолжительных перемирий. Зная все это, Матгео ожидал от Консула если не дружеского участия, то хотя бы сочувствия. Прося для своей маленькой общины пристанища и позволения основать собственную факторию, Матгео заметил между прочим, что уже отослал прошение дожу Генуи Томмазо Кампофрегосо (он положил на стол перевязанную трубочку гербовой бумаги), а также заручился согласием...
– Нет, – дернувшись в кресле, вдруг воскликнул Консул, до этого момента внимательно слушавший гостя, – это никуда не годится!


























