Текст книги "Сто дней, сто ночей"
Автор книги: Анатолий Баяндин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)
– Вот это да! – довольно басит дядя Никита.
Сережка показывает на одиноко торчащую печную трубу.
– Из печки достал, – ликует он.
Мы добросовестно делим находку на три части и уплетаем пропахший дымом полусырой хлеб домашней выпечки.
– Вкусно, – лепечет Сережка.
– М-м, – соглашаюсь я, наворачивая за обе щеки.
Улицы города завалены битым кирпичом, кровельным железом, обломками балок и стропил. Вокруг нас пылают дома. Раскаленные стены с треском осыпаются. Тучи искр застилают темное небо. На наших лицах отсветы пожаров. Винтовки и автоматы кажутся обагренными кровью. Иногда в лицо бьет горячая волна воздуха. Мы прикрываем лица рукавами и торопимся проскочить опасное место.
Нашего брата бойцов – много. Все куда-то спешат, кого-то разыскивают, догоняют, спрашивают, ругаются.
Пересекаем трамвайную линию и выходим к Волге. Делаем привал.
Наш комбат уходит на розыски начальства, повар Костя – на поиски хотя бы какого-нибудь котла.
Мы стоим с Сережкой на берегу и смотрим на Волгу. Костры пожарищ отсвечивают в черной воде, словно в зеркале. На том берегу что-то тоже горит. На переправе шум, неразбериха.
Подходит пароход. Давка, плач, стоны, крики, мычание коров и тихий плеск волны о берег. Вверх и вниз снуют катера Волжской флотилии и другие мелкие суденышки. Высоко в небе рокочут ночные бомбардировщики. Из-за Волги взметаются белые столбы прожекторов. Стучат зенитки, ухают бомбы.
В полночь к нам приходит старшина и раздает всем по банке горелых рисовых консервов и немного муки. Где он добывал провизию – нам неизвестно. Собственно, эта сторона дела нас не трогает. Муку мы откладываем, а консервы и Костину баланду хлебаем, запивая все это волжской водой, пахнущей нефтью. После позднего ужина втискиваемся под какой-то дощатый настил и устраиваемся на ночлег. Это наша первая ночь здесь, на берегу Волги, первая ночь за много бессонных ночей боев, окружений, отступления.
Мы выбираемся из-под настила запыленные, перепачканные мазутом.
– Ишь ты, как разукрасились, – оттопыривая перемазанные пальцы, говорит Семушкин. Мы смотрим друг на друга и хохочем.
– Ни дать ни взять повылазили из преисподней.
– А разве в преисподней тоже есть мазут? – смеясь, спрашиваю я дядю Никиту.
– А кто его знает… может, есть.
– Нет, там, говорят, смолой обходятся, – заявляет Чингисхан и спускается к воде.
Я иду за ним, перешагивая через смолистые бревна разбитого причала.
Через четверть часа мы, мокрые и покрасневшие, поднимаемся на берег.
В это сентябрьское утро город кажется еще более разрушенным, чем ночью. Дома смотрят на нас черными провалами окон. Рельсы трамвайных линий вырваны вместе со шпалами, обрушившиеся стены образовали высокие завалы. Изуродованные трамвайные вагоны валяются вверх колесами. Все разбито, искромсано, раскидано. По всему городу пылают зловещие костры пожаров. В воздухе носятся тучи копоти и дыма. А над заводами уже висят косяки «юнкерсов», «хейнкелей», «хеншелей»; они раскидывают фугаски, огнем пушек и пулеметов поливают берег у переправы. Дробный перестук зениток сливается с грохотом бомбежки.
Мы смотрим на истерзанный город.
– Э-эх! – стонет дядя Никита.
«Эх!» – про себя говорим мы с Сережкой.
Отступая по Харьковщине, мы уже видели сожженные деревни и села; видели, как плачут женщины и дети; знали, какое горе принес враг; но здесь мы сердцем постигли это страшное горе, это непоправимое зло варварского нашествия фашистов.
– Что же это такое, други? – как-то растерянно говорит наш младший сержант дядя Никита.
Мы не знаем, что ответить ему, но каждый из нас думает наверняка одно и то же; «В Заволжье врагу не бывать!»
