355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Марченко » Как солнце дню » Текст книги (страница 10)
Как солнце дню
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 19:31

Текст книги "Как солнце дню"


Автор книги: Анатолий Марченко


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)

16

Кончался ноябрь 1941 года.

Голый ствол березы возле сторожки служил нам своеобразным календарем. Каждое утро Борька делал на стволе новую зарубку.

Чем ближе эти зарубки подбирались к поперечной черте, условно обозначавшей новый месяц, тем все больше черных бед обрушивалось на наш отряд.

Сбежал Федор. Никто и предположить не мог, что он подался к немцам. Его искали в лесу, думая, что он заблудился и замерз. Но никаких сомнений не осталось после того, как Волчанский обнаружил в вещмешке Федора записку:

«Немец уже в Москве. Не поминайте лихом».

Антон ходил подавленный, потрясенный, непонимающе, удивленно смотрел на каждого, с кем встречался. А столкнувшись возле землянки со мной, сказал:

– А ты говоришь – верить!

Я промолчал. Бегство Федора было и для меня неожиданностью. Правда, я его недолюбливал, но, скорее всего, из-за того, что им восхищался Антон. Ему очень нравились его сметка, хитрость, исполнительность, хозяйственность. Но я доверял ему, как и всем остальным. И теперь ломал голову: как же во всем этом разобраться?

– Ты накаркал, – сказал я Волчанскому. – Теперь уж обязательно придется менять стоянку. Вдруг Федор у немцев.

– Моллюск этот Федор, – разозлился Волчанский. – А я с ним часы махнул, баш на баш. Теперь, ей-бо, хоть выбрасывай.

Особенно переживал Борька. Это было первое в его жизни разочарование в человеке, к которому он так доверчиво привязался. Борька ходил и говорил чуть ли не каждому бойцу:

– Какой гад, а?

В первый день декабря я зашел в землянку к Рудольфу. Вообще-то Антон запрещал крутиться возле рации, и Рудольф точно выполнял его требование, запирая дверь на засов от любопытных. Но для меня он всегда делал исключение. К Рудольфу был приставлен Волчанский. Таким образом Антон как бы убивал двух зайцев: обеспечивал контроль за немцем и давал Волчанскому возможность изучить рацию.

Рудольф сидел с наушниками, как всегда, спокойный и невозмутимый.

– Есть новости? – спросил я.

– Послушай, – Рудольф протянул мне наушники.

Наушники долго молчали, а потом откуда-то издалека до меня донесся простуженный голос диктора, говорившего по-русски, но с английским акцентом:

«В осведомленных кругах считают, что судьба русской столицы предрешена. Подмосковные заснеженные леса стали для отборных частей Гитлера трамплином для последнего прыжка на Москву. Наш корреспондент передает, что немецкие генералы рассматривают эту твердыню большевизма в обыкновенный бинокль системы Цейса…»

– Брехня! – воскликнул я, сбрасывая наушники.

– К сожалению, то, что они у самой Москвы, – правда, – сказал Рудольф. – Сегодня я принял очень тревожную сводку Совинформбюро.

– Антон уже знает?

– Знает, – сказал Волчанский. – Я ему час назад докладывал.

– Ну и как он?

– Молчит. Сказал только, чтобы пока не сообщать личному составу.

– Послушай, – снова протянул мне наушники Рудольф.

Сначала я не поверил своим ушам. В снежной ночи звучал высокий и красивый женский голос:

 
Дорогая моя столица,
Золотая моя Москва!..
 

Я впервые слышал эту песню, и мне казалось, что ее поет Лелька, поет, чтобы я знал, что она жива и помнит обо мне.

И еще я сказал себе, что люди, в чьих сердцах живет такая проникновенная и нежная любовь к своей земле, не сдадут Москву.

Я вышел из землянки и направился к Антону. Как бы там ни было, а сейчас ему, конечно же, тяжело, и, может быть, он терзается в одиночестве, ждет совета, сочувствия.

