355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Марченко » Как солнце дню » Текст книги (страница 3)
Как солнце дню
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 19:31

Текст книги "Как солнце дню"


Автор книги: Анатолий Марченко


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)

4

После всего, что поведал мне Антон, после того как я дорисовал своим воображением его рассказ, меня словно парализовало. Казалось, что и лицо, и руки, и ноги – все это не мое, не подвластное и что меня будто подменил какой-то другой, полуживой человек, не способный двигаться и мыслить. Антон, наговорившись, забылся и притих, дыхание его лишь угадывалось по осторожному, вкрадчивому шелесту невидимой травинки.

Я полулежал, почти не чувствуя на своей спине мягкого прикосновения широкого трухлявого пня. Глаза были закрыты: не хотелось видеть ни неба, ни звезд, ни зарева огня над лесом, не хотелось слушать ни ленивых, теперь уже отдаленных расстоянием взрывов, ни собачьего бреха, ни угрюмого рева автомашин, будто гнавшихся друг за другом по шоссе.

И хотя в эти часы я, чудилось, состоял из одних только живых нервов, все же сон скрутил меня. Вскочил я на ноги, когда над черным еще лесом вспыхнуло синеватое, по-зимнему обжигающее пламя рассвета.

В первый момент я старался уверить себя, что ничего не было: ни рассказа Антона о Лельке, ни боя на заставе, ни улыбающегося капитана – ничего… Но это чувство самообмана мгновенно исчезло.

Проснувшись, увидел, что лежу, тесно прижавшись к Антону. Ночь была теплой, но перед рассветом из оврага сюда приползли клочья сырого тумана. Видимо, я замерз и, не пробуждаясь, придвинулся к Антону. Травинки, которая шелестела с вечера и как бы сигнализировала мне о том, что Антон дышит, сейчас не было слышно. Я испугался, но тут же успокоился: Антон смотрел на меня, смотрел пристально и испытывающе. Он как бы говорил: «Отсиживаешься? Мы что – самые последние дезертиры?»

– Сейчас, сейчас, – вскочил я на ноги, повинуясь его немому приказу. – Проберусь к дороге, разведаю…

– Быстрее, – заволновался Антон. – Всю ночь по дороге шли машины, танки. Я слышал. И сейчас – слышишь? Уверен, что это наши. Пошли через границу. Добивают этих гадов, и весь разговор!

Его слова подхлестнули меня. Хлопнув ладонью по кобуре и убедившись, что револьвер на месте, я ринулся через кусты, не желая тратить времени на поиски тропинки. Скрытая от меня деревьями и кустарниками, дорога хорошо угадывалась по гулу машин, который то приближался, то удалялся.

Я бежал, спотыкаясь о пни и корни, царапая себе лицо: колючие ветки не хотели пускать меня, в лесу было еще почти темно.

Да, это будет здорово, если подтвердятся слова Антона, если наши войска уже отбросили гитлеровцев за границу и теперь идут, чтобы добить врага на его собственной территории, как нас учили, как мы были уверены, как поется в песне «Если завтра война…»

Мы присоединимся к ним и в боях оправдаем свое временное вынужденное безделье. И я встречу Лельку, и она расскажет мне, прав или не прав Антон, и я поверю, поверю каждому ее слову. Поверю потому, что Лелька не умеет кривить душой.

С такими мыслями, которые и окрыляли и пугали, спешил я по лесу, к дороге. Чувствовалось, что она уже близко – лес редел, расступался.

Когда наконец между деревьями в предутреннем сумраке засерел кусок шоссе, я снова заторопился, незаметно перебегая от дерева к дереву. Потом прыгнул в кювет, прижался к холодной, остывшей за ночь земле и руками раздвинул впереди себя ветки какого-то ершистого кустика, чтобы лучше было видно, что делается впереди, на шоссе.