Через полчаса мы едим обильно промасленные лепешки, от которых почему-то отдает то ли солидолом, то ли дегтем.
– А где вы достали эту жидкость? – спрашиваю я дядю Никиту, указывая на масло, которое почему-то очень уж трещит на раскаленной сковородке.
– Да там, – машет он рукой в сторону подвала, где Костя поставил свой новый котел. – Целая бочка стоит. Все берут.
– А может, не масло? – сомневается Сережка.
– Ну, это ты тово, – строго говорит наш старшой, – брось. Настоящее, что ни на есть натуральное. Сам нюхал.
Хотя во рту остается вкус касторки, все же весь запас лепешек мы добросовестно съедаем и даже запиваем чаем, который вскипятил Костя.
После завтрака я предлагаю своим друзьям выкупаться. Сережка с готовностью принимает предложение, Семушкин жалуется на больной желудок и отказывается.
В одну минуту я и Сережка снимаем штаны и бросаемся в воду. Вода обжигает тело, но мы с удовольствием бултыхаемся, пока нас не пробирает озноб.
– Воздух! – предупреждают нас с берега.
Я вижу, как стая «юнкерсов» заворачивает в нашу сторону. Вот уже головной бомбардировщик падает в крутое пике, а мы с Сережкой все еще не можем вылезти из воды. Какое-то идиотское оцепенение вдруг сковывает ноги.
– Вылазьте, черти окаянные! – кричит нам Семушкин и улепетывает в ближайший подвал… с нашей одеждой в руках.
– Обождите! – выскакивая из воды, кричит Сережка.
Но дядя Никита даже не оборачивается. Сверкая пятками, мы чешем за Семушкиным.
Над нами раздается пронзительный свист—и бомбы одна за другой ухают вокруг. Нас швыряет на цементированный пол подвала.
Целых полчаса мы, как скользкие угри, жмемся друг к другу, вздрагивая при каждом разрыве бомб. Близкий разрыв загоняет нас за какую-то бочку.
– Митрий, – слышу за собой голос дяди Никиты.
Он сидит в углу, подобрав под себя длинные жерди ног. Я выхватываю из его рук гимнастерку и напяливаю на себя. Но что-то липкое мешает мне продеть руки а рукава. Неужели кровь? Свободной рукой ощупываю себя. Нет, это не кровь. Оглядываюсь. Бочка. На днище промасленная этикетка. Черт побери! Не этим ли маслом нас угощал Семушкин?
Я поворачиваюсь и тычу пальцем сперва в грудь Семушкина, потом в пожелтевший квадратик этикетки.
– На-ту-ральная ол-лифа, – по слогам читает дядя Никита. Лицо его вытягивается, нижняя челюсть отвисает.
– Ну, что? – нагнувшись к самому уху дяди Никиты, спрашиваю я.
Он хлопает глазами и… икает. Сережка корчит уморительные рожицы. Пыль и дым заполняют подвал.
Мы окапываемся на западной окраине города. Справа от нас кладбище. Немецкая артиллерия крошит кресты и памятники, перекапывает могилы.
– Даже покойникам не дают покоя, – утирая потное лицо рукавом гимнастерки, ворчит дядя Никита.
Я передаю лопату Сережке и отдыхаю. Ладони саднят. Гляжу на них и вспоминаю пройденный путь от Харькова до берегов Волги. Сколько же перекопано земли? Ведь за последние три-четыре месяца мы только и рыли эти окопы. Бывало, не успеешь выбросить последнюю лопату земли, а командир роты уже бежит с новым распоряжением: «Приказано сменить позицию!» И снова, как крот, вкапываешься в землю, натирая на ладонях все новые и новые мозоли… А ведь не всегда удавалось отыскать лопату. Если и были у кого саперки, так занимай очередь и жди. А время-то не ждет. Коли приказано окапываться, выполняй приказ без промедления. Вот и грызешь окаменевшую глину чем попало: то штыком, то ножом перочинным, а то и руками.
Окопы… окопы…
Семушкин бросает лопату и, придерживая штаны, бежит на задворки. Когда он возвращается, я спрашиваю:
– Опять живот, дядя Никита?
Он качает головой и тихо стонет:
– Живот, Митрий.
Его лицо пожелтело, под глазами набрякли синие мешки.
– С чего бы это у вас?