В комнатушке, где раньше жила Галина и где после ее смерти поселился Антон, было темновато, нетоплено, тихо. Я пошире распахнул дверь.

Антон лежал на полу, запрокинув голову, совсем так, как тогда, когда я притащил его, тяжелораненого, в лес и поил водой из каски Рудольфа. Рядом валялся, казалось, еще дымящийся пистолет.

Мне вспомнился один из рассказов Макса о странных явлениях, происходящих порой с лесом. Стои́т, казалось бы, незыблемо дерево-великан, злые бури разбиваются о его стойкость, и вдруг приходит момент, когда слабый всплеск ветра повергает его на землю.

Я помчался к радистам. Но не успел добежать до землянки – столкнулся с Волчанским. Мы едва не сшибли друг друга с ног.

– Бегу доложить Антону, – захлебываясь, проговорил Волчанский, не дав мне раскрыть рта. – Макс приказал уходить. Немцы начнут сегодня прочесывать лес. Этот Федор, ей-бо, каракатица, осьминог копченый…

– Антон застрелился, – сказал я, чувствуя, что сейчас, как никогда, нужна железная твердость.

– Застрелился?! Как же теперь… – Волчанский захлебывался, слова застревали у него в горле.

– Не паникуй.

Мы вошли в сторожку, положили Антона на топчан. Я вытащил из его кармана красноармейскую книжку и какие-то бумаги.

– Собери отряд, – приказал я Волчанскому. Он кинулся выполнять приказание.

Тем временем я попытался связаться с Максом, чтобы доложить о чрезвычайном происшествии в отряде. Но Макс не отвечал на наши вызовы. Рудольф нервничал, виновато поглядывал на меня.

Волчанский построил отряд. Я подошел к настороженным бойцам, чувствуя, что взвалил на свои плечи суровую, нелегкую ношу.

– Антон Снегирь покончил с собой, – решив ничего и никогда не скрывать от людей, сказал я и сам удивился тому, что сумел спокойно произнести эти слова. – Командование отрядом временно беру на себя. На сборы – десять минут. Уходим на новое место. Иначе нас опередят немцы.

Антона мы похоронили быстро, тихо, без ружейного салюта. Не стреляли, чтобы не услышали немцы. Речей тоже не было. Лишь Волчанский промолвил грустно:

– Ну вот, ей-бо…

И неожиданно затрясся от рыданий.

Еще несколько минут – и сторожка, приютившая нас, ставшая для нас родной, осталась позади. А в той стороне, где было шоссе, уже слышался отдаленный лай овчарок, играли редкие всполохи осветительных ракет.

Мы знали, что отряду придется хлебнуть горя.

Знали, что придется столкнуться с немцами.

Знали, что впереди нас, наверное, ждет бой.

И что он, конечно, будет нелегким. И на помощь рассчитывать не придется. Тут к тебе никто не поспешит ни с правого, ни с левого фланга.

Но разве тем, кто стоит под Москвой, легче?..

Мы шли, и сторожка отдалялась от нас все дальше и дальше, притихшая, брошенная. Помнится, собрались мы в нее, сомневающиеся, растерянные, с еще не исчезнувшей надеждой на то, что скоро эти леса взорвет, разбудит родное «ура». И что мы тоже попросимся в строй, хотя бы на самый левый фланг. Теперь ожиданиям пришел конец. Теперь ясно: воевать придется долго и трудно. Значит, как сказал Максим Петухов, будем разжигать партизанское пламя. В это пламя добавим свою искорку и мы.

Максим Петухов… Удивительно! За все время он так и не смог выбраться к нам. Может, были дела поважнее. А может, так надо было. Даже на могилу дочери не приехал. А когда Антон позвал его, Макс сказал глухо, выдавливая из себя каждое слово:

– Освободим землю – приеду…

Сильной воли человек! И хотя ни разу мы не видели его в своем отряде, стоило услышать: «Макс приказал», «Макс недоволен», «Макс одобрил», как на сердце становилось спокойнее, мы обретали уверенность, чувствовали, что наш партизанский островок накрепко связан с родным материком.

А сторожка позади. И уже не разглядишь ее отсюда, хоть заберись на самое высокое дерево. Шире шаг, хмурые парни. Слышите, как овчарки, натянув поводки, устремились по нашим следам? Слышите?

А там, где осталось наше жилье, грубая, сколоченная из горбылей дверь тяжело и надрывно вздыхает от порывов ветра. И землянка, в которой сидела Лелька, пуста.

Где ты сейчас, Лелька?

Как мы выросли, как повзрослели! В сущности, много ли прошло времени с той поры, как мы, беспечные студенты, мчались сломя голову на лекцию или на танцульки? Как Яшка Жемчужников, проглотив пилюлю, пригрозил: «Мы ничего не забудем…» Кто знает, может, и припомнит. Дорога жизни и бесконечно широка и бесконечно узка – люди и теряют на ней друг друга, и сталкиваются так неожиданно, что иной раз диву даешься.

Да, прожито немало, пережито много. Считать по дням, по календарным листочкам – прошло чуть побольше семестра в институте. Но зачетов и экзаменов за «семестр» сдано порядочно. Пожалуй, на кандидатскую степень потянет. Правда, одни экзамены сданы на пятерку, на других мы провалились. Не удивительно.

Главный экзамен, как всегда, впереди.

Эй ты, философ! Совсем забыл про бумаги, найденные в кармане у Антона. Читай же их! Кто знает, придется ли прочитать потом, когда столкнемся с карателями?

Я вынул листки и, сойдя на обочину, включил фонарик. Мимо проходили бойцы. Проехала повозка, на которой сидел Борька. Никого не удивляло, что я остановился. Значит, так надо. Может, командир сверяет путь по карте?

Прочитать написанное на листках было минутным делом. На одном из них рукой Антона угловатыми размашистыми буквами было написано начало приказа по отряду:

«За грубое нарушение обязанностей часового и преступную связь с арестованной бойца отряда Стрельбицкого Алексея…»

Приказ обрывался. Почему же он его не дописал? Помешали? Передумал? Так и не смог определить мне меру наказания? Или решил ту пулю, что предназначалась мне, оставить себе?..

Второй листок – вырезка из немецкой газеты. Что такое?! Тот самый фотоснимок, о котором говорила Лелька? Она стоит во весь рост, без пилотки и улыбается, едва приметно, но улыбается! А возле нее – немец, хохочущий, самоуверенный.

Первым желанием было в клочья разорвать эту вырезку. Разорвать, иначе Лелькина улыбка будет преследовать меня всю жизнь. И вдруг на обороте я увидел слова, написанные ее почерком прямо по строкам немецкого текста:

«Мы верны тебе, Родина. Как солнце дню, как железо, магниту, как земля своему эпицентру».

И как бы перечеркивая эти слова, стоял большой вопросительный знак. Рука Антона! Почему же эта вырезка очутилась у него? Несомненно, Лелька надеялась передать ее мне. Но…

Я еще раз прочитал взволновавшие меня строки. «Как солнце дню…» Чьи это слова? Лелькины? Или их сказал какой-нибудь древний мудрец?

Не имеет значения, как любила говорить Галина.

Да, это не имеет значения.

Главное – Лелька осталась Лелькой.

И каждый остался самим собой.

ЮНОСТЬ УХОДИТ В БОЙ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

То место, на котором стояла батарея в туманное утро, пришлось Валерию не по душе. Он и сам толком не знал почему. Тяжелые предчувствия одолевали его с самого рассвета.

Валерий сидел на пеньке. Молчаливый и хмурый наводчик Малушкин, неторопливо оглядевшись вокруг, сказал:

– Славное место. Березы-то как в Сибири.

Бронебойщик Синицын, сбиваясь и путаясь, противореча самому себе, заспорил:

– Это ты, стало быть, зря, Пантелеймон Иваныч. Ну, не зря, стало быть, а напрасно так говоришь. Земля здесь какая? Серая да тощая.

Боясь, что Малушкин степенно и веско опровергнет его жиденькие доказательства, он тут же добавил:

– Ну, земля здесь тоже вроде ничего, да, стало быть, не такая, как у нас.

Малушкин медлил с ответом, словно не слышал горячих слов Синицына, давая понять, что не желает затевать длинный разговор. Он взял саперную лопату, расправил широкие, чуть сгорбленные плечи, приготовился копать и, не оборачиваясь в сторону Синицына, заметил:

– Земля что надо. Для окопа в самый раз.

Синицын откликнулся весело и с прежней поспешностью:

– Окопчик, Пантелеймон Иваныч, стало быть, копать тебе. А я в этом деле не участник. Я с бронебойкой – в тыл.

– Ты всегда в тылу вертишься, – пробурчал Малушкин.

– Точно, он до тылов любитель, – беззлобно подхватили окружающие.

Синицын не смутился и с явным удовольствием ответил:

– Это мне комбат приказал. Ну, не комбат, а командир взвода, старший на батарее. Это, стало быть, круговая оборона. А взводный не спрашивает, хочешь или нет. А ты, Пантелеймон Иваныч, раз здешние места хвалишь – вкалывай, стало быть, не ленись.

Валерий в разговор не вмешивался. Он любил мысленно поддакивать одним, не соглашаться с другими. Его удивило, что Малушкин, этот замкнутый, нелюдимый солдат, восторгается березой, словно поэт. Но можно ли быть поэтом и солдатом одновременно? Нет, не совместишь. Так же, как, скажем, воду и землю. Как он сказал? «Березы-то как в Сибири». Значит, он посмотрел на них не просто, как военный, который стал бы прикидывать, годятся ли эти березы, к примеру, для наката. И лирика только помешала бы ему. Вон позади чернеет лес. Поэт увидит в нем осеннее чудо, а солдат скажет, что это хорошее укрытие. Или этот пышный туман, что спрятал сейчас кустарники и овраги. В нем тоже свое очарование. А сейчас он мешает вражеским самолетам увидеть батарею. Или эта земля. Тут Малушкин прав. Для окопа в самый раз. А в самом деле, может ли солдат сберечь в себе сердце поэта?

На душе у Валерия было хмуро. Даже размышления о природе, всегда навевавшие на него тихое нежное спокойствие, сейчас раздражали.

Валерий торопил бойцов. Нужно было как можно скорее отрыть окопы, щели и погребки для снарядов.

Вскоре батарея зарылась в землю. Орудийные расчеты в ожидании команды с наблюдательного пункта расположились невдалеке от гаубиц. Туман рассеялся. Многие бойцы прилегли на порыжелую траву, дремали. Теперь они уже не поглядывали в сторону полевой кухни, дымок которой легкой, едва приметной струйкой вился над дальней лощиной.

Лес, что раскинулся позади батареи, оказался совсем не таким, каким он был в тумане. Он выглядел теперь свежим, словно все утро умывался родниковой водой. Небо очистилось от мутной пелены и потому казалось особенно высоким.

Валерий смотрел на все это, на блаженно улыбавшегося во сне Малушкина, и ему вспомнилось, что вот так же, не очень давно, на учениях в тылу, беззаботно и мирно располагалась батарея и тот же Малушкин лежал на спине, приоткрыв маленький рот.

Валерий присел на пенек в стороне от гаубицы. Кто-то тронул его за ремень. Он вздрогнул и обернулся. Позади стоял Саша.

– Я сразу догадался, что это ты, – обрадованно сказал Валерий. – Хорошо, что пришел. На меня напала хандра.

– А мне хандрить не дают.

– Кто?

– Люди.

– Эти пожилые бородачи? Что у нас может быть общего с ними? Они только и говорят, что о ржи, картошке да о ребятишках. Я убежден, что они подчиняются нам, безусым младенцам, только потому, что мы лучше разбираемся во всех этих артиллерийских премудростях. Иначе они начхали бы на нас.

– Хорошие люди, – сказал Саша, присаживаясь рядом с Валерием. – Иной раз даже как-то неудобно ими командовать. Правда, они все делают на совесть и часто даже без всякой команды.

– А ты веришь в предчувствия? – отвернувшись от Саши, вдруг спросил Валерий.

– Что значит верить? – ответил Саша. – Это значит безгранично быть убежденным в чем-то. Бывает, что я словно в ожидании чего-то хорошего или чего-то дурного. Но я противлюсь этому чувству, стараюсь не поддаваться.

– У тебя душа реалиста, а не романтика, – невесело усмехнулся Валерий. – Ты не поэт. А поэт должен сам идти навстречу чувствам. Ты хочешь написать о человеке, потерявшем веру в жизнь? Сделай так, чтобы его безверие откликнулось в тебе. Поставь себя на его место и испытай его страдания. Тогда ты напишешь правду.

– Если бы я был поэтом, я никогда не писал бы о людях, потерявших веру в жизнь, – спокойно посмотрев на Валерия, сказал Саша. – Если человек перестал ощущать радость жизни и испытывать счастье от того, что он живет на земле, – он уже не человек.

– А не думаешь ли ты, что люди, которые тебе по душе, страдают большим недостатком – боятся расстаться с жизнью? Могут ли они, забыв о себе, совершить подвиг?

– Только они и могут, – сказал Саша, загораясь желанием высказать Валерию свое мнение, но тот опередил его.

– Вот мы говорим: жизнь, подвиг, счастье. Высокие слова, в каждом из них поэма. И очень часто, захлебываясь от избытка торжественности, швыряемся ими по поводу и без повода. А вот скажи мне, почему в этой жизни, где и счастье и подвиги, каждый обязательно занят чем-нибудь своим? И подвиг – разве это прежде всего не свое? Или счастье – не свое?

– Неправда, – твердо сказал Саша. Он понимал, что Валерий в чем-то главном не прав, но все еще не мог найти слов, чтобы выразить эту неправоту и доказать свое. – Неправда, – повторил он жестче. – Разве каждый из нас воюет только ради самого себя?

– Подожди. Ты говоришь, неправда? А чем заняты твои мысли? Я не ошибусь, если скажу, что ты, забывая о других, часто думаешь о Жене. Озабочен, успела ли эвакуироваться твоя мать. И думы об этом ты связываешь с желанием жить. А думаешь ли ты с таким же волнением, с такой же силой сострадания, скажем, о моем отце или о матери комбата Федорова? Если и думаешь, то совсем не так, и то волнение, которое ты испытываешь, вспоминая о своих родных и любимых, нельзя приравнять к тому волнению, с которым ты думаешь о чужих. Скажи, что не так?

– Мы воюем не только ради себя, – упрямо повторил Саша, с удивлением глядя на хмурого, взъерошенного Валерия. – И если бы мы все делили на «свой» и «чужой», нас давно бы смяли.

– Все это верно, дружище, – согласился Валерий, – но все же только тогда я поверю в человечество, когда каждый человек чужое горе и чужую радость будет переживать, как свое собственное горе и свою собственную радость.

– Ты чего такой злой сегодня?

– Скажи, сколько мы будем отступать? Отступали до нас, вот теперь пришли мы, и все одно и то же. Никогда не думал, что все так получится. В первый день войны я ощущал в себе такую силу, такую уверенность. Но сейчас…

– Молчи, – тихо сказал Саша. – Лучше молчи.

Валерий оторопело посмотрел на Сашу, затих, неожиданно придвинулся к нему вплотную и схватил его за узкие плечи: – Скажи, только правду скажи, я верю, что ты не покривишь душой. Ты боишься, что тебя убьют?

На этот вопрос можно было ответить только утвердительно или только отрицательно. И Саша, подумав, ответил:

– Боюсь.

– Я так и думал, – обрадованно сказал Валерий.

Саша промолчал, припоминая что-то.

– В тот вечер, когда мою гаубицу первый раз выкатили на прямую наводку, помнишь, я почему-то особенно много думал о жизни и смерти. На рассвете мы должны были открыть огонь. Всю ночь я просидел без сна. И что, ты думаешь, делал? Мысленно пел песни. Вслух было нельзя – в трехстах метрах, даже ближе, – немцы. «Орленка» спел, «Любимый город», «Чайку», «Три танкиста». Не веришь? Я знаю, что такое вести огонь по танкам, зарытым в землю. Мне было страшно: погибну – и не станет этих песен. И я пел.

– А я всегда спокоен: верю в свою звезду.

– Но скажи, разве сильные и смелые люди не любят жизнь? Малодушные и слабовольные расстаются с ней запросто: пулю в висок. А мне жизнь нужна. Хочу бороться. Какой толк от меня, если я мертв?

– Ну, ладно, – примирительно сказал Валерий. – На кой черт мы будем думать о смерти? Мне только до слез бывает жаль нашу юность. Мы раньше времени расстались с ней.

Они прилегли на траву, но не успели задремать, как их поднял на ноги тревожный возглас:

– По местам!

Они побежали к своим орудиям.

Повторяя команды, передаваемые связистом, Валерий наблюдал, как его расчет привычно и сноровисто готовит гаубицу к открытию огня. И все же не испытывал к этим людям полного доверия. Ему думалось, что каждый боец быстрыми, точными действиями пытается упрятать свой страх, стремится отвлечься от неприятных и тяжелых предчувствий.

Первый выстрел прозвучал около полудня. Вначале стрельба была редкой, с перерывами, но чем дальше, тем она все более нарастала. У орудий валялись горки стреляных гильз. Трава вокруг гаубичных стволов порыжела. Ящичные непрерывно подтаскивали снаряды.

Валерий внимательно вслушивался в команды, передаваемые с наблюдательного пункта. Комбат невероятно быстро уменьшал прицел. Подсчитав, насколько изменилось направление стрельбы, Валерий понял, что это направление сейчас точно совпадало с наблюдательным пунктом Федорова.

«Кажется, он вызвал огонь на себя!» – поежился Валерий.

Неожиданно в вышине злобно зашипел снаряд. Мгновение – и он с каким-то веселым треском разорвался позади батареи. Вслед за ним, словно соревнуясь друг с другом в быстроте, примчались новые. Скоро и звуки выстрелов своих орудий, и рявканье немецких снарядов, и ожесточенные команды – все слилось в один грохочущий гул. Валерий судорожно прижался к щетинистой траве.

И тут все увидели, как с высотки, отделившись от кустарника, вниз, к огневой позиции, стремительным размашистым галопом скачет всадник. Валерий без труда узнал в нем комбата Федорова.

Федоров соскочил с коня, бросил повод ординарцу и побежал к батарейцам. Командиры взводов и орудий устремились к нему навстречу. Одним из первых был Валерий. Его удивило то, что приезд Федорова на батарею совпал с временным затишьем: артиллерия противника умолкла, самолеты отбомбились.

– Мой НП теперь здесь, – охрипшим басом загремел Федоров и взмахнул рукой, показывая на огневую позицию.

Валерий думал, что комбат скажет о жизни и смерти, скажет, что нужно умереть или победить, или еще что-либо в этом роде. Но ошибся. Высокий, массивный Федоров по-хозяйски уверенно и независимо переходил от орудия к орудию, проверяя их готовность. Говорил мало и отрывисто и, казалось, не успевал высказать всего того, что ему хотелось.

– Держись, ребята, – напутствовал он батарейцев. – Сейчас танки пойдут. Кто боится, говори сразу. Я своей шинелкой укрою, она у меня непробиваемая.

Бойцы улыбались, скупо и слишком уж серьезно шутили в ответ.

У четвертого орудия Федоров задержался подольше. Молча постоял у тела убитого наводчика Котелкова, снял фуражку. Потом подошел к Саше и похлопал его по плечу.

Вскоре показались танки. Они быстро обогнули высотку слева и справа и ринулись на батарею. Гаубицы заговорили наперебой. Резко поднялся на дыбы и замер передний танк. С него огненным вихрем смело темные фигурки гитлеровских солдат. Танки тут же огрызнулись злым огнем. Черным веером взметнулась в чистое небо земля. Четвертому орудию снова не повезло. Его окутало сизое пламя взрыва. Оно быстро рассеялось, и стало видно, что орудийный окоп опустел. Гаубица притихла. Но прошла минута, и у панорамы уже кто-то стоял. Валерий присмотрелся: это был Саша.

Огонь с обеих сторон становился все ожесточеннее. Казалось, что все снаряды, которые посылает противник, все пули автоматчиков, пронырливо бегущих за танками, – все это обрушилось на батарею Федорова. Вышло из строя третье орудие. Весь его расчет погиб.

«Это же ад, настоящий ад, – суматошно метались мысли в голове Валерия. – Теперь, если даже совершить что-то необычайное, все равно оно затеряется в этой взбудораженной сумятице, в этой мечущейся суматошной массе. Любой подвиг, будь он самым изумительным, останется безвестным. Батарея гибнет…»

– Крапивин! – вдруг услышал Валерий голос командира взвода лейтенанта Храпова. – Танк слева обошел батарею. Опасаюсь за тыл. Там один Синицын. Надо усилить.

– Есть! – воскликнул Валерий и хотел было отдать приказание Малушкину о том, что тот остается за командира орудия, но тут снова ахнуло совсем рядом, рев моторов наползал на батарею, и он, не задерживаясь больше, метнулся в сторону от орудий.

Неподалеку от батареи оказался высохший ручей. Валерий стремительно пополз по нему. Он говорил себе, что должен спешить, что выполняет очень важное и ответственное задание. Им, на батарее, сейчас все-таки легче, чем ему. Они видят противника, их много. А он, Валерий, здесь один и не знает, что ждет его впереди. Но он выполняет приказ и должен спешить.

Валерий уползал все дальше и дальше. Временами он останавливался передохнуть, опускал взмокшее от пота лицо на сухую землю и жадным взглядом всматривался в красноватые листья, в тонкие, качающиеся под его дыханием былинки переспелой травы. Ему не верилось, что он все еще жив.

Решив проверить направление своего движения, Валерий высунул голову из-за куста. В ушах нестерпимо гудело и звенело от взрывов, и Валерий не сразу услышал ворчание мотора и лязг гусениц танка, который пытался ударить по батарее с тыла.

И тут Валерий увидел бронебойщика. Это был Синицын. Через секунду он исчез из его поля зрения. Танк надвигался все неумолимее. Валерий напрягся всем телом и, резко приподнявшись от земли, швырнул в него противотанковую гранату. В этот же миг маленькая фигурка Синицына, будто подброшенная стальной пружиной, возникла у самого танка. Стремительной птицей взлетела его рука, зажавшая связку гранат. Почти одновременно раздались два взрыва.

Когда грохот утих, Валерий с трудом приподнял голову.

Танк горел!

«Кто же из нас?» – подумал Валерий. Торопливым рывком он выскочил из своего укрытия и помчался к Синицыну.

Синицын лежал на спине в сухом бурьяне и, казалось, главное, к чему он теперь стремился, было – получше и попристальнее разглядеть высокую невозмутимую синь неба, белесые облачка, взъерошенные листочки худенькой березки.

Стихший было грохот пальбы на батарее вспыхнул снова, словно артиллеристы прощались с Синицыным.