Пока оно было пустынно, и как-то даже не верилось, что по нему в эту пору кто-то проедет или пройдет. Но вскоре слева от меня послышалось ровное, уверенное жужжание мотора, и по темному асфальту ударили голубоватые, жесткие лучи фар. Я замер: по дороге промчался мотоцикл, за ним второй, третий. И в это мгновение все радостное, что было в моей душе, все надежды, которые после слов Антона придали мне новые силы, погасли и на смену им пришло горькое сознание того, что ничего не изменилось. Мотоциклы шли от границы, а не к границе, на мотоциклистах были такие же каски, как та, в которой я приносил воду из ручья, и чужая непривычная форма. Они даже не думали гасить фары и соблюдать меры предосторожности, мчались по шоссе так, словно это была их собственная земля, словно испокон веков ездили по ней! Сердце мое заныло, загорелось: наверное, такие же мотоциклисты увезли с собой Лельку…

Я возвращался потрясенный. На душе было горько, противно, тоскливо. Антон ждал меня с нетерпением. Но я молча стоял возле него, не решаясь раскрыть рта.

– Идем на восток, – поняв, почему я молчу, сказал Антон. – Неправда, будет и у нас праздник.

Да, теперь, когда так быстро наступал рассвет, нельзя было и помышлять о том, чтобы незамеченными проникнуть в село. Как ни хитри, ни изворачивайся, а это добром не кончится. Значит, остается лес, остаются деревья, которые укроют от любого, самого глазастого самолета, остаются кусты, за которыми можно спрятаться, даже если немецкий солдат пройдет совсем рядом. Лес поможет нам. Он накормит земляникой, напоит родниковой водой.

Антон схватился за шелудивый ствол осины, напрягся, попытался встать. Это ему не удалось, и он, с завистью посмотрев на меня, опустился на землю.

– Не злись, – сказал я. – Понесу.

– Иди ты! – взорвался Антон. – Мне нужна палка. Я тебе покажу, как надо ходить. Покажу!

Спорить с ним было бесполезно. Я выломал толстую палку, помог Антону подняться. Опершись на мое плечо рукой, он стоял, пошатываясь, будто под ногами было зыбко. И хотя он долго не мог сделать первого шага, как это бывает с людьми, прикованными к постели, лицо его прояснилось.

Мы медленно, осторожно двинулись по тропинке, путаясь ногами в густой траве. Прошли метров двадцать, и мне стало понятно, что Антон так долго не выдержит. Несмотря на то что он противился, я приподнял его и понес, время от времени опуская на землю и давая ему возможность сделать самостоятельно несколько шагов. Мы часто останавливались. Лес размножал звуки, доносившиеся со стороны шоссе, передавал их в самую глубь и в то же время делал мягче, бесшумнее.

Постепенно мы забрались в гущу леса. Мне пришло на память, что где-то у крутого изгиба речушки есть сторожка лесника. Бывать там ни мне, ни Антону не приходилось, но мы, посоветовавшись, решили, что нужно идти именно туда. Если в сторожке не окажется немцев, мы сможем раздобыть хоть какую-нибудь еду. Что-что, а сушеные грибы, картошка, ягоды наверняка найдутся. И возможно, найдется и вяленая рыба. Я уже представил себе, как, нетерпеливо содрав высохшую, звенящую чешую, вонзаюсь зубами в сыроватую, с желтыми прослойками жира спинку леща.

Утренняя заря высвечивала лесные тайники, разгоняла пугливые тени, оголяла все, что было скрыто от глаз. Между верхушками старых кособоких елей неслышно рождались багряные всполохи. Но солнце в это утро так и не показалось. Огромная сизая туча наползла на всполохи, придавила их. Цветом своим она походила на воду в реке поздней осенью, пугала тоскливостью. И чем ближе подбиралась туча, тем все более свежел вырвавшийся на волю ветер, донося до нас знобящую свежесть помрачневшего неба.

– Ливня еще недоставало, – пробурчал я. – Да еще с грозой.

– Ерунда, – сказал Антон и оперся на палку так, что она согнулась в дугу.

Когда огибали овраг, на дне которого по-прежнему бормотал ручей, мне сразу вспомнились раненый немец и его таинственное исчезновение. Нет, наверное, это мне почудилось, наверное, в спешке я искал его не на том месте, где оставил, когда понес воду Антону. Вспомнил о фотокарточке и письме, которое так и не прочитал. На одной из коротких остановок решил было рассказать о немце Антону, но промолчал: не хотелось лишний раз шевельнуть языком.

Нет на свете ничего хуже неизвестности. Она не только гнетет, она воспаляет воображение, толкает человека на необдуманные поступки. Если бы не Антон, я обязательно натворил бы глупостей. Мне было и тяжело с ним: нужно было почти все время тащить его на себе, и в то же время морально он был для меня незаменимой опорой. Самое страшное остаться одному, когда нет рядом живого существа, когда никто не скажет тебе слова, не кивнет одобрительно или осуждающе, не пожмет молчаливо твою ладонь.

Вблизи, за лесом, уже не слышалось выстрелов, и казалось, что война ушла куда-то далеко, за горизонт или еще дальше. Где-то там, за горизонтом, была Лелька.

Мы плелись по лесу, но куда бы я ни посмотрел: на дупло в дряхлой березе, из которого торчал клюв дятла, или на бронированный толстыми коричневыми плитками ствол уходившей в небо сосны – всюду мне мерещилось улыбающееся лицо девушки. Лелька будто говорила: ну и что же? Ну и пусть война, и немцы, и раненый Антон, ну и пусть ты совсем измучился от этих страшных дум, – я все равно буду улыбаться, буду жить назло всему!

Да, лучше бы Антон промолчал. Если бы обо всем, что случилось, рассказал не он, а кто-либо другой, я бы ни за что не поверил. В конце концов, в тот момент, когда человек попал в лапы к врагу и знает, что его ждет, все может показаться не таким, как было на самом деле. Но Антону я верил безоговорочно, – значит, все было так, как он рассказал.

Лелька, Лелька… А ведь, если ты жива, мы еще встретимся, и, наверное, ты уже не улыбнешься, и голова твоя виновато поникнет, и ярко-рыжие волосы, вздыбленные ветром, закроют твои глаза от моего недоброго взгляда. Я ни о чем не стану спрашивать тебя – ты заговоришь сама, потому что совесть может казнить человека. Только рассказав правду, только очистив душу, можно, пусть не совсем, пусть ненадолго, успокоить совесть, чтобы стало легче дышать, легче смотреть вокруг, легче жить среди людей. И ты расскажешь, но сейчас я еще не знаю, смогу ли простить тебя за ту улыбку, которую ты подарила врагу.

И чем больше я думал обо всем этом, тем больше приходил к выводу, что ничего уже нельзя исправить. Вначале я воспринял рассказ Антона сердцем и, хотя не дал волю своим чувствам, слушал его молча и сдержанно, все кипело у меня внутри. Теперь же я старался спокойно понять происшедшее. Это удавалось с трудом.

Тучи обложили весь лес, и он, едва успев откликнуться на беззвучные вздохи рассвета осторожным, боязливым шелестом листьев, съежился и приуныл. Часов ни у меня, ни у Антона не было, и это угнетало еще сильнее.

– Давай порешим так, – предложил Антон. – Иди к сторожке один. Найдешь – вернешься за мной.

Я укоризненно посмотрел на него.

– Чего косишься? – разозлился Антон. – Что я тебе, немец, что ли? Дело говорю.

Антон лежал в траве, возле его рта свесилась на длинной ножке розоватая, вся в черных точечках земляника, но он не замечал ее. Лицо, казалось, просвечивало насквозь, а трава придавала ему зеленоватый оттенок. Кожа намертво стягивала скулы, и пожалуй, упади на нее капля дождя, она издаст негромкий, но отчетливый звук. Повязка на плече пропиталась кровью и не высыхала.

Я вытащил из кармана шоколад, протянул Антону. Он, не открывая рта, оторопело смотрел на обертку.

– Ихний?

– Да. А что? Это я…

Антон не дал договорить. Приподнявшись, резким, злым взмахом руки выбил шоколад из моей ладони. Мне стало мучительно стыдно.

– Вот что, – сказал я немного погодя. – Твое слово всегда было для меня законом. Но то, что ты предлагаешь, – забудь. Я не брошу тебя. И не потому, что ты такой хороший, не думай. Вдвоем мы сильнее.

– Сильнее… – горько усмехнулся Антон. – Я не в счет. Разве что зубами…

– Да! – подхватил я. – И зубами!

Тучи так и не родили дождя, и мы были за это благодарны им. Бессильные, они заметались по небу, приподнялись над верхушками высоченных сосен. Ветер тугими струями бил по ним, но насквозь пробить не мог, и немощные бледно-синие пятна успевали прожить лишь несколько секунд.