– А черт его батьку знает. Может, с воды али еще с чего. Такое уж у меня брюхо никудышное. И получается, что я шкелет шкелетом.
– А может быть, все же то масло виновато? – осторожно намекаю я.
Семушкин смущенно водит пальцем по брустверу окопа.
– Не-е знаю… может, – уныло отвечает он. – Я ведь, Митрий, тово… не разнюхал, что олифа. Оно, конечно, виноват… Перед вами виноват…
– Нисколько вы не виноваты, – успокаиваю его. – Только вот живот…
Но тут я чувствую в желудке сильную резь. Выскакиваю из окопа и бегу за ближайшую развалину. Через несколько минут возле меня «приземляется» Подюков.
Неожиданно появляется двухфюзеляжный вражеский корректировщик. Завывая моторами, самолет кружит над нашими окопами.
– Сережка, берегись: тебя засек!
– Почему это меня, а не тебя?
– Потому что ты…
Тут я вижу, как что-то черное и бесформенное отрывается от «рамы» и летит прямо на нас. Неужели опять бочка? Тогда почему она так медленно падает?
– Сережка, бомба!
– Нет, это какая-то колбаса. Видишь, как она деликатно кувыркается.
Для безопасности мы все же ныряем под крышу, сброшенную на землю вместе со стропилами и балками. У меня над головой синим озерцом светится рваная дыра. Я поворачиваю голову и разыскиваю «колбасу», отделившуюся от самолета. Она продолжает кувыркаться в воздухе, медленно теряя высоту. И вдруг на нас посыпалось множество мелких, как ручные гранаты, бомб. Железными градинами они захлопали по нашей обороне. Ливень осколков обрушивается на крышу, под которой мы с Сережкой, точно кролики, жмемся друг к другу.
Я гляжу на крашенный суриком выступ железа и мысленно прощаюсь с жизнью.
Через минуту эти отвратительные хлопки умолкают.
– Сережка!
Молчание.
– Сережка, жив?
– Словно бы жив, – высовывая голову из-под какого-то тряпья, говорит он.
Первое знакомство с «хлопушками» состоялось.
Когда мы спрыгиваем обратно в окопы, Семушкин докладывает:
– Двоих… и троих поранило.
Нам понятно, что это значит.
– Кого?
Дядя Никита называет фамилии погибших.
К вечеру нас атакуют немцы. Хотя мы ждали этой атаки, но при виде десяти ползущих танков у меня засосало под ложечкой. Вероятно, то же почувствовали и мои товарищи.
Вдруг несколько разрывов вздыбились перед танками. Это наши зенитчики, что стоят за ближайшими домами, открыли огонь по наземным целям.
– Молодцы, зенитчики!
Семушкин деловито прицеливается и первым открывает огонь. Потом неторопливо щелкает затвором и снова нажимает на спуск. Сережка и я палим напропалую.
Один за другим вспыхивают два фашистских танка. После короткого замешательства фрицы двумя большими группами идут в обход нашей обороны. И тут эта противная тактика «клещей»! Через минуту шквал артиллерийского огня выметает нас из окопов.
Скоро мы перестаем видеть и слышать друг друга. Словно грозовая туча упала на землю.
– Товарищи-и! – как из могилы, доносится голос Федосова. – Отходить вон за те дома-а!
В просветах этой тучи мелькают сизые мундиры врагов.
– Робята, сюды-ы! – кричит нам Семушкин из-за массивного памятника.
Но Подюков, этот дьяволенок, точно прилип к месту. Я дергаю его за рукав.
– Подожди, я… Так… Есть… Еще один, – после каждого выстрела причмокивает он.
Сумерки черной волной захлестывают город, кладбище, степь. Мало-помалу бой утихает. Семушкин тащит нас за дома, где собирается рота. Федосов смотрит на нас и качает головой. Слишком уж мало осталось. Над соседними домами повисают красные и зеленые ракеты. Мы не знаем, кто наши соседи: свои или враг? Лейтенант говорит… Нет, он не говорит о том, что немцам удалось прорваться в город, – мы догадываемся. У меня сильно болит плечо. Это от того, что я много стрелял. Подюков трет себе уши.
– Что случилось? – спрашиваю его.
Он таращит раскосые глаза и глупо улыбается.
– Не слышишь, что ли?
– Звенит… в ушах звенит.
У многих перевязаны руки и головы.
Зенитчики куда-то исчезли. К нам подходит комбат с несколькими бойцами – все, что осталось от других рот. Среди них я узнаю трех бойцов, у которых, как и у нашего Семушкина, фамилии начинаются с буквы «С» – Смураго, Савчук, Ситников.
Комбат отводит лейтенанта в сторону, и они долго с чем-то говорят. Из переулка высовывается танк и, развернувшись, тут же скрывается за домами.
– Немцы! – кричит кто-то.
– Бросьте паниковать! Это наш Т-34, – строго говорит младший лейтенант Бондаренко.
Он сутул, узколиц, с небольшими глубоко посаженными глазами и высоченным белым лбом, прорезанным двумя глубокими морщинами.
Федосов машет нам рукой. Мы устало бредем за командирами по каким-то проулкам, закоулкам, улочкам, пока не выходим к глубокому оврагу, склоны которого пестрят разбитыми крышами глинобитных домиков.
– Куда вы лезете? – раздается из темноты сиплый голос.
– Дьявол ты этакий, – отвечает комбат. – Подпустил себе под нос, а потом спрашивает: «Куда лезете?». Может, немцы мы…
– Так я ж приметил, что свои. Немцам не суметь так заковыристо ругаться.
Проходим мимо батареи минометов, возле которой стоит часовой. Через полчаса устраиваемся в каких-то развалинах и тотчас же засыпаем.
От нашего политрука Ткачева мы больше и больше узнаем о планах противника. Вражеская группировка – около восемнадцати дивизий, – поддерживаемая шестьюстами танками и почти таким же числом самолетов, намеревалась с ходу взять город и перерезать Волгу. Сережка по этому поводу сказал: «Хвалится ерш: канат бы оборвал, да понос прошибает». Прав Сережка. Когда-нибудь и немцев прошибет такая штука.
Теперь мы знаем, что воюем в составе 62-й армии, которая защищает непосредственно самый город. Одно плохо что немцам все же удалось стиснуть его с севера и с юга и выйти к Волге. Но русские гнули подковы и крепче. По-прежнему наш батальон, в котором осталось не больше полуроты, находится в боях. Где только не побывали мы за это время, куда только нас не бросали. Вчера мы отражали атаки противника у дома НКВД, сегодня бросают нас к поселку завода «Баррикады», а завтра… Ну, а что завтра – покажет день. Мы все еще не влиты ни в какую часть.
Недавно мне довелось побывать на Мамаевом кургане, где размещен командный пункт армии. Передав пакет адъютанту Чуйкова, я в ожидании распоряжений залез в какую-то траншею и задремал. Меня разбудил грохот бомбежки.
Вокруг КП падали бомбы. Одна угодила прямо в дымящуюся кухню. Возле кухни сидел пленный немецкий ефрейтор. После налета ни кухни, ни пленного не оказалось.
«И сам командарм может остаться без обеда», – подумал я и, приняв пакет от того же адъютанта, помчался в подразделение.
Этот пакет решил, наконец, судьбу нашего кочующего батальона. Нас влили в состав дивизии Людникова, которая защищала завод «Баррикады». Шли по берегу Волги вплоть до заводов. У переправ по-прежнему было людно. Раненых очень много. Их не успевают перевозить на левый берег. Пикировщики целыми днями висят над переправами, заводами, над тылами.
Когда мы увидели свеженьких бойцов, прибывающих из-за Волги с новым вооружением, всем как-то стало веселее.
– Откуда, землячки?
– С Урала-а…
– Из Сибири-и…
– Во, – говорит Никита с видом мудреца, – эти, брат, тово… не подведут, народ настоящий, стоющий… Одним словом, уральцы, сибиряки. А кировских нетути-и?
– Нету-у, вятских не держим: гвардия!
Семушкин обидчиво морщится:
– Ишь ты, карандаш необточенный… вятских… Чалдон таежный! – огрызается он и догоняет нас. – Кировские мы…
Я спрашиваю Никиту, что такое «чалдон».
– А это, Митрий, тово… – Семушкин скоблит затылок и добавляет: – Прозвище сибиряцкое… А что оно такое – почем мне знать… Не знаю, Митрий.
Пополнение оказалось гвардейской дивизией Родимцева, которая с ходу вступила в бой.
Нашей роте приказано защищать трехэтажное здание. Оно построено в виде буквы «П». Правда, третий этаж грудой кирпича, железа и стропил лежит на потолке второго. Два крыла обращены на запад. Дом стоит в окружении таких же калек, как он сам. Цеха завода расположены где-то справа впереди. Мы видим только трубы да плоские закопченные перекрытия.
После осмотра коридоров первого этажа мы занимаем отведенную нашей тройке позицию.
– Вот, приятели-други, ваша фатера, – шутит Федосов.
Он подтянут, выбрит, а главное почти всегда весел. В его больших черных глазах пляшут искорки молодого задора. Над принятием какого-нибудь решения он не задумывается, а действует сразу. Бондаренко более медлителен на этот счет. Вероятно, сказывается его гражданская профессия учителя. Федосов же в прошлом студент.
– Как раз каждому по одному окну, – говорит лейтенант.
Мы подходим к окнам и смотрим на вспаханный бомбами двор, который с двух сторон замыкают крылья нашего дома.
– Ну как? – спрашивает он.
– А ничего, воевать можно, ежели эта штука, – дядя Никита показывает на потолок, – не обвалится и не придавит нас, как мышей.
– Этого бояться нечего. Фашистские летчики вряд ли позарятся на нашу развалину.
Федосов уходит, мы садимся на килы бумаг и уныло рассматриваем друг друга.
С каждым днем бои становятся ожесточенней и яростней. Авиация противника наносит удар за ударом, буквально стирая с лица земли все, что еще осталось на улицах.
Дивизия Родимцева вступает в бой с ходу и выдерживает ожесточенные атаки превосходящих сил противника на Мамаевом кургане. Яростные схватки происходят в районе вокзала, который переходит из рук в руки несколько раз. Особенно тяжелые бои разворачиваются на левом фланге армии, в пригородах.
Мы неплохо устроились. Теперь у нас есть патроны, гранаты, запас ракет с ракетницей и ружье ПТР. А главное, есть время отдохнуть, почистить оружие. Бои идут слева и справа, а наш дом, точно остров, остается посредине течения.
Семушкин выскреб свою рыжую щетину и как-то сразу помолодел. Нам с Подюковым скоблить пока нечего. У меня на верхней губе пушок, а у него и того нет.
– Просто смешно: мужчина без признаков растительности. Ты хоть бы помазал чем-нибудь у себя под носом, – советую я Сережке.
Он щурит глаза и ехидничает:
– А я-то голову ломаю: откуда, думаю, у нашего Митяйки такие усища, точь-в-точь как у… Семена Михайловича Буденного.
– Но-но, не очень! – Я делаю широкий жест, будто приглаживаю метровые усы.
К нам подходит Семушкин. Вид у него бравый, немного торжественный.
– Никита Евстигнеевич Семушкин имеет честь быть сегодня именинником!
Он щелкает каблуками и козыряет. Мы поздравляем его, поочередно пожимая широкую и жесткую, как подметка кирзового сапога, ладонь.
– Сколько стукнуло, дядя Никита? – спрашиваю я.
Он немного кобенится, поправляет пилотку и чеканит:
– Сорок первый пошел.
У нас с Сережкой вместе едва-едва получается тридцать пять.
Семушкин достает из вещевого мешка какой-то пакет и фляжку. Я с любопытством наблюдаю за его руками. Вот он развернул газету, и мы увидели довольно объемистый кусок сала.
– Шпиг! – обрадованно кричим мы с Сережкой.
Младший сержант добродушно ухмыляется и разрезает сало на три куска.
– Сегодня я устраиваю пир, а вот это что ни на есть главное в нашем пиршестве. – Он взвешивает на широкой ладони фляжку. – А теперь, робята, то бишь – товарищи бойцы, как говорят, пожалуйте к столу, – приглашает Семушкин.
Не переставая удивляться, мы садимся вокруг перевернутого вверх дном ящика на кипы бумаги. Именинник разливает содержимое фляжки по кружкам и произносит речь.
– Други мои! – Семушкин обводит нас глазами. – Митрий, Серега… Почитай полгода мы воюем вместе… Это срок порядочный, чтобы, значит, узнать друг дружку. – Короткое молчание с понюхиванием из кружки. – И я узнал вас. Вы неплохие ребята. – Никита проглатывает слюну. – Можно сказать, что все мы стали друзьями, хотя я старше вас намного. Так вот, дорогие други мои, выпьем эти кружки, чтобы, значит, и впредь мы оставались такими же, как были. С нами может всякое статься… Только дружбу мы не должны терять.
– Правильно, дядя Никита! – подхватываем мы с Сережкой.
– Я ведь тово… не мастер речи говорить, – смущенно признается он и поднимает тост: – Будьте здоровы!
Семушкин высоко задирает голову и в два глотка выпивает. Мы следуем его примеру и после короткого, но веского «будьте здоровы» осушаем по сто граммов разбавленного спирта.
После «пирушки» я приглашаю Сережку осмотреть второй этаж.
– А что мы там не видели? – говорит он.
– Чудак человек, как же ты хочешь защищать объект, не зная его… – я подыскиваю убедительные доводы, – не зная его устройства, и вообще…
Чингисхан улыбается одними раскосыми глазами и соглашается.
– Ну, ладно, идем. Было устройство, да все выдохлось, – прибавляет он.
На второй этаж забираемся по шаткой стремянке прямо в пробоину потолка. Другого хода не существует: все разбито, завалено, снесено.
Здесь светлее и уютнее. Ветер крутит обрывки бумаг, которые, точно белые воробьи, летают из угла в угол, копошится в куче известковой пыли, скрипит оборванной дранкой. Потолок смотрит на нас рваными лоскутками голубого неба.
Мы подходим к окну. Вон там, справа, у «Красного Октября», идет бой. В размеренный треск автоматов тяжелым кашлем врываются разрывы мин, снарядов, гранат, разбрызгивая целый рой рыжих искр. Над тракторным висит лиловая занавесь дымки. Сам завод не виден: мешает правое крыло нашего дома. Прямо перед нами сгрудилось несколько крупных зданий, теперь таких же калек, как и наше, со второго этажа которого у и Сережка ведем наблюдение.
Под моим ботинком что-то звенит и лопается. Я нагибаюсь и поднимаю осколок дверной таблички; «Касса завода № 22…» Сережка поднимает закрашенное черной краской стеклышко и прикладывает на место. Я кладу сломанную вывеску на подоконник так бережно, словно от этого зависит дальнейшая судьба дома.
– Касса завода 221, – задумчиво бормочет Сережка.
– Сберегательная касса, – поправляю я его.
– Тут нет слова «сберегательная».
– Над нами и крыши нет, но это не значит, что ее вовсе не было.
В рваные пробоины врывается басовитый рев моторов. Мы пытаемся рассмотреть, кому принадлежат ревущие над нами самолеты.
– Черта с два, не увидишь отсюда, – выглядывая в окно, говорит Подюков.
– Идем вниз, а то как бы заместо второго этажа мы не взлетели на третий, – не очень удачно острю я.
Спускаемся по той же шаткой стремянке. У подъезда стоят Федосов, Журавский и политрук Ткачев.
– Так, миленький, так! – горланит лейтенант, размахивая руками.
Мы с Сережкой задираем головы и смотрим в небо. Два наших «яка» наседают на «мессера». Но он быстро выскальзывает из клещей и уходит с крутым виражом. Чуть правее, как жирные кряквы, переваливаются с боку на бок две «чайки».
Ускользнувший «мессер» делает разворот и оказывается у самого хвоста двукрылого истребителя.
– Ах, сволочь, что он делает! – стонет командир роты.
Серебристые нити трасс протягиваются от «мессера» до «чайки». Головкой подсолнуха вспыхивает пламя на фюзеляже самолета. Вот эта головка разрастается в трепещущую простыню, и «чайка», кувыркнувшись, круто ныряет в воздушную пропасть, оставляя за собой ручей черного дыма.
– Э-эх! – вырывается у всех.
Через минуту второй вражеский истребитель сбивает «яка». Оставшиеся два наших ястребка еще пытаются отомстить за гибель своих товарищей, но скорость…
– Скорости бы им, скорости! – с какой-то болью говорит Федосов. Его большие темные глаза горят злобой и ненавистью.
Второй «як», ревя мотором, с грохотом проносится мимо нас и падает в Волгу.
– Что же это такое? – чуть не плача, продолжает лейтенант.
– Летчика подстрелили, мерзавцы, – скрипит зубами Ткачев.
Мы, опустив головы, заходим в дом.
Со мной творится что-то неладное. Мне жаль погибших летчиков и сбитые машины. Но почему в то же время во мне закипает злость? Я пробую разобраться в себе.
Нам, бойцам Красной Армии, всегда говорили, что наша авиация куда сильней вражеской во всех отношениях. Сильней! А вот уже полгода я наблюдаю, как падают наши самолеты от тонких светящихся трасс «мессеров». Неужели виноваты летчики? Нет, летчики, насколько мне известно, всегда держатся стойко, мужественно. Нет, они никогда не отступают. Сам Гитлер в своих листовках хвалит русских асов. Тогда почему же немецкая авиация держит верх?
– А я с самой что ни на есть границы вижу, как сбивают наших, – говорит Семушкин, которому я поведал свои сомнения. – Об чем тут спорить, коли сами видим качество наших самолетов. Плохое качество, очень плохое, – разом отвечает на все мои вопросы дядя Никита. – А летчики молодцы. Только что они смогут поделать на своих тихоходах? – Семушкин плюет на цигарку и бросает ее за окно. – Но ничего, Митрий. Не может того быть, чтобы, значит, фриц победил русского, будь то на земле или в воздухе… Не может! – он ударяет ребром ладони по затвору винтовки.
Я уже не злюсь на бессилие наших истребителей. Я верю своему старшему товарищу. И я тоже про себя повторяю: «Не может того быть, чтобы фриц победил русского».
Каждый день наших будней здесь до отказа заполнен событиями. Некоторые из этих событий нас радуют, и мы смеемся, как дети; некоторые нагоняют тревогу и боль – тогда мы молчим и с остервенением стреляем в дома, где засели немцы.
Стаи «юнкерсов» налетают на тракторный. Шапки черного дыма вздымаются над цехами завода. Зенитки стучат как-то вяло и рассеянно, устилая небо белыми и черными овчинками разрывов. Но вот за Волгой раздается мощный гул залпа реактивных минометов. Мы видим, как с шипением летят продолговатые тела мин, перегоняя в воздухе друг друга.
– Эко дело, вот не думал, чтобы виден был летящий снаряд! – удивляется Семушкин.
Сережка говорит, что даже обыкновенные мины видны, когда они летят вверх. Я с ним согласен, потому что самому приходилось наблюдать их полет.
Зенитчики на минуту прекратили огонь. И в это самое время страшный взрыв потряс воздух. Над заводом повисло облако огня и дыма. Одна из мин врезалась в самую гущу «юнкерсов» и попала в не успевший еще разгрузиться самолет.
– Ура-а! – кричим мы с Сережкой, подпрыгивая на месте.
– Ура-а! – слышится отовсюду.
– Так бы их всех… – смакует дядя Никита.
Фашистские пикировщики, рассеявшись, удирают восвояси. Мы понимаем, что попадание – только случайность, но эта случайность поднимает наше настроение.
Вечером происходит еще одно событие.
– Волга горит! – вбегая в коридор, кричит Подюков.
– Брось трепаться, – обрываю я его.
– Ей-богу, горит… Сам видел, – захлебываясь, доказывает он.
Дядя Никита, прищурив глаз, сомнительно мычит.
– Идемте, ежели не верите, – настаивает Сережка.
Мы втроем выходим на площадку подъезда. Клубы смолистого дыма поднимаются над Волгой где-то между «Октябрем» и городом.
– Эка оказия, – задумчиво цедит Семушкин.
– Вот поглядите, – указывает Чингисхан на промежуток между домами, где виднеется река, охваченная багровым разливом огня.
Мы смотрим и не верим своим глазам.
– Мать честная! – выпаливает наш старшой.
– Ну, а вы не верили, – обиженно говорит Сережка.
– Трудно поверить такому, – Семушкин почесывает затылок.
К нам подходит Журавский. Он засовывает руки в карманы и, сплюнув сквозь зубы, бросает по нашему адресу:
– Темнота! Нефