Текст книги "Сто дней, сто ночей"
Автор книги: Анатолий Баяндин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
– Отдай! – рычит младший сержант и ставит Журавского на место. – Ишь ты, что надумал. В письмах горе да слезы, а он на тебе, пляши. Я тебе попляшу.
Тот отряхивает шинель и сует в мои руки конверт.
– Я же пошутил, а вы и взаправду подумали.
– А «собачье дело» тоже, чай, шутка?
Журавский поспешно отходит от грозного дяди Никиты.
– Собачье или нет, а я это вам припомню, – огрызается он.
– Припоминай, припоминай, треклятая твоя душа! – ругается дядя Никита.
Журавский скрывается за поворотом, мы идем к своим окнам.
– Ишь ты, – не унимается Семушкин. – Мало того, что издевается над человеком, так еще и оскорбительством занимается. Ну погоди, мошенник, дойдут мои руки до твоей шкуренки. Я те, каналья ты этакая, покажу, где раки зимуют.
Он хлопает руками по карманам шинели в поисках кисета. Я с восхищением и благодарностью гляжу на него и разрываю конверт, на котором крупным ровным почерком написан адрес нашей полевой почты. Сережка исподлобья смотрит на мои руки и сопит. Это меня нервирует. Хочется обругать его, но, встретившись с его кислым взглядом, я успокаиваюсь.
Письмо от матери. Она пишет, что жива-здорова, что Кольку Булахова – это мой школьный товарищ – убило, что хлеб и продукты выдают по карточкам. Между строк я читаю жалобу на трудную жизнь, хотя мать словом не обмолвилась о тяготах и своем материнском горе. Две строчки вымараны черной краской. Это военная цензура. «Что бы она могла написать такое?» – раздумываю я.
– Матушка? – спрашивает Семушкин.
Я киваю головой. Потом складываю исписанный листок в конверт и бережно прячу его в старый потрепанный блокнот, который храню в вещевом мешке. Мне почему-то грустно, хотя письмо написано в бодром, успокаивающем духе. Вспоминаю Кольку. Мы с ним вместе гоняли голубей и ловили плотичек. Однажды к нам на рыбалку прибежал Жучок – Колькин дружок и, увидев нас, закричал: «Вам обоим повестки пришли!» Мы не поверили, однако он так убежденно расписал нам эту новость, что мы, мигом смотав удочки, побежали по домам.
Он не соврал. Кольку по каким-то причинам взяли на день раньше меня. И больше мы не виделись. А теперь его нет. Может быть, завтра также не будет и Митяйки Быкова, и Подюкова, и Семушкина.
Политрук Ткачев приносит газеты. На шее у него висит автомат, отливая вороненой сталью. Мне очень хочется иметь это оружие, но покамест на всех не хватает.
Ткачев протягивает «Известия» дяде Никите и говорит:
– Интересные ново…
Он не договаривает. Несколько снарядов ударяются о стены нашей развалины. Один из них попадает в простенок между нашими окнами. Меня отбрасывает на груду бумаг. Брызги кирпича царапают лицо и руки. Вихрь пыли бешено крутится вокруг нас. Кто-то кричит «немцы!», кто-то стонет. Я вскакиваю и ищу глазами своих приятелей. Подюков лежит на полу, рядом с ним политрук, а над ними на корточках сидит дядя Никита.
– Сережка! – кричу я.
Он поднимает голову и таращит на меня глаза.
– Цел? – спрашиваю я.
Он пыхтит, ощупывая руки и ноги.
– Угу, вроде бы цел.
Подхожу к Семушкину, но он мотает головой и командует:
– К окнам, робята!
По коридору пробегает Федосов.
– Приготовиться к атаке! – на ходу приказывает он и убегает в левое крыло.
Я через плечо смотрю на Ткачева. Его лицо покрылось пылью, изо рта выползает красная змейка крови. Семушкин оттаскивает его за выступ стены.
Клубы дыма и пыли рассеиваются. Подюков подходит ко мне и шепчет:
– Убило политрука?
– Не знаю. Иди к своему окну!
Но Сережка жмется ко мне и кладет карабин на подоконник. Я делаю вид, что не замечаю его, хотя самому хочется, чтобы он стоял тут, рядом. Пока мы ничего не видим, но для порядка делаем по выстрелу.
Вот впереди замелькали сизые мундиры фрицев. С каждой минутой их становится больше и больше. Иногда долетают до нас пьяные выкрики и команды офицеров.
К нам подбегает Журавский.
– Переходите в левое! – каким-то чужим голосом говорит он. – Лейтенант приказал.
Мы лязгаем затворами и бежим за ним, перепрыгивая завалы, кучи кирпича и мусора.
– Где Семушкин? – встречает нас Федосов.
– Он на позиции… с политруком остался, – объясняю я, – ранило его.
– Кого ранило?
– Ткачева.
Федосов на мгновение задумывается, потом решительно говорит:
– За мной!
Вражеские снаряды один за другим встряхивают нашу «цитадель». Над нами трещит потолок и пластами осыпается штукатурка вместе с дранкой. Федосов указывает нам на комнатушку с одним окном.
– Оставайтесь здесь! – приказывает он и убегает к другим бойцам, которые защищаются в таких же комнатушках по соседству. Из нашего окна видны корпуса и трубы завода «Красный Октябрь». На завод то и дело пикируют «юнкерсы», засыпая его фугасками и зажигалками. Там тоже идет жаркий бой.
Треск ружейной и пулеметной пальбы, разрывы снарядов и мин заполняют все уголки нашего дома, больно отдаваясь в ушах.
Немцы, укрываясь за развалинами и в воронках, атакуют нас со стороны «Красного Октября». Мы выжидаем момент, когда они перебегают из укрытия в укрытие, и стреляем.
Приближение гитлеровцев к нашему зданию беспокоит нас. Но мы стараемся друг перед другом скрыть волнение. Одному из фашистов удается приблизиться к нашему окну на бросок гранаты. Скоро у стены взрываются несколько гранат. Осколки выбивают куски кирпича у нас под носом. Мы стережем каждое движение этого фрица. Вот из воронки выставляется черная каска, а затем и розовый блин лица. Стреляем одновременно. Черная каска слетает, голова сунулась на край воронки.
Мимо дверного проема двое бойцов проносят сержанта Паршина. Его голова болтается из стороны в сторону, ноги волочатся по полу. Этот сержант был пулеметчиком. «Кто же вместо него?» – думаем мы. Прислушиваемся. Знакомого говорка «максима» не слышно. А фрицы подступают все ближе и ближе. Где же Федосов? Почему не стреляет пулемет? Сережка, нажимая на спуск карабина, вопросительно косится на меня; я, лязгая затвором, с недоумением поглядываю на дверь.
Вот уже бегут обратно те два бойца, которые только что пронесли Паршина. В руках у них коробка с пулеметной лентой.
Через минуту снова слышим ритмичное та-та-та… Мы улыбаемся и прибавляем огоньку.
У Сережки дурная привычка: стрелять возле самого уха напарника.
– Сережка, отойди!
Он послушно отходит в сторону, но скоро забывается, и снова я хватаюсь за правое ухо.
– Черт!
Он конфузится, отодвигается, а через несколько минут все повторяется сначала.
Ствольные накладки наших карабинов начинают дымиться, но прекратить огонь мы не решаемся.
Гул бомбежки усиливается. Теперь уже бомбят весь заводской район. «Красный Октябрь» потонул в черных клубах дыма. Артиллерия врага бьет по цехам заводов. Яркий солнечный день превращается в багряно-желтые сумерки. Воздух отравлен горелой взрывчаткой и каким-то приторно-острым запахом, от которого стучит в висках и слезятся глаза.
Вражеская пехота не выдерживает огня нашей обороны и залегает. Это нас несколько успокаивает: по крайней мере остынут стволы карабинов. Затишье длится недолго.
– Танки! – кричит кто-то в коридоре.
Мы переглядываемся. Сережкины глаза округляются, отливая синевой белков.
К нам врывается Федосов. Он с головы до ног припудрен известковой пылью.
– На свое место, товарищи! – старается спокойно говорить он.
Но нас не проведешь. Лейтенант тоже волнуется, как и мы с Подюковым.
На нашей позиции из командиров один Семушкин. Заметив нас, он широко улыбается и крякает. Рядом с ним на подоконнике лежит автомат Ткачева.
Немцы обходят левое крыло дома и идут к правому. Мы не успеваем щелкать затворами. Расстреляв обойму, я вспоминаю про автомат.
– Дядя Никита, а дядя Никита, автомат-то Ткачева… – подъезжаю я к Семушкину.
Он смотрит на меня, потом на ППШ и ворчит:
– Автомат в такой перетряске – штука ненадежная. За ним уход требуется… особенный.
– Так берите сами, – вздыхаю я.
– Сам, ишь ты… сам. Да я его и в руках-то не держивал. Ладно уж, бери. Все равно хозяину не стрелять боле.
Подюков завистливо косится на меня, но не перечит. Что сказал старшой, так тому и быть. Это наш неписаный закон.
– А как же политрук? – спрашивает Подюков.
Семушкин глотает воздух и молчит. Мы понимаем его. На полу белеют обрывки газет…
Я в первый раз сжимаю приклад автомата. Для знакомства проверяю диск, потом снимаю с предохранителя и для пробы выпускаю коротенькую очередь по двум фрицам, бегущим гуськом. Один спотыкается и втыкается головой в землю. Другой шарахается в сторону и ложится.
Подюков восхищенно смотрит на мое оружие и продолжает хлопать из карабина.
Окна правого крыла вспыхивают огненными рожками. Это стреляет Бондаренко со своими ребятами.
Нам видно, как фонтанчиками брызжет кирпич вокруг оконных проемов. Это бьют немцы.
– А где же танки? – спрашивает Сережка.
В эту же минуту из-за угла левого крыла выставляется дуло пушки. Где-то за нами кричит лейтенант:
– У нас нечем бороться с ними… Огоньку бы… Хотя бы минометчики… Алло, алло, товарищ шестнадцатый…
Танк неуклюже разворачивается и подползает к левому крылу. Короткая вспышка – и дым окутывает чуть ли не половину нашего дома. За пеовым танком показывается второй. Он ныряет по ухабинам, как катер в сильную качку, направляясь на соседнее подразделение.
Мышиные мундиры снова оживают. Немцы стараются как можно быстрее проскочить расстояние, отделяющее их от правого крыла. Мы стреляем напропалую – лишь бы преградить им дорогу. Одни взмахивают руками, другие опускаются на колени, как будто раздумывая: упасть или не упасть?
Я берегу патроны и перевожу рычажок автомата на одиночную стрельбу. Дядя Никита отирает лоб ладонью, Сережка пятый раз перезаряжает свой карабин.
Между тем первый танк подошел вплотную к левому крылу. Теперь нам виден только его зад.
Наконец, наши минометчики открывают огонь. Мины рвутся в пятидесяти метрах перед окнами. Танк, просунув пушку в дверь, стреляет по коридору левого крыла. Грохот разрыва оглушает нас.
За первым выстрелом с такой же силой раздается второй, третий… Мы первый раз слышим орудийные выстрелы в кирпичном здании, и нам кажется, что рядом с нами извергается мощный вулкан.
– Выродки окаянные! – ругается Семушкин. – Где же это видано, чтоб…
Левая стена нашего «кармана» качается и медленно осыпается. Мы отскакиваем. Она с треском и шумом падает перед нами, обдав нас каменным дождем осколков.
– Эх, мать честная! – икает дядя Никита.
Мы больше ничего не слышим. Точно десятки раскатов грома слились воедино. Сережка зажимает уши и, как безумный, с размаху бросается в угол.
– Сережка, не надо! – зачем-то кричу я.
– Пронесет, пронесет, пронесет! – скороговоркой бубнит Семушкин.
Подюков вскакивает и бежит по коридору. «Неужели струсил?» Но через минуту он так же быстро, с обезумевшими глазами на бледном лице, прибегает обратно, сжимая в руках две противотанковые гранаты. Я понимаю его. Одну из гранат он отдает мне.
– Сережка!!!
Я наспех ткнул свою руку в жесткую лапу дяди Никиты и, крепче сжав гранату, выскочил в окно.
– Куда же вы… робята? – взвыл наш старшой.
Я еще не понимаю, что хочу сделать, но страшный грохот толкает меня к танку.
Скорей, скорей, лишь бы не было этого страшного гула! В ближайшей воронке прихожу в себя. Оборачиваюсь. Сережка лежит позади меня. В одном из трех окон я вижу испуганное лицо дяди Никиты.
– Митрий, Серега!
– Прикрывай нас огоньком! Автомат возьми! – кричим мы и ползем дальше.
– Сережа, быстрей, Сережа…
Он яростно работает руками и коленками. В ушах стоит все тот же нестерпимый грохот…
Два взрыва следуют один за другим.
Мы не видим, что стало с танком, не видим своих товарищей, кричащих нам «ура», не видим дядю Никиту, протягивающего к нам руки.
– Дорогие мои други! – схватывая нас на лету, лепечет он.
Страшный грохот обрывается. Семушкин тискает нас обоих вместе, словно щенят. Мы тремся лицом о жесткое сукно его шинели и хлюпаем носами.
Я иду по берегу Волги и раздумываю над вчерашними событиями. Как нам с Подюковым удалось подбить обнаглевший танк – я не знаю. Все получилось как-то само собой. Если бы не этот нестерпимый грохот, может, мы не решились бы на такую дерзость. И как это Подюков додумался принести противотанковые гранаты? Может, сознание близкой смерти? Может, страх перед этим ужасным разрушением? Может быть, злобная ненависть, вызванная вторжением фашистского танка в нашу оборону? Мне очень трудно разрешить эти вопросы. Федосов, переросший нас с Подюковым на каких-нибудь пяток лет, по-отечески поздравил нас и сказал, что представит к награде. Этого мы никак не ожидали. Скорее всего нам думалось, что накажут, как напроказивших мальчишек.
Помню, как после свалился в угол на кипы бумаг. Ни о чем не думал и не мог думать. Сережка лежал рядом и отдувался, словно выпил ведро воды. Мы лежали, переглядываясь, и молчали. А потом нас одолел безудержный смех. Хохотали, как сумасшедшие, до слез, до колик в брюхе. Семушкин глядел на нас своими бледно-голубыми глазами и добродушно улыбался. Младший лейтенант Бондаренко назвал нас героями. Но от этого нам стало еще смешнее. Какие мы герои! Мелочь зеленая.
Все же после потери танка немцы стали не так нахальны. Танкисты пробовали спастись через нижний люк, но их перестреляли защитники правого крыла. Вся площадь перед нашим домом была усеяна вражескими трупами.
Сегодня ночью немного поспали, а утром съели лишний котелок жидкой пшенки. Настроение перешло на плюсовые градусы.
Минут сорок назад подошел к нам Федосов и спросил, кто из нас до войны занимался спортом. То ли от хорошего настроения, то ли от желания отличиться – только я сказал, что мне приходилось немного работать на турнике, бегать и пинать мяч. Тогда лейтенант направил меня к комбату, а капитан, после того как узнал подробности боя со злополучным танком, похлопал меня по плечу и предложил сесть и выслушать задание.
И вот я иду на одну из дальних переправ, чтобы разыскать старшину с продуктами, которые он должен принести в батальон. Я должен помочь ему, а главное, показать дорогу.
Переправа где-то напротив Красной Слободы. Это значит, что мне идти несколько километров.
Холодит. С Волги тянет сырью и запахом нефти. Высоко над головой пролетают снаряды и шлепаются на левом берегу или бултыхаются в Волгу, вздымая кверху водяные столбы.
Я стараюсь ближе держаться к круче, чтобы не угодить под шальную пулю или осколок. Гул бомбежки перекатывается по воде, как пустая огромная бочка по пахоте.
На берегу меня сразу же поражает большое число трупов. Они лежат в самых невероятных позах. Неужели не могут похоронить? Скоро я начинаю понимать, почему их не хоронят.
На «Красном Октябре» идут горячие схватки. Сверху без конца поступают раненые: их выносят на носилках, они бредут сами или ползут на карачках. У всех измученный вид, лица закопчены, глаза воспалены. Весь вспомогательный люд на передовой. Нет свободных рук, чтобы похоронить павших, нет лишних минут. Каждая секунда наших будней здесь заполнена беспрерывным боем, не умолкающим до глубокой ночи, каждый миг – это нечеловеческое напряжение сил, нервов, воли, это смерть.
Простреливаемые места пробегаю с быстротой заправского спортсмена. Благо, что обмотки накручены крепко. Таких мест много. Это овражки, просекающие берег сверху до самой воды. В промоинах также лежат трупы, запруживая сток нечистой воды.
Меня окликает боец, сидящий на камне под самой кручей:
– Браток, прикурить бы дал.
У меня в кармане с недавнего времени лежат спички, но я недовольно огрызаюсь:
– Дай прикурить, а то у меня нет бумажки…
– Раненый я, братишка. Ходить не могу.
Я внимательно гляжу на бойца. Его лицо осунулось, бледные губы вздрагивают, полы шинели обрызганы кровью. Он жалобно стонет.
– Почему же тебя не перевязали?
– Санитаров не хватает. Вот доплетусь до санбата, там и перевяжут.
Чиркаю спичкой, раненый прикуривает.
Я гляжу на него – и ничего не могу вымолвить. У него же ранение в пах!..
Он с жадностью вдыхает едкий махорочный дым.
– Ведь жена у меня, детишки… Не буди-ит она жить со мной. Уйдет, вот те крест, уйдет. Не житье ей со мной!
К нам подходит усатый низенький боец. В руках у него санитарная сумка.
– Санитар, что ль? – спрашивает раненый.
– Он самый. А ну… – тут он осекается и глядит на рану.
Я сую спички в руки раненого бойца.
– Бери, пригодятся.
Он с тоской смотрит на меня. Я вспоминаю про задание и отхожу.
Меня подхлестывают жалобные вопли:
– А мне и сорока-то нет. Что же теперича буди-ит!
По Волге плывет радужная паутина нефти. Солнечные блики разбрызганы, как рыбья чешуя. Они переливаются, исчезают и появляются снова. Игра света и воды напоминает мне детство. Сколько часов просижено на берегу родной Камы с узловатыми прутьями удилишек, чтобы обрадовать мать несколькими серебристыми уклейками да десятком пескарей…
– Мама, а ушица будет?
– Будет, родной, будет. Ведь здесь порядком у тебя, – глядя на дно консервной банки, скажет мать, скрыв за ласковой улыбкой глубокий вздох.
И заволжские дали тоже схожи с Закамьем. Разве только у нас на Каме лесов побольше да местность гористая.
Надо мною раздается знакомое шипенье. Это мины, много мин. Куда? Успею ли? Оглядываюсь. Слева – Волга, справа – обрыв берега. Как назло, ни воронки, ни окопа, которых так много чернеет по всей круче. По телу пробегает холодок страха. Целая секунда, которая кажется бесконечной, проходит, прежде чем я успеваю что-либо сообразить. В последний миг замечаю черную пасть трубы, вкопанной в берег для стока заводских нечистот. С разбегу ныряю в нее и подбираю ноги. В то же время всю прибрежную полосу накрывает огонь вражеских мин. Он встряхивает землю, гулко отдаваясь в моем металлическом убежище. Взрывы следуют один за другим с промежутками в доли секунды. И кажется, эта цепочка грохота никогда не кончится. Для моих плеч труба оказывается тесной. Мысль, что разрыв где-нибудь наверху может ее сплющить, еще больше пугает меня.
Я сжимаю карабин до боли в пальцах. Рукоятка затвора больно упирается в бок. И, ко всем несчастьям, замечаю вонючую жижу, которая прибывает с катастрофической скоростью.
Наконец, грохот прекращается, земля перестает подпрыгивать.
Пробую вылезти. Не тут-то было. Одежда намокла и разбухла, рукам не на что опереться. Внутренняя поверхность трубы гладкая и слизкая. Я высовываю ноги и болтаю ими. А вода все прибывает и прибывает. Вот уже задираю голову, чтобы не захлебнуться. Неужели смерть?
– Эй, кто там? Помогите! – кричу я. Собственный голос оглушает меня. Он, конечно, не слышен снаружи трубы, но я продолжаю кричать: – Эй!
Кто-то хватает меня за ноги и тянет. Я выскальзываю, как поршень нагнетательного насоса. Вода с бульканьем хлещет за мной, словно радуется своему освобождению.
– Далеко же ты запрятался, – говорит мой Спаситель.
Он широкоплеч, скуласт, немного сутул, как наш Бондаренко. Я ребром ладони сбиваю прилипшую к шинели грязь и чертыхаюсь.
– Ну спасибо, а то бы похлебать пришлось вот этой похлебки, – киваю я головой в сторону журчащей воды.
– Я и то смотрю. Человека не видать, а ботинки живые. В пулемете смыслишь? – неожиданно спрашивает он.
– А что?
– Заело.
– Где твое гнездо?
– А там, – неопределенно машет он рукой.
Мы карабкаемся на самый верх кручи. Перед нами вздымаются безверхие трубы да развалины многоэтажных зданий.
– А знаешь, кто тебя напугал? – спрашивает боец. – Это ихние ванюши. Разве не слыхал, как скрипели?
– Нет, не слыхал.
Подходим к пулемету.
– Вот и мой «максим», – говорит пулеметчик.
– Ты что же, один, что ль?
– Да нет, не совсем. Вон наши ребята, – он показывает заскорузлым пальцем на кучи кирпича. Я смотрю и ничего не вижу.
– А где напарник твой?
– Нету напарника, еще вчера его… А я ведь не пулеметчик. Пришлось вот. Боле некому. Командир приказал, – говорит боец отрывистыми фразами, точно оправдываясь.
Я откидываю крышку и снимаю замок. Грязь и густая смазка образовали черное липкое месиво наподобие смолы.
– Плохо смотришь за оружием. Грязи много.
– Да когда смотреть-то? Ведь кажинный день по три-четыре атаки отбиваем. Вон их сколько поналожено.
Я поднимаю голову и присматриваюсь к местности. На красно-бурой земле неровными буграми синеют вражеские трупы.
– Досюда уж доходили? – удивляюсь я.
– Вчера чуть не сшибли в Волгу. Едва удержались.
Я беру тряпку и прочищаю стенки коробки. Потом вставляю замок, продергиваю через приемник ленту и выпускаю пробную очередь.
– Ну вот и все.
Боец словно не рад.
– Опять одному, – вздыхает он. – Ну да ладно, не привыкать. Здесь тово… кажинный боец должен иметь самостоятельность.
– Правильно, – поддакиваю я. – У тебя ведь пулемет.
Боец хлопает по кожуху.
– Максимушко, – ласково говорит он. – Лишь бы он не подвел.
– Ухаживай, не подведет.
– А ведь пропасть ты мог.
– Мог, – соглашаюсь я. – Спасибо, что вытянул. Ну, так я пойду, дело срочное.
– Беги! – говорит он. – К круче держись, а то…
– Ладно.
Спускаюсь. В половине обрыва чернеет норка, где, наверное, боец спасается во время бомбежек. Вон и труба, из которой он меня вытянул.
Бегу дальше. Надо мной низко проносятся два «мессера», направляясь за Волгу. Пахнет разлагающимися трупами, чадит. До сих пор пылают пожары. Вражеская авиация продолжает свирепствовать, вываливая на город тысячи тонн фугасных бомб. То здесь, то там дрожит земля, точно ее подбрасывают мощные толчки подземных ударов. Передо мной горит причал. Мне проходить мимо.
Подхожу ближе. Здесь берег прорезан оврагом. Среди мертвецов лежат живые и смотрят на багровое пламя, которое пляшет по каким-то ящикам, лежащим на мостке причала. Пройти можно только под ним или поверху. Но верх простреливается пулеметным огнем врага. Движение по берегу застопорилось. Бойцы ждут, укрывшись в овраге. Их больше десятка. И всем надо проскочить опасное место, Я вижу, что огонь еще не тронул низ причала, – значит, перебежать можно. На меня цыкают и машут руками.
– Под снаряды захотел! – ворчит рябой боец.
– Под какие такие снаряды?
– Ты что, ослеп? Не видишь, ящики занимаются, а в них и есть снаряды.
Я смотрю на причал. Боец сказал правду.
– Где же были раньше, можно было затушить.
– Ишь ты, какой прыткий. Затушить? Попробуй – может, и рыбам не останется что лопать от твоей туши.
Все же я остаюсь при своем мнении. Затушить можно было, только, конечно, вовремя. А теперь – лежать и ждать, когда взорвутся снаряды. Но мне кажется, что я уже и так много потерял времени. До темноты надо успеть разыскать старшину, иначе он уйдет на розыски батальона в другом направлении. Пока я думаю, к нам подходит младший лейтенант. Он никого ни о чем не спрашивает, только внимательно изучает огонь. Потом он резко бросается вперед и скрывается в клубах дыма под мостком. Через секунду он уже бежит по ту сторону причала. Я напяливаю пилотку поглубже и следую его примеру. Раскаленная волна бьет по лицу. Но это только мгновение. Через несколько шагов я снова дышу воздухом, пропитанным запахами гари, трупов, нефти, запахами пороха, крови, войны.
Меня догоняет рябой. Его щеки побелели, отчего оспины еще резче проступили на круглом лице.
– Ну, браток, смелый ты.
– При чем тут я, ведь лейтенант первым сунулся в это пекло. Вот и ты тоже…
– Ежели бы не вы с лейтенантом, то сидеть бы нам до вечера. А дело срочное, оно не ждет.
К нам подбегают еще четверо. Они возбуждены.
– Вот и они проскочили, – продолжает боец.
Мы сворачиваем за поворот. Отсюда виден город.
– А я думал, что пропаду, – откашливаясь, замечает один из бойцов. – Как мырнул под мост-от, так в нос и ударило дымом. А сам думаю: вот бабахнет, вот бабахнет.
За нами действительно бабахнуло. Из-за поворота мы видим щепы от ящиков, бревна от причала, подброшенные кверху мощным взрывом снарядов. Фонтаны воды взметнулись к небу и ливнем упали на берег.
Мы переглянулись. Рябой поджал губы, высокий боец заморгал, как будто в глаз залетела мошка, боец в матросской шинели вздохнул и сказал:
– Вот это да!
Остальные пробормотали что-то невнятное.
Из-за Волги выплывает четверка наших штурмовиков. Не долетая до берега, они скрипят реактивными установками, выбрасывая далеко вперед стрельчатые дорожки дыма. Мины тарахтят где-то за нашей передовой. Сейчас же немецкие зенитки начинают тявкать, как стая голодных псов. «Илы» разворачиваются и улетают почти на бреющем полете.
– Хорошие машины! – глядя на штурмовики, говорит боец в матросской шинели.
– Оно, конечно, спору нет, что хорошие, так ведь больно уж мало их-то, – поддерживает разговор широкогрудый, широкоплечий великан с красным лицом.
– Это верно, что мало, так еще и по своим бьют, – вмешивается рябой.
– У кого ошибок не бывает, – возражает матрос. – Мы на ошибках учимся…
– Те-те-те, учимся. От такой, брат, учебы наша братва жизнью расплачивается, – не унимается рябой.
– А разве фрицы по своим не лупят? – точно самого себя спрашивает великан. – Да вчера я видел, как ихний «юнкере» шуганул прямо по своей обороне.
– Что он – не разглядел, что ль?
– Разглядеть, может, и разглядел, только заминка какая-то у него вышла: бомба не отчепилась, когда следует. «Юнкерс» кверху – и бомба с ним, точь-в-точь снаряд… А потом и шлепнулась на ихние окопы. Мы слышали, какой вой устроили фрицы после этого.
– Бывает, – соглашается низенький боец, обладатель густого гремящего баса.
– А как вы думаете, хлопцы: долго фриц собирается мурыжить нас? – оглядываясь на кручу, спрашивает матрос.
– Это от нас зависит, – отвечает бас.
– Как это от нас? – с недоумением повторяет матрос. – Вот мы на «Октябре» деремся, как черти, а нас все равно прижимают к Волге.
– А тебе что Волга-то – чай, плавать умеешь, – пробует отшутиться рябой.
– Не трепись, – обрывает его великан. – Тут дело сурьезное. Ежели бы все так рассуждали, как ты, то, конечно, давно бы уж выкупались в Волге.
Рябой, чувствуя свою беспомощность в споре, умолкает. Бас откашливается, как иногда это делают певцы перед выходом на сцену, и продолжает:
– А я так думаю, товарищи… – он несколько минут жестикулирует черным-пречерным кулаком, словно ловит в воздухе нужные слова, – всему свой черед, всему свое время. – Он разжимает кулак, ребром ладони рассекает воздух и заканчивает: – Сколько лис ни таскал бы курей, а в капкан попадется!
Никто из нас не понял, что он подразумевал под «своим временем», только уверенность бойца как-то оживила всю компанию.
Потом матрос рассказывает о термитных снарядах, которые немцы применяют на «Красном Октябре». Великан и обладатель баса скоро сворачивают в один из глубоких оврагов, где, как говорит рябой, размещается штаб армии во главе с командующим Василием Ивановичем Чуйковым.
– Храбрый генерал! – откликается матрос. – Сам видел, как он ходит по передовой и ничего не боится.
Я немножко завидую ему, он все же видел генерала, да еще командующего… «А мне вот не доводилось видеть генералов», – думаю я про себя.
К переправе прихожу один. Здесь только что был налет. Кругом разбросаны какие-то тюки, ящики из-под снарядов, мешки с продуктами, бревна, повозки – и все это вперемешку с трупами людей и исковерканными тушами лошадей.
Старшину я разыскиваю в одной из крохотных землянок под тройным бревенчатым накатом.
– Никак Быков?
– Он самый, – тяжело опускаясь на свободный мешок, отвечаю я.
– Как у нас там?
– Держимся.
– На, пожуй, – говорит старшина и сует мне крепкий душистый сухарь.
Я с жадностью голодного волка принимаюсь за еду. Ездовые с любопытством рассматривают меня и время от времени задают вопросы.
Обратно идем тем же путем. Каждый из нас четверых прет на плече по увесистому мешку. Мне достались сухари. Старшина несет концентраты, ездовые крякают под чем-то более тяжелым. Моя мокрая шинель и без того давит на плечи. Перехватываю мешок то одной, то другой рукой. Чертыхаюсь и спотыкаюсь, спотыкаюсь и чертыхаюсь.
За моей спиной посвистывает носом старшина.
– Отдохнем? – предлагаю я.
– Давай!
Садимся на камни и молчим. Ни говорить, ни думать не хочется. Я спускаюсь к воде и ложусь на гальку. Пью жадно, большими глотками. Вода пропитана нефтью, холодом и чем-то паленым.
Над нами то быстро, то медленно проплывают трассирующие цепочки пуль. Чем выше, тем медленней, кажется, летят они.
Ракеты вырывают из темноты куски кручи. За Волгой грохочут катюши. Мины с таинственным шорохом летят над нами, потом барабанят где-то в поселках заводов. Мы отдыхаем через каждые сто метров. Случается, что кто-нибудь из нас спотыкается и падает. Тогда мы останавливаемся и ждем.
Мне хочется похвастаться перед старшиной подбитым танком, но у меня нет сил для этого. Раньше почему-то я не догадался.
Вдруг я запинаюсь о что-то мягкое и падаю. Мешок с сухарями перелетает через меня. Старшина сбрасывает с плеч мешок и помогает мне подняться.
– Ушибся?
– Коленку рассадил.
Старшина разглядывает то, о что я запнулся.
– Погибший, – говорит он.
Я подхожу ближе и смотрю на труп. Убитый лежит вниз лицом, подобрав руки под себя. Я оглядываюсь на берег, он поднимается перед нами черной уступчатой стеной. Где-то рядом клокочет ручей. «Труба», – узнаю я свое давешнее убежище. И тут вспоминаю о пулеметчике.
Я беру убитого за плечи и переворачиваю вверх лицом. Мимо меня смотрят остекленевшие глаза на широком скуластом лице. Снимаю пилотку и вытираю потное лицо. Ком горечи подкатывает к горлу.
– Старшина, – говорю я сдавленным голосом. – Давай похороним. Он знаком мне. Можно сказать, жизнь мне спас.
Я рассказываю ему о пулеметчике.
– Да ведь всех-то не похоронишь.
– Всех не будем, а этого надо.
– Давай, – соглашается он. – Ребята, подмогите.
Мы берем убитого на руки, стаскиваем в воронку и засыпаем комьями сухой земли. Пусть плохо, но все же последний долг отдан. «Будет время, и вознесутся над тобой, братишка, памятники. А теперь будь доволен тем, что могли мы сделать».
Берег живет. По отмели взад и вперед, вверх и вниз снуют бойцы, командиры, санитары, сестры, старшины. Никто не обращает внимания на повизгивание пуль, на искрящиеся пучки ракет, на грохот падающих снарядов. Все заняты делом.
По Волге мечутся темные силуэты катеров, барж, лодок. На переправе шум и сутолока.
– Отчаливай! – гремит мощный голос.
– Куда же вы-ы? Раненых оставили-и!
– Давай, давай, живее!
– Куда ты прешь, ослеп, что ли?
– Ратуйте, родимые-е!
Мы бредем, тяжело передвигая ноги.
– И в это тяжелое время вы, товарищ Федосов, приняты в ряды нашей партии. Будьте же достойны этого звания! – доносится до нас голос комиссара.
Мы сбрасываем с плеч мешки и облегченно вздыхаем. Старшина откидывает плащ-палатку и заходит в блиндаж.
– Товарищи, – слышится голос нашего лейтенанта, – товарищи… – Он волнуется. – Я… что бы ни случилось, постараюсь… в общем буду… заверяю вас, товарищи, носить звание большевика с честью, с достоинством и не уроню…