И все же ветер старался не зря: заметно посветлело. Когда совсем неожиданно впереди оборвался лес, уступив место широкой поляне, тучи ушли и сероватое, с синими проемами небо поднялось высоко и недоступно.

У кромки леса мы снова поспорили с Антоном. Я предлагал обойти поляну под прикрытием деревьев. Он настаивал идти напрямик.

– Ты же видишь – кругом ни души, – убеждал Антон. – А мы будем миндальничать. Что, ты уже навернул пару мисок борща? Или бифштекс с яйцом? Не дури, жмем через поляну.

Я послушал его. От поляны – островка сурепки, зажатого со всех сторон лесом, повеяло чем-то далеким, мирным. Пчелы деловито жужжали, копошась в цветах. Пахло жидким медом, воском, цветочная пыльца, вспугнутая нашими сапогами, повисала в воздухе. На фоне этой поляны мы, изможденные и оборванные, выглядели, наверное, очень нелепо.

Едва мы достигли середины поляны, стараясь не поддаваться соблазну лечь и отдохнуть, как в небе, словно привидение, возник самолет. Вначале мы даже не расслышали гула его моторов и увидели уже тогда, когда он, резко снизившись, закружил над нами. Черный крест будто впечатался в сваленное набок крыло.

– Ложись! – крикнул Антон. Мы упали на землю.

– Откуда он взялся, гад! – проскрежетал Антон, и это были последние слова, которые я тогда услышал. Поляна будто взорвалась изнутри, обдала нас чем-то золотистым, расплавленным, и тут же все исчезло.

5

– Лелька, ты слышишь меня? Я поклялся ни о чем тебя не спрашивать. Но сейчас не могу сдержать своего слова. Скажи, почему ты улыбалась? Посмотри мне прямо в глаза и скажи.

– Улыбалась! Потому что улыбка – это жизнь. Мы родились, чтобы жить, Лешка!

– Ты согласна жить на коленях? Лишь бы жить?

– Это ничего, Лешка! Сегодня на коленях, а завтра – кто знает, что будет завтра! Время наступает нам на пятки, попробуй опереди его! А я дышу, смеюсь, думаю, плачу – я все могу, потому что я живу.

– А ты знаешь, как Антон назвал тебя, знаешь?

– Нет, не знаю, Лешка. И знать не хочу. А твой Антон лежит сейчас мертвый в пшенице, и огонь уже окружил его кольцом.

– Нет! Он не сгорел! Он не мертв! Такие, как Антон, не могут погибнуть!

– Ты не в своем уме, Лешка. В него стрелял Вилли. Я сама это видела. Сама! И видела, как он упал.

– И что же? Если он погиб, то как герой – гордо и смело.

– Гордо? Кому нужна его гордость? Смело? Кому нужна его смелость? Что он может сделать теперь, мертвый? Он не сможет убить ни одного фашиста. Или помочь людям. Или спеть песню. Или поцеловать меня.

– Значит, он тоже должен был с улыбкой сдаться этим гадам, как ты?

– Я не отвечу тебе, Лешка. Думай, что хочешь. Антон убил одного немца, немцы убили его. И все. А впереди – целая война. А он уже ничего не сможет.

– А ты сможешь?

– Не знаю…

– Вот видишь! Ты даже не знаешь!

– Не знаю, Лешка! Я хочу жить! Жить – значит любить. Я люблю тебя, Лешка.

– Нет! Ты не любишь меня. И никогда не любила. И запомни – между нами пропасть. И в сердце моем только ненависть.

– Ну хорошо же! Я отомщу тебе. Ты слышишь: это мотор самолета. Он кружится над нами, этот самолет, я его очень ждала. Сейчас здесь будет Генрих. Смотри: он спускается на парашюте. Веселый, сильный красавец Генрих. Парень что надо, не то что ты… доктор химических наук. И ты, и Антон, и даже Яшка – все вы хлюпики. А Генрих – это мужчина! Видишь – он уже идет ко мне. Смотри, я снова улыбаюсь ему. Улыбаюсь!

– Гадюка! Смотри сюда! В моей руке револьвер. Тот самый, который ты вырвала у Антона из рук. Тот самый! Смотри сюда и улыбайся! Сейчас я нажму на спуск. Улыбайся, гадюка!

…Выстрел. Звучный и хлесткий. И язык, кровавый язык пламени у самых глаз.

– Лелька!..

Я сам услышал его, этот вопль, похожий на безнадежно тоскливый лай.

– Лелька… Красивое имя…

Я отчетливо понял эти слова, произнесенные совсем рядом. В них не слышалось ни удивления, ни зависти, они были похожи на отзвук эха, на слабый всплеск волны.

Приподняв непослушные веки, я с ужасом ждал то мгновение, когда увижу распростертую на земле Лельку. Я только что стрелял в нее, даже указательный палец на правой руке еще не успел разогнуться.

Но что это? Глаза уперлись в почерневший от времени потолок. Кажется, чердак – потолок под углом идет вниз. Полумрак.

В голове стучало, звенело. Попытался пошевелить руками – в них словно впились сотни горячих металлических опилок. Тело было чужое. С трудом свалив голову набок, я почувствовал, как к затвердевшей щеке прильнули мягкие стебли травы…

– Антон, – прошептал я.

– Тише, – послышался девичий голос, – лежи спокойно. И молчи. Это я виновата: уронила на пол замок. И ты проснулся.

Голос незнакомый, бесстрастный. Так говорят старухи, вспоминая о былом, когда чувствуют, что им осталось жить считанные дни. Тем более удивительно: ведь я только что говорил с Лелькой, слышал ее бесшабашно-веселый смех, видел ее отчетливо и ясно. Помню, как медленно закрыв глаза, нажал на спуск…

– Где Лелька? Где Антон? Кто ты?

Все эти вопросы я выпалил одним духом, боясь, что если они еще хоть секунду останутся в моем мозгу, то взорвусь от них, как взрывается толовая шашка, когда срабатывает детонатор.

– Слишком много вопросов, – безучастно и равнодушно произнес все тот же голос. – А я могу ответить только на один. Назвать свое имя. Да и то не имеет значения. Зови меня, как тебе нравится. Ну хотя бы Лелькой. Кажется, так ее зовут?

Я еще не видел этой девушки, но уже все во мне протестовало против нее, вызывало неприязнь, будто именно она и была главной виновницей того, что я очутился на этом мрачном чердаке и что неизвестно куда исчез Антон.

Только сейчас я понял, что моя память запечатлела поляну, горевшую расплавленным золотом, и те минуты, когда мы пересекали ее. А все остальное забыто напрочь. И как я ни заставлял себя думать, вспоминать, все было тщетно.

– Не хочешь звать меня Лелькой? – все с той же приводящей меня в ярость интонацией спросила девушка. – И не надо. И даже лучше. Я помогла тебе и не жалею об этом.

– Ты ждешь благодарности? Хорошо, сейчас я встану перед тобой на колени.

Я попытался оторваться от пола и тут же зубами прикусил себе нижнюю губу, чтобы не застонать от пронзительной боли в пояснице.

– Жаль, – процедил я, снова упав на спину, – мне так хотелось встать на колени…

– Твоя злость наказана, – равнодушно сказала она.

Ах, она к тому же хочет обезоружить меня своим спокойствием! Не выйдет, пусть не старается! Я долго молчал, давая понять ей, что не намерен с ней говорить и вообще не нуждаюсь в ее присутствии. Я понимал, что, возможно, без нее я бы уже никогда не смог раскрыть глаз, но после того, что сделала Лелька, мне стали бесконечно противны все девушки, что бы они ни говорили, что бы ни делали.

Она ни единым словом не нарушила моего молчания. Крышу чердака жадно, шершавым языком лизал ветер.

– Какое сегодня число? – не выдержал я.

– Это не имеет значения.

– А война… кончилась?

– Они уже в Гродно.

– Что? Ты бредишь! Ты ничего не знаешь!

– Я все знаю. А теперь помолчи. Я принесу тебе поесть.

Жалобно скрипнули доски. Наклонившись, чтобы не задеть головой стропила, девушка прошла мимо меня, ловко и привычно опустила босую ногу на ступеньку лестницы и исчезла в проеме. Я так и не рассмотрел ее лица – она прошла боком, не оглянувшись. Заметил только, что голова у нее туго стянута темной косынкой, надвинутой до самых глаз.

Интересно, как все-таки я попал сюда? Неужели она сама меня сюда затащила или еще кто-то помогал ей? И кто она такая, в самом-то деле? Больше всего меня бесило и пугало то, что я совершенно не помнил, что́ произошло со мной на поляне, почему я вдруг очутился один.

Я ощупал себя руками – они начали немного повиноваться. Оказывается, я лежал в гимнастерке и брюках, только сапоги были сняты. Дотронулся до нагрудного кармана и облегченно вздохнул, нащупав тоненькую книжечку: комсомольский билет был на месте. В другом кармане пальцы ощутили письмо и фотокарточку. Это хорошо, значит, она, эта незнакомка, не рылась в моих карманах. И видимо, она из своих. Впрочем, кто знает…

Девушка появилась в проеме чердака так же неожиданно и бесшумно, как и скрылась. В руках она несла черный чугунок, из которого торчала ложка. Остро запахло чем-то невообразимо вкусным. Я вглядывался в ее лицо, но оно как бы растворялось в полумраке. Она старалась не смотреть в мою сторону и села позади.

– Нет ни одной тарелки, – без сожаления произнесла она. – Зато хорошая ложка. Деревянная. Терпеть не могу металлических ложек.

Она говорила о ложках! Как это, черт возьми, важно сейчас, когда немцы уже в Гродно!

– Ешь, – она зачерпнула ложкой ароматную жидкость и поднесла к моему рту. Другой рукой приподняла мне голову, я ощутил ее мягкую горячую ладонь.

Мне было досадно за свою беспомощность. Кажется, нет ничего отвратительнее, чем ощущение собственного бессилия.

– Вкусно? – осведомилась она. – Это бульон. Я уже кормила тебя. Только сперва не могла разжать зубы, так ты их стиснул.

Вкусно? Еще бы! Я старался, чтобы ни одна капелька не угодила мимо рта.

– Все, – сказала она, отставляя чугунок в сторону. – Все. Без хлеба это, конечно, не очень сытно.

– Откуда бульон?

– Снова вопросы. Зачем, почему, откуда? Не имеет значения. У меня есть ружье. А в лесу есть дичь.

– А ты сама… ела?

– Опять вопросы?

– Не обижайся…

– А мне показалось, что ты злой. Я ухожу. Вернусь к вечеру. А сейчас привстань. Это тазик. Не стесняйся.

Что-то было в ее голосе такое, что я не посмел ослушаться. Нет, ты не имеешь права испытывать к ней неприязнь, это просто подло.

– Постарайся не шуметь, – предупредила она. – Ты это должен уметь. Ты же пограничник.

И, не ожидая ответа, она снова исчезла в проеме, оставив меня наедине со своими мыслями.

Итак, я жив. Но что с Антоном? Мы шли вместе, мы все время были вдвоем. Почему же его нет со мной? Почему?

Значит, они в Гродно? Почему? Ох, эти проклятые «почему»! Мы же должны бить немцев на той территории, с которой они ринулись на нас. Эх ты, стратег… бить! Валяешься, как чурбан, в тылу врага да еще и философствуешь! Да если таких, как ты, вояк набралось много, так кто же будет их бить, этих фашистов?

А все-таки что же случилось, почему не они отступают, а мы? Случайность? Не может быть. Каждый день Горохов водил заставу строем, и мы пели: «Пусть помнит враг, укрывшийся в засаде: мы начеку, мы за врагом следим. Чужой земли мы не хотим ни пяди, но и своей вершка не отдадим». А от границы до Гродно – вершок? Нет, эта девчонка просто дурит тебе голову. И ничего она не знает и не может знать. Подобрала где-то бабский слушок и подкинула тебе.

А если правда? Если то, что она сказала, – правда? Я попытался встать, но тут же рухнул навзничь, потерял сознание…

Когда очнулся, понял, что позади целая ночь. Было тихо, вокруг чердака все замерло, окаменело. Сухая ветка уже не шаркала по крыше.

Я открыл глаза и зажмурился: чердак был пронизан солнцем. Горячие лучи врывались сюда через щели в крыше, через отверстия – следы выпавших когда-то сучков. Солнечные нити недвижимо висели у меня над головой, лежали на лице, на гимнастерке. Казалось, чердак с каждой минутой приближается к солнцу, и крыша, воспламенившись, будет долго гореть тихим неслышным огнем.

Меня обрадовало солнце, обрадовало, что не скрипит дерево, и захотелось, чтобы эту радость почувствовала и она, эта девушка.

– Ты здесь?

Молчание. Тишина. Какая чудесная тишина и как хорошо, что ее никто не нарушает! Значит, эта девушка не вернулась, как обещала. Увидела, что я уже могу обойтись без ее помощи, и решила уйти. В самом деле, какой интерес сидеть возле меня. Ты правильно поступила, девушка, и никто тебя не осудит. Плохо только, что не попрощалась. И что я так и не сказал тебе спасибо. Впрочем, к чему все эти условности. Все идет так, как надо, и жизнь есть жизнь. Вот полежу до вечера, а там все равно заставлю себя подняться, наплюю на боль, на слабость. Неправда, встану!

Мысли мои прыгали, смешивались, затемняя одно, проясняя другое. Откуда-то из густой неразберихи воспоминаний выплыло лицо немца, лежавшего у ручья. Если бы сейчас мне довелось увидеть его, я непременно узнал бы этого солдата, стоило лишь посмотреть на шрам у самого виска, на припухлые, будто чем-то обиженные, губы, на завитушки вспотевших волос.

Меня потянуло к письму. Я вытащил измятый листок. Почерк был очень мелкий, но разборчивый. Немецкий язык я знал хорошо, настолько хорошо, что свободно переводил специальную литературу по химии. Не очень быстро, но все же довольно уверенно я перевел все, что было написано:

«Добрый день, Эрна! Ты ничего не знаешь, а завтра на рассвете весь мир облетит весть о войне. И скоро на дорогах России мне останется только одно счастье: воспоминания. Наверное, придет день, когда ты осудишь меня, а может быть, и проклянешь. Но иначе я поступить не смогу. Ты говорила, что хочешь встретить меня героем. Рудольф – герой! Звучит, да?

Эту записку в случае моей гибели тебе передаст мой надежный друг. Скоро в небо взлетят ракеты. Ты понимаешь? Если увидишь маму…»

Письмо обрывалось. Возможно, кто-то помешал его дописать. Или же ракеты взлетели раньше.

Я еще раз перечитал письмо, особенно строки: «Рудольф – герой! Звучит, да?» С какой бы интонацией я их ни произносил, все же не мог отделаться от мысли, что в этих словах явственно слышится грустная ирония. Но может быть, я просто фантазирую и сам начинаю верить в эту фантазию? А если то, что думаю, – правда, то выходит, что этот Рудольф совсем не такой, как Вилли, не такой, как Генрих?

Э, брось! Они напали на нас, напал и этот Рудольф. Напал, – значит, враг, значит, получай по заслугам. Вот так.

И что это ты взялся рассуждать о немцах? Может, еще будешь думать и о Германии? А что ты, собственно говоря, знаешь о Германии, что? Только то, что прочитал в учебнике географии зарубежных стран? Или в газетах?

Кажется, впервые я стал думать о Германии, когда в газетах печатались отчеты с судебного процесса по делу о поджоге рейхстага. Речи Димитрова!

А потом: немцы во Франции, немцы в Австрии, в Чехословакии, в Греции, в Польше… Казалось, наугад ткни пальцем в карту Западной Европы – и везде… немцы.

Вспомнился снимок: выхоленный, с приветливой улыбкой, из самолета по трапу спускается на землю Риббентроп. На нашу землю, в нашем аэропорту. В Москве.

В институте у нас учились два немца. Правда, не коренные немцы – они родились и выросли в Поволжье. Держались все время вместе, снисходительно усмехались, предпочитали не вмешиваться в наши споры, особенно когда разговор заходил о политике. В их усмешках сквозило какое-то недоброе предсказание. Хотя вполне возможно, что мне это мерещится теперь, когда я на своей шкуре испытал, кто они такие, немцы.

Институт… Там я познакомился с Лелькой.

Это было за год до того, как меня призвали в пограничные войска. Мы были желторотыми первокурсниками и едва окунулись в студенческую жизнь.

Встреча наша была не совсем обычной. Впервые я увидел ее… Нет, это будет неточно, впервые я не увидел ее, а услышал. Как-то вечером я поднимался по крутым ступенькам нашего общежития. Занятия уже закончились, все успели пообедать в тесной шумной столовке и разбежались кто куда: кто на реку, кто в библиотеку, кто в кино. Меня же потянуло в нашу комнатушку на третьем этаже. Я знал, что соседи по койкам (мы жили втроем) вернутся поздно, можно будет спокойно, с наслаждением почитать новую книгу. С первых же дней учебы в институте я твердо решил следовать правилу, которое, как мне казалось, сформулировал сам, хотя, вполне возможно, вычитал в какой-то книге: «Не теряй золотого времени!» Мне хотелось стать до предела целеустремленным, целиком посвятить себя химии. Мечтал не просто стать хорошим специалистом, но и оставить свой, пусть совсем маленький, но именно свой след в науке. Все, что не было связано с химией, меня не интересовало. Теперь-то мне и самому смешно, но в то время я всерьез считал, что и дружба с девчонками, а тем более любовь – самое серьезное препятствие на пути человека, решившего приобщить себя к науке. Я знал, что меня будут считать странным, замкнутым, будут открыто и тайно подтрунивать надо мной, но решил не принимать во внимание все то, что хоть в малейшей степени могло поколебать мою решимость идти к намеченной цели.

Думал я об этом и в тот вечер, медленно поднимаясь по лестнице. На душе было пасмурно, то ли оттого, что еще не освоился на новом месте, то ли по той причине, что все же завидовал тем, кто сегодня будет веселиться и дурачиться, петь и танцевать.

Радость, обуявшая меня после удачной сдачи экзаменов, схлынула, и на смену ей пришли тревожные раздумья о том, как сложится дальнейшая жизнь в институте.

Я поднялся на лестничную площадку, и вдруг меня оглушили странные дребезжащие звуки: в коридоре третьего этажа кто-то неистово колотил по железу. Что за новости?

Не успел я как следует поразмыслить над этим, как мимо меня промчалось (нет, сказать «промчалось» – значит далеко не точно нарисовать то, что я увидел!), вихрем пронеслось худенькое, гибкое создание в короткой юбке. В одной руке оно держало сковородку, в другой – ложку. Двери многих комнат были открыты, и в ответ на эту трескотню оттуда раздавался веселый смех.

Девушка остановилась, диковато посмотрела на меня.

– Вы что, сошли с ума? – спросил я.

– Сошла! – радостно согласилась она и так застучала по сковородке, что я поспешно зажал пальцами уши. Это рассмешило девушку, она захохотала, запрокинув голову, и длинные ярко-рыжие волосы вздрагивали, метались по узеньким покатым плечам.

– Какой нежный! – не переставая смеяться, воскликнула она, словно увидела во мне что-то редкое и необычное.

Она и сама, видимо, понимала: то, что она делает, больше бы под стать какому-нибудь отчаянному бесшабашному мальчишке, и заметила, что я осуждающе и с изумлением смотрю на нее. Но на ее лице не было и намека на смущение или раскаяние, оно было по-детски восторженным и дерзким.

«И такая вот девчонка с ветерком в голове задумала стать химиком», – сердито подумал я.

– Сильва! – позвали ее из раскрытой двери. – Что-то рано ты сегодня собираешь на танцы.

– Я уже не могу! – тут же откликнулась девушка. – Терпение кончилось! Хочу танцевать!

«То же мне, Сильва, – едва не пробурчал я вслух, – истеричка какая-то».

Девушка, забыв обо мне, побежала дальше, и по ступенькам ошалело застучали ее каблучки. Все произошло так стремительно, что я почти не рассмотрел ее лица. Запомнил только глаза с длиннущими ресницами.

У себя в комнате я сбросил рубашку и брюки, в одних трусах сбегал в умывальник и освежил водой спину и грудь. Потом забрался на койку и принялся читать. И хотя оглушительного трезвона в коридоре уже не было слышно, где-то на середине страницы я поймал себя на мысли о том, что то ли со злостью, то ли с восхищением думаю об этой девчонке. Лишь большим усилием воли заставил себя углубиться в чтение.

Через несколько дней я увидел Сильву на улице с моим соседом по койке Яшкой Жемчужниковым. Они шли не торопясь, взявшись за руки, словно были знакомы давным-давно. Яшка, увидев меня, нагловато прищурил правый глаз:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю