Текст книги "Сто дней, сто ночей"
Автор книги: Анатолий Баяндин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)
Сережка сооружает из кирпичей подобие амбразуры. Я смотрю на его выдумку скептически.
– Думаешь, спасет?
– Думаю, да.
– С каких это пор ты стал дрожать за свою шкуру?
Он держит в руке кирпич, смотрит на меня и ничего не говорит.
– Сережка!
– Что?
– Я думал, ты онемел.
– Иди к черту!
– Был уже.
– Это что, – сплевывая, Говорит он. – Вот ежели здесь припрут, то считай, что побывал у самого глазного черта в зубах. Конечно, если он тебя не заглотит.
– Слишком ты многословен стал, приятель.
– Это от желудка. Он все еще тепленький. Можешь пощупать.
– Фрица попроси, он лучше это сделает.
Перед нами много трупов. Впрочем, мы их почти не замечаем. Вон там сбоку лежит Доронин. Вечером, пожалуй, его надо вытащить. Его пистолет я держу за пазухой.
Скоро мы начинаем замерзать. Ведь мы все еще одеты по-летнему.
У Сережки получилась довольно хорошая амбразура. Он кончил работу и скрючился на дне окопа.
Грязно-серые мундиры немцев отчетливо виднеются на свежевыстланной простыне снега. Немцы перебегают из дома в дом, мелькают в окнах, высовываются из траншей и окопов. Метрах в двухстах справа из окон красно-серого дома выпрыгивают наши бойцы. Значит, их постигла та же участь, что и нас. Их немного, всего пять человек. Они перебегают за развалины и укрываются там.
Но вот в крайнем окне появляется еще один боец. Он осматривается, медленно сползает на землю и, прихрамывая, идет вдоль стены, по-видимому направляясь за те же развалины, где укрылись его товарищи. Идет тяжело, с остановками, опираясь на винтовку, И тут я вижу, как из окошка смежной стены вылезает немец. Видя, что опасность не угрожает, он бежит к углу. Еще секунда – и враги повстречаются. Мне хочется крикнуть, предотвратить эту встречу, но кто услышит мой голос, когда кругом идет пальба. Пока я вожусь с автоматом, противники встречаются лицом к лицу, нос к носу. Несколько мгновений они разглядывают Друг друга, словно спрашивая: «Откуда ты, приятель?», и спокойно расходятся в разные стороны. Что же дальше? Как они разминутся? Я мог бы прийти нашему на помощь, но из автомата нетрудно промахнуться.
В надежде, что противник отступил, немецкий солдат и русский боец поворачивают и снова, придерживаясь каждый своей стены, идут на сближение. Встреча. Поворот. Отступление, Одна минута раздумья – и тот же маневр. С той разницей, что каждый из двоих успевает приготовиться. Немец выставляет винтовку далеко вперед: наш, держась за ствол, поднимает приклад кверху. Угол, встреча. Приклад с силой опускается на ствол высунувшейся винтовки. Оба стремительно бегут в разные стороны. Гитлеровец на месте поединка оставляет оружие. Раненый русский боец вприпрыжку, как это делают дети, убегает за те же развалины, среди которых скрылись его товарищи. Я больше не жду. Короткая очередь – и немец скрывается в окне. Проходит минута, четверть часа, полчаса…
Пальцы рук немеют. Я откладываю автомат и, прислонившись лбом к кирпичам амбразуры, согреваю пальцы дыханием. Немец забыт. И вдруг десяток осиных жал впивается в щеки, в подбородок, в лоб. Вскрикиваю и закрываю лицо руками. Что-то теплое просачивается между пальцев и капает на грудь.
– Митька, Мить! Ну, чего ты? Брось, ну… слышишь?
– Ну, что уставился? – отнимая ладони от лица, ворчу я на Сережку. – Сильно, что ли?
– Не знаю, не разобрать. Может, к доктору надо?
– Ладно, побудь один.
Спускаюсь в овраг. Меня сочувственным взглядом провожают мои товарищи. Белая простыня снега стала заношенно-грязной портянкой, от которой, кажется, воняет потом войны и смерти.
Наш участок точно забыт командованием. Каждый день нас атакуют шесть-семь раз. Вблизи нашей амбразурки накопилась порядочная куча убитых гитлеровцев. Немцы рвутся в овраг, чтобы окончательно выйти к Волге.
А Волга все еще не застывает, как будто решила измотать нас вконец.
Когда я или Сережка спускаемся вниз за патронами, которых выдают нам по десять штук на человека, нас качает ветром. Я никогда еще не чувствовал такой всасывающей легкости в желудке. Журавский и связной комиссара Колупаев стоят на пару над самым командным пунктом батальона. Пользуясь случаем, они съезжают вниз и скрываются в землянке, выкопанной в круче нашего оврага. Там есть печка, где можно обогреться и даже что-нибудь сварить. Правда, печка эта довольно примитивная: просто опрокинут чугунок с отбитым боком для подтопка.
Я и Подюков не на шутку возненавидели связных. Хочется их поколотить, но для этого надо оставить позицию.
Позавчера, когда я ходил к батальонному фельдшеру, видел множество норок, выкопанных на берегу. И в каждой такой норке сидят или лежат два-три раненых. Они уже несколько дней голодают. Те запасы, которые повара сохранили, выдаются только бойцам на передовой.
Прошлой ночью исчезло несколько человек. Их видели на льдине. Успех такого спасения мало вероятен. Каждый подозрительный предмет, замеченный на льдинах, немцы обстреливают. И потом – кто может гарантировать, что такой кусок льдины не пристанет к берегу, куда вклинились гитлеровцы?
Мое лицо распухло и стало похоже, как говорит Сережка, на аппетитную глазунью. Все же я ему очень благодарен за то, что он устроил эту амбразуру, о которую ударилась разрывная вражеская пуля, немного попортив мне физиономию. Иначе бы мне несдобровать, «До свадьбы заживет», – говорит мой приятель.
Фельдшер промыл мне царапины какой-то вонючей жидкостью. Теперь все лицо нестерпимо зудит. У Бондаренко болят глаза. Он почти ничего не видит. Его лечат раствором борной кислоты.
Когда я захожу на КП, дядя Никита незаметно сует мне в руку крохотный сухарик. Я знаю, что он, как и все, тоже голодает, но сухарики у него появляются каждый день. Наверное, старый запас. Половину я отдаю Сережке.
В следующий раз он отправляется за патронами и приносит мне точно такую же половинку сухаря, немногим больше спичечной коробки.
Данилин умирает в страшных мучениях. Как говорит наш эскулап, у него гангрена. От этой гангрены ежедневно кто-нибудь да умирает.
Федосов и Савчук попеременно дежурят у входа в блиндаж. Ведь ночью немецкая разведка продолжает действовать. А при таких огромных интервалах между защитниками окопов немцам легко можно проскочить к самой Волге.
Комиссар реже стал появляться в наших окопах. «Наверное, заболел», – думаем мы. Впрочем, зачем ему быть здесь? Разве только сделаться рядовым бойцом, как я, или Сережка, или Смураго, и встать в окоп. Наши нервы и весь организм настолько напряжены, что разговоры о мужестве, о страданиях или еще о чем-нибудь могли бы только озлобить нас, в лучшем случае – рассмешить.
Комиссар, по-видимому, это понимает. Он знает время, когда потребуется его решительное слово.
Холодные зимние сумерки незаметно вползают в овраг. Над Волгой повисает какая-то серебристая пелена не то инея, не то сухого колючего тумана. Снег превращается в жесткий песок.
Сережка говорит, что сегодня атаки не будет. Мне же кажется, что фрицы ведут себя необычайно тихо, а это, как всегда, предвещает новое наступление. На всякий случай мы строго распределяем обязанности: он достреливает автоматный диск и имеющиеся патроны в карабине, я действую гранатами.
Над Заволжьем выплывает свежевыструганная кособокая луна – единственный осколок мирной жизни, нетронутый войной.
Пока мы рассматриваем эту ночную путешественницу, плотная стенка вражеской цепи быстро приближается к нашим окопам. Посмотрим, поможет ли вам новая хитрость, господа фашисты!
Мы выжидаем. Я отвинчиваю колпачки на рукоятках гранат, Сережке невтерпеж надавить на спуск.
– Подожди, подожди, Сережа… не впервой…
Гитлеровцы открывают огонь.
– Видишь, их нервы не выдержали, – шепчу я. – Теперь давай!
Вражеская цепь быстро приближается. Но эта атака не похожа на прежние, когда фрицы ломились напропалую. Какая-то скованность и неуверенность чувствовалась в беге немецких солдат. Было видно, что их силой вытолкнули из окопов навстречу холодной ночи, навстречу русским пулям, навстречу смерти.
Сережкин огонь и мои гранаты быстро сломали правый фланг атакующих. Дикий вопль повисает над всей цепью. Наши товарищи справа, по-видимому, еще ближе подпустили фрицев и сейчас бьют в упор. Но что это? Почему немцы обходят нас и бегут прямо к берегу? Неужели там никого?
Я швыряю последнюю гранату, Сережка достреливает последний патрон.
– Все, – говорит он.
Оставаться без последнего патрона в тылу наступающих нет смысла.
– Идем!
Спускаемся вниз, плотно прижимаясь к обрыву. К нам присоединяются Смураго, Шубин и Ситников. Петрищева с ними нет. Мы не спрашиваем, где он. Одним только сердцем отмечаем гибель товарища.
Через две минуты враг сбросит нас в Волгу. Значит, не надо терять ни одной секунды.
– За мной! – говорит Смураго.
Мы бежим вниз, чтобы успеть обойти врагов и встретиться с ними, быть может, в рукопашной. Осколки гранат с визгом пролетают над нами.
– Почему Журавский и Колупаев молчат? – спрашивает Сережка.
– Потому что они, сволочи, ушли! – отвечает Смураго.
В конце оврага появляются комиссар, фельдшер и повар Костя. У всех автоматы.
– Па-чему ушли сверху? – набрасывается на нас комиссар.
– Патроны вышли, товарищ комиссар, – отвечает Смураго.
– А где остальные?
Мы видим: из землянки выползают связные.
– Остальные… вот они! – говорит Сережка.
Комиссар быстро оборачивается.
– А-а-а, так вот вы где, голубчики! – зловеще говорит он. – Расстреляю сукиных сынов! А пока марш» наверх!
Журавский с Колупаевым как-то подпрыгивают и в одну секунду взлетают на кручу. Комиссар дает мне свой автомат.
– Наверх!
За мной карабкаются Сережка с Костиным автоматом и Смураго с фельдшеровым. У Ситникова и Шубина в магазинах винтовок осталось по два-три патрона. Комиссар, Костя и фельдшер с гранатами в руках поднимаются за нами.
Все это произошло так быстро, что немцы не успели подойти вплотную к берегу. Наш огонь смял сломавшуюся цепь и пригвоздил ее к земле.
Через полчаса мы устраиваем новую и последнюю позицию.
Теперь нас от гитлеровцев отделяет полоска в тридцать-сорок метров.
Голод окончательно расслабляет нас. Даже Шубин, этот здоровый тюлень, бросает лопату.
– Не могу, братцы! Сил моих нет!
– Крепись, Илья! – подбадривает Смураго.
Но мы видим, что это он делает лишь по привычке, по железной натуре своей.
Наконец лопата переходит к нам с Сережкой. Мы часто меняемся и отдыхаем. От работы становится теплее.
И опять сон одолевает нас, сон страшный, неумолимый. И нет сил бороться с ним.
Решаем стоять по сорок минут. Двое бодрствуют, остальные спят.
Первыми становятся на вахту Сережка и Ситников. Шубин, Смураго и я опускаемся на корточки на дно вырытых ямок и мгновенно засыпаем.
Сколько же может вынести человек!
Сорок минут показались нам одним мгновением. А ведь я помню, какими долгими бывали эти минуты в классе, когда учитель математики вдалбливал нам формулы, уравнения и еще что-то. Как могут изменяться те же самые минуты!
Теперь все это так далеко, далеко… и все же кажется – близко, и радостно, и неповторимо. Ведь больше нет того Митяйки-балагура, который так любил запускать во время урока бумажные шарики и рисовать в тетрадях девчонок чертиков и смешные рожицы. Нет и никогда не будет, пусть даже само время повернет вспять.
Того, что вынес этот Митяйка, что у него отпечаталось в душе, – никакое время не в силах стереть, уничтожить, вылечить. Оно всегда будет чем-то вроде двойника, вроде второго «я» или тени, вечно движущейся рядом.
Какая хитрая штуковина это время! Вчера был один человек, а сегодня в его же обличье совершенно другой!
И этот другой уже не делает мыльных пузырей из своей фантазии о несбыточном, неведомом, недостижимом. Этому другому уже ясен мир, тот мир, в котором он живет, в котором он, напрягая всю волю и все силы, борется за право называться человеком. Этот в короткое время переродившийся Быков знает настоящую цену жизни и смерти. Его не обманешь раскрашенной оберткой легкой и красивой жизни, полной чудес и приключений. Он принимает жизнь суровую, деятельную, полную лишений и невзгод, жизнь правды, борьбы и свободы, жизнь, какая она есть на самом деле.
И все-таки этот же Быков готов вынести все с самого начала, лишь бы только снова хотя бы раз услышать нудное объяснение формул и тому подобной премудрости, лишь бы снова солнечный лучик безмятежного ребячества озорно запрыгал на его парте…
У меня сильно замерзли ноги. Шубин советует переобуться, Славный этот Илья Шубин – широкоплечий оренбургский пасечник с добродушным лицом. Пусть он молчалив, пусть неуклюж, но в нем есть что-то очень уж мирное, очень деловое, как в его пчелах где-то в Палимовке под Бузулуком. И сам-то он как пчела: не тронешь – не ужалит. Но стоит размахнуться и ненароком задеть его – пощады не жди.
Сережка лежит у моих ног, свернувшись кренделем. Я сажусь рядом с ним и торопливо стаскиваю ботинки. Сколько недель мои ноги были скованы этими кусками кожи, огрубевшими как береста, обшарпанными, прохудившимися, с одним каблуком. А портянки? На что они похожи? А пальцы ног, слежавшиеся, словно их стискивали в каком-то прессе!
Впотьмах не могу нащупать дырок для шнуровки – это меня злит, и я чертыхаюсь, перебирая всех нечистых. Лотом наматываю обмотки.
– Выше, выше, – говорит Шубин. – Энтак-то теплея.
Я закручиваю обмотки до самых колен. Действительно, так теплее и… смешнее.
Смураго пристально всматривается в темноту.
– Что бы это могло быть? – спрашивает он.
Я быстро закрепляю конец обмотки и поднимаюсь.
– Где?
– Вот, – указывает он на ближайший к нам труп.
Я смотрю в сторону протянутой руки. По фосфорическому двоеточию догадываюсь о присутствии кошки.
– Кот, – говорю я. – Рыжий кот.
– Уж и рыжий… Ночью, брат, все кошки серы, а ты – рыжий.
– Здесь только рыжие водятся. Все прочие оттенки вымерли. А эти живучи и свирепы, как, вероятно, сам дьявол, – развиваю я неизвестно откуда появившуюся мысль.
Скоро наше внимание привлекает приглушенный шорох моторов. Это нас удивляет и радует: так давно к нам никто из летчиков не наведывался.
Над нашими окопами появляются силуэты двух ПО-2. Они летят один за другим, как говорят, в кильватерной колонне.
Самолеты разворачиваются и… мы замечаем вспыхнувшие блины парашютов.
– Ура-ра! – приглушенно тявкает Смураго.
– Ура! – подвываю я.
Мы как следует встряхиваем спящую тройку.
Два парашюта, как огромные серые птицы, приземляются между нашими и вражескими окопами.
– Скорей туда! – командует Смураго.
Все пятеро мы вылетаем из окопов и несемся к месту приземления груза. Ведь не могли же эти милые «кукурузники» сбросить пустые парашюты. Что-нибудь да привязано к их стропам.
Второпях мы забываем про опасность и про автоматы, которые оставили на позиции. Лишь бы успеть добежать до ближайшего парашюта прежде, чем немцы успеют очухаться.
Мы уже схватились за скользкий шелк, как вдруг перед нами вырастают четыре немца. Они ухватываются за другой край полотнища в надежде отобрать наш законный подарок.
Вероятно, по той же самой причине, что и мы, они без оружия.
Эта игра «чья сильней» происходит в глубоком молчании. Мы тянем на себя, немцы пытаются удержать. И наоборот.
Проходит несколько минут безрезультатной борьбы. За это время – ни единого слова. Мы сопим, кряхтим, отдуваемся, а толку никакого. Шуршание шелка смешалось с каким-то глухим и глубоким «ы-а» девяти глоток.
Подюков оказался рядом с длинным, как наш Семушкин, фрицем. Они уцепились за одну и ту же стропу и тянут ее в разные стороны.
Неожиданно гитлеровец охнул и согнулся в три погибели. И в то же время мы почувствовали, как парашют пополз в нашу сторону.
Не оглядываясь, мы ускоряем шаги. Немцы, видимо убедившись, что им не одолеть, отцепились. Сережка помахал им рукой и присоединился к нам.
– Что ты с ним выкинул? – спросил я.
– А так, ничего, – безразлично буркнул он.
– А все же?
– Угостил его коленкой между ног.
В мешке оказались боеприпасы. Хотя мы ожидали продуктов, все же при виде патронов и гранат нам сразу стало легче дышать.
К нам за добычей приползает повар Костя.
– Что подобрали? – не поднимаясь, спрашивает он.
– То, что не по твоей части, – хмуро отвечает Смураго.
– Велено доставить на КП.
– Коли велено, вот и доставляй.
Смураго почему-то недолюбливает нашего повара.
На подмогу Косте мы командируем Шубина. Они вдвоем взваливают мешок на плечи и скрываются в белесой тьме ночи. Я засовываю руку за пазуху и только теперь вспоминаю про пистолет. А может быть, к лучшему, что дело обошлось без кровопролития? Ведь немцы тоже могли…
В другое время мы, вероятно, долго бы судачили по этому поводу, но сейчас почему-то ни у кого нет охоты разговаривать.
Подюков и Ситников снова устраиваются на дне окопа и тут же засыпают. Удивительно, что ни один из них не храпит. Постоянная опасность и близость смерти, по-видимому, делают человека чутким даже к собственному храпу.
В эту ночь самолеты прилетают еще несколько раз, сбрасывая такие же тюки с боеприпасами и продуктами. Но наш участок так узок, что часть груза падает на немецкую оборону и в Волгу. Все же из восьми сброшенных тюков пять мы заполучили. Это значит, что и нам перепадет кое-что, если раньше раздачи патронов нас не вышвырнут в Волгу.
Все рассветы теперь похожи один на другой: мутные, тревожные, холодные, точно вытканы они из хлипких туманов.
Как обычно, с утра пораньше кружат «мессеры», а за ними появляется все та же отвратительно воющая «рама».
Но что-то новое, правда еще неопределенное, уже чувствуется. Может быть, их, этих стервятников, стало меньше? Или, может быть, они стали не так нахальны?
Мы не знаем, какие перемены происходят на всем фронте, но дыхание крупных событий точно теплится в самом воздухе.
И как будто в подтверждение наших догадок из-за Волги выплывает восьмерка «илов». Даже они кажутся нам другими.
– Глядите-ка, ребята, а ведь «илы»-то не те, право, не те, – говорит Смураго.
– Те али не те, а все одно – наши, русские! – причмокивая губами, отвечает Ситников.
Сережка, прищурившись, смотрит на четкую линию самолетов и, захлебываясь, шепчет:
– На-наши, н-наши!
Мне тоже хочется выразить восторг, но у меня что-то сильно першит в горле.
Скоро до нас долетает гул бомбежки.
– Реактивками лупят, – говорит Сережка.
– М-м, – соглашаюсь я.
Шубин приносит нам целую сотню патронов. Это тоже хорошее предзнаменование. Значит, мы еще повоюем.
Вообще, если разобраться, ночь и начало сегодняшнего дня поднимают наше настроение. Мы с любовью разглядываем блестящую медь патронов и с какой-то жадностью заряжаем винтовки. Одно беспокоит нас: не можем вести прицельный огонь. Немцы настолько приблизились к нашим окопам, что высунуть голову для выстрела – равносильно самоубийству. Малейшее движение, неосторожность – и нет человека. Фашистские снайперы, засевшие в развалинах домов, в дотах, зорко следят за нами. В этом мы уже убедились. У Ситникова прострелили пилотку, у Шубина – воротник шинели.
За Волгой рокочут реактивные минометы. Шапки черного дыма, подобно гигантским грибам, вырастают на месте, куда ложится залп. С немецкой передовой до нас долетает паническое «катуша-а!».
– Так их, живоглотов треклятых! – говорит Смураго.
– Так их! – торжествуем мы.
Подюков уже несколько минут присматривается к Волге.
– Не собираешься ли ты искупаться? – спрашиваю его.
Он не отвечает. И вообще у него появляются странности. То он засматривается, то задумывается. Я говорю ему, что такие штучки не предвещают ничего хорошего. Вместо ответа он срывается с места и кубарем скатывается вниз.
– Сережка, куда ты?
Каждому из нас известно, что берег простреливается фланкирующим огнем противника. Знает об этом и Сережка. Но почему он сломя голову несется к самой воде?
– Подюков, вернись! – кричу ему вдогонку.
Он точно послушался, остановившись у самого выхода из оврага.
Но через несколько секунд он уже снова бежит, не обращая внимания на вражеские пули, которые дробят прибрежную гальку у самых его ног.
– Сережка!
Я пытаюсь сорваться с места. Но Смураго, схватив меня за локоть, удерживает.
– Ты что, сдурел? Мало одного, так и ты хочешь подставить свою башку под пули? Не сметь! – прикрикнул он.
В это время Подюков выхватывает что-то из воды и, тянув голову в плечи, бежит обратно. Только сейчас я замечаю, что в его руках что-то блестит.
– Да это же уха, товарищи! – кричу я.
– И вправду уха, – ухмыляется Шубин.
– Ты почему же не предупреждаешь о своих действиях? – нарочито строго выговаривает Подюкову Смураго, когда тот забирается к нам.
Сережка дышит, как дворняга в жаркую погоду. На его лице выступают росинки пота. Он бросает глушеную рыбину к нашим ногам и молчит.
Отдышавшись, Сережка глухо говорит:
– Сварим, или так будем?
После коротких переговоров мы решаем поручить это дело Шубину. Он берет рыбину за жабры и отправляется к повару Косте.
Через час мы хлебаем горячую подсоленную воду и с благодарностью поглядываем на Сережку.
– Ведь подстрелить могли, – незлобиво укоряет Ситников.
– Волков бояться – в лес не ходить, – обжигаясь, отвечает Сережка.
Рыбу мы делим на равные части. Рыбаку по праву достается голова. Вкуснее этой ухи мне ничего не доводилось есть.
Проходит еще одна страшная своей безысходностью и мучительным ожиданием ночь. Откуда у нас берутся силы? Почему мы не валимся с ног? И кто мы такие? Тени, мощи или какие-то узлы из одних нервов, из одних только нервов и жил?
Данилин умер, умирают и другие раненые. Их выносят и складывают тут же, у входа в блиндаж. Этот необычный штабель растет с каждым днем. Из норок, что вырыты на берегу, мертвых никто не выносит. Среди раненых появляются психические больные. Они донимают здоровых и, как звери, рыщут по берегу, пока вражеские пули не остановят их.
Сегодня ночью опять уплыло на льдинах несколько раненых. Исчез и напарник Журавского Колупаев. Наверное, тоже уплыл на льдине. Теперь Журавский в своем окопе один.
Сегодня выдали нам по куску сала граммов в двадцать пять и по сухарю. Не зря прилетали самолеты. Сейчас мы сидим в своих ямках и облизываем губы, на которых еще остался вкус шпига.
Заволжье все увереннее поддерживает нас артогнем. Снаряды с пронзительным визгом пролетают над самой кручей, обдавая нас горячим дыханием.
Опять появляются «илы» в сопровождении четверки истребителей. Таких самолетов нам еще не приходилось видеть. Наверное, новой конструкции. По скорости они почти не уступают «мессерам». Посмотрим, как покажут себя в бою.
Дьявольски охота курить. Но где взять табак? Ситников не лишен соображения. После короткого потирания переносицы он решительно встает и спускается вниз.
– Куда ты, Сито? – спрашивает Смураго.
– В продмаг за папиросами.
– Может, в пивную заглянешь? – острит Шубин.
– Можно и в пивную. Вон сколько его, этого пива, – тыча рукой в сторону Волги, отвечает Ситников.
Он чем-то напоминает мне того пулеметчика, который вытащил меня из трубы. Ноги короткие и какие-то очень уж вихлястые, хотя его нельзя назвать маленьким. Говорит он высоким сиплым тенорком. Лицо обросло кустиками выцветшей щетины. Даже на кругленьком носу громоздится метелка длинных золотистых волос. Глаза маленькие, цвета поздней зелени. В общем, типичный русский мужичок.
Через минуту он снова карабкается к нам с длинной палкой в одной руке и с куском колючей проволоки в другой. Мы недоуменно переглядываемся. Ситников молча садится в свой окоп и начинает сооружать нечто вроде багра. Намотав проволоку на конец палки и согнув ее в виде крючка, он оглядывает наши вытянутые физиономии.
– Если враг не сдается, его уничтожают, – крякая, зачем-то говорит он.
– Кого же ты собираешься уничтожать? – спрашивает Шубин.
– А вот сейчас посмотрим.
Ситников осторожно просовывает конец шеста в кирпичную амбразуру и крючком зацепляет ближайшего убитого фрица.
– Ребята, помогите! – просит он.
Пока он просовывает палку, немцы молчат; но когда мертвеца потянули в нашу сторону, они открывают бешеный огонь.
– Смураго, успокой этих господ: они мешают нам, – просит Ситников.
Смураго берет гранату – они снова появились у нас – и, встряхнув ее, швыряет в немецкие окопы.
В это время мы выуживаем фрица и обыскиваем его карманы. Обыск не приносит утешительных результатов.
– Некурящий попался, – чуть не плача, пищит Ситников.
Зато мы находим в его карманах письмо, открытки, фотографии и часы в грушевидном футляре из прозрачного целлулоида. Стрелки часов остановились на трех с четвертью.
Часы Ситников забирает себе, мы с Сережкой рассматриваем открытки и фотокарточки. На одной из открыток я с трудом разбираю: «Курт Нушке». Средневековые замки, идиллические картинки, полуобнаженные девицы с черными бровями – все это нам давно знакомо.
– Вот так краля! – басит Шубин, заметив в руках у Сережки фотографию.
Фрица мы сталкиваем с кручи и продолжаем осмотр трофеев.
Ситников заводит часы и подносит их к уху.
– Идут, ей-бо, идут! – довольно ухмыляется он.
Фотографию фрейлейн я оставляю у себя. В этих окопах мы как-то совсем забыли о существовании другой половины рода человеческого. Ведь и здесь есть много девушек-бойцов, девушек-санитарок, а вот на нашем участке их почему-то нет. Я смотрю на красивое улыбающееся лицо и тихо вздыхаю: «Э-эх, везет же кому-то на этом дурацком белом свете». Пока я разглядываю карточку, Сережка извлекает из кармана гимнастерки свой загадочный блокнотик и, раскрыв корочки, украдкой смотрит на какую-то фотографию. Интересно, кто у него там?
– Выбрось эту шлюху, – говорит мне Смураго.
Мне почему-то становится обидно. Разве она виновата, что Гитлер затеял войну, что ее Курт стал жертвой этой войны? Ведь не собираюсь же я разыскивать ее после войны; мне просто нравится это девичье лицо, беззаботное, озаренное счастьем и любовью. И разве настоящая любовь может пойти на преступление, подобное этой войне? Мне казалось, что эти вещи не только несовместимы, но имеют разную природу. Я бережно заворачиваю карточку в обрывок старой гезетины и засовываю в карман. Пусть лежит, вопреки всем и всему, Какое мне дело до кого-то, если эта немка напомнила о другой жизни, о неиспытанном счастье, о неведомой любви.
После своей неудачи Ситников не успокоился, Почему-то только сейчас он догадался, что махра могла сохраниться в карманах наших погибших бойцов.
Он снова съезжает вниз и ходит между трупами.
Скоро он возвращается с засаленным кисетом, на дне которого сохранился все тот же «гвардейский» табак на несколько закруток. Решаем свернуть только одну цигарку. Ведь мы долго не курили, и нам вполне хватит по одной-две затяжки.
Первым курит сам Ситников. Он жадно глотает дым и тут же захлебывается. Пока он кашляет, мы по очереди затягиваемся. Если учесть, что утром мы получили сало и сухари и сейчас табак, то жить еще можно. После курева у меня кружится голова, лицо Сережки зеленеет.
– Плохо, что ли? – спрашиваю его.
– Не могу, – машет он рукой.
К нам приползает Журавский. Вид у него до того жалкий, что вся накопившаяся на него злость проходит.
– Что же ты, приятель, не укараулил друга-то? – спрашивает Смураго. – Плохо договорились, что ль? А?
– Он мне ни о чем не докладывал. Ушел в самоволку.
– Ты что, не видел, как он уходил?
– Он сказал, что идет за жратвой.
– Эх ты, размазня! – резко отчитывает его Смураго.
– Дайте покурить, – жалобно просит Журавский.
Ситников мерит его с ног до головы и, сделав глубокую затяжку, протягивает окурок.
Журавский берет его дрожащими заскорузлыми пальцами и, причмокивая, сосет обслюненную газетину цигарки.
Под вечер немцы опять атакуют, предварительно засыпав нашу передовую минами.
К счастью, все мины шлепаются позади – в овраг, на отмели и в Волгу.
После короткого шквального огня фашисты вылезают из своих окопов и, пригибаясь, идут на нас. Мы подпускаем их до выстрела в упор. С нашими порядком потрепанными нервами сделать это не так просто. Но иначе мы рискуем быть убитыми раньше, чем сделаем по выстрелу. Ливень автоматного огня обрушивается нам на головы. Только в последний момент, с расстояния нескольких метров, мы встречаем немцев шквальным огнем автоматов и винтовок.
Смураго швыряет гранаты, которые разрываются у самых ног наступающих. Их же гранаты перелетают, не причиняя нам вреда.
У Подюкова выходят патроны. Он бросает автомат и, взяв карабин, резко высовывается на какой-то миг. В горячке я не заметил, как выпало из его рук оружие, как подкосились ноги. Падая, он подтолкнул меня под локоть. Я обернулся. И мне показалось, что он посмотрел на меня чистым прощальным взглядом.
– Сережка! – взревел я что было сил. – Сережка!.. – Какая-то тяжесть навалилась на меня, захватило дыхание. – Сережа, Сережа, Сережа!
Его левая рука упала на мою ногу, правая легла на грудь, где лежал тот блокнотик, в который он время от времени заглядывал. Из виска торопливым ключом выбивалась струя крови, стекая на промерзшее дно нашего окопа. Его лицо быстро бледнело.
На меня нашел какой-то столбняк. Мне страшно пошевелиться. А вдруг я ненароком уроню его руку с моего ботинка? Я на секунду прислоняюсь лбом к брустверу, не в силах оторвать глаз от алой струйки, которая, как уставшая жизнь, с каждой секундой замедляет свой бег…
У меня нет слез. Только колючие спазмы перехватили горло.
Я замечаю, как быстро тускнеет взгляд Сережки. Потрескавшиеся губы его приоткрыты в какой-то таинственно-страдальческой улыбке. Сережа, друг! Я даже не могу закрыть ему глаза. Фашисты прут на наши окопы. Мы слышим тяжелый перестук кованых сапог, слышим простудное дыхание нескольких десятков глоток, из которых вырывается хриплый недружный вопль.
Все, что остается в диске автомата, я выпускаю длинной очередью. Мои товарищи не успевают щелкать затворами. Вот уже несколько фрицев, обмотанных пестрым тряпьем, встают на бруствер наших окопов… Я швыряю в них свой автомат… потом из карабина, из того карабина, который выпустил из рук Сережа, стреляю в упор в животы фашистов. Шубин вылезает из окопа и, размахивая винтовкой, как палицей, наносит удар за ударом по стальным каскам фрицев.
– Ы-ых, ы-ых! – рычит он, подобно разъяренному зверю, которого потревожили в его берлоге.
Там, где обороняется Журавский, появляются комиссар, Костя, Федосов, Савчук, фельдшер. Они швыряют гранаты в самую гущу атакующих немцев.
Шубин размахивается снова и снова. Но вот винтовка, которую он держит за ствол, повисает в воздухе, вздрагивает… Шубин по инерции поворачивается назад и, глухо охнув, навзничь падает на бруствер… Смураго зачем-то встряхивает винтовкой и без упора в плечо нажимает на спуск. И так каждый раз, точно он старается придать пуле большую начальную скорость.
Ситников, как мне кажется, слишком спокоен. Почему он не спешит, когда каждую секунду немцы могут опрокинуть нас? Он берется за рукоятку затвора… зубами. Только теперь я замечаю, что руки его залиты кровью.