«Вот тебе и «стало быть», – рассматривая Синицына, с жалостью подумал Валерий. – Но кто же, кто из нас подбил танк?»

Валерий вслушался в гул позади себя, настороженно рассмотрел горящий танк и приник головой к груди Синицына. Он прислушался, но так и не понял, бьется еще сердце бронебойщика или уже замолкло навсегда. Валерий долго не мог успокоиться и справиться с дрожью, которая охватила его еще в тот момент, когда он увидел устремленный в небо открытый и ясный взгляд Синицына. Но постепенно волнение улеглось.

«А ведь я нужен здесь, нужен, – говорил он себе, и то, что он говорил, убеждало и успокаивало его. – Здесь еще сложнее, чем на батарее. Удар с тыла опаснее. Об этом всегда говорил Федоров. И этот удар предотвращу я».

Валерий улегся поудобнее и придвинул к себе несколько уцелевших гранат. Как завороженный, смотрел на горящий танк. Здесь, среди поля с одинокими березками и кустами, пламя выглядело неестественным.

И Валерий подумал, что как было бы хорошо, если бы это был последний, самый последний вражеский танк и что тогда он смог бы описать и это пламя, и бой, и подвиг Синицына. Человека, который только что был жив, а вот сейчас уже мертв и который мог бы еще пахать землю, гулять на свадьбе у своего сына, ловить в Оби рыбу. Неужели он, этот Синицын, родился для того, чтобы вот так закончить свою жизнь? Чтобы всегда чем-то жертвовать, отказываться от радостей, мерзнуть в снегу, мокнуть под дождем, утопать в болотах и ложиться под танки?

Валерию захотелось есть. Он подполз к Синицыну, пошарил рукой в кармане его брюк. Там лежал сухарь. Валерий поспешно сунул его в рот, подержал на языке, глотая вкусную, пропитанную кисловатым хлебным запахом слюну.

«Вот оно, – подумал он. – А что «оно»? Да, да, конечно. Если танк подбил Синицын, он совершил подвиг. Но, может быть, моя граната оказалась первой? Отец бы понял меня. Он всегда любил подчеркивать, что первенство – великое дело. А Женя? Что сказала бы она, если бы знала, что меня очень волнует вопрос – кто из нас уничтожил танк? Увидел бы я на ее лице такую же наивную радость, какую видел всегда?»

Выстрелы позади раздавались реже и реже. Потом все стихло.

Ждать Валерию пришлось долго. Но он дождался.

Они шли усталые и нахмуренные. Шли гуськом, будто с тропинки невозможно было сойти в сторону без риска угодить в воду или провалиться в глухую пропасть. Федоров с рукой на перевязи, Саша, Храпов, наводчик Фролкин и еще кто-то из бойцов.

Валерий припал к земле и, не выпуская из рук гранаты, тихо застонал. Он сам поверил в то, что не побоялся пожертвовать собой и спасся каким-то неведомым чудом. Поверил настолько, что ему стало жалко самого себя.

– Жив? – хрипло спросил Федоров, наклонившись к нему. – Жив, братец, – утвердительно кивнул он своей тяжелой головой.

Валерий подкупающе чистым, правдивым и страдальческим взглядом посмотрел на комбата.

Синицына положили в тот самый окопчик, из которого он вступил в единоборство с танком. Наскоро засыпали землей.

– Эх, – сказал Фролкин. – И похоронить-то как следует нельзя.

Батарейцы поспешно двинулись к лесу.

– А здорово ты этот танк расчихвостил, – медленно сказал Федоров, увидев, что Валерий идет рядом с ним.

Валерий долго молчал. Потом тихо и смущенно произнес:

– Вместе с Синицыным.

– О чем это ты? – удивился Федоров.

– О танке.

– А ты славный парень, – подумав, сказал Федоров.

Валерий благодарно посмотрел в круглое закопченное лицо комбата.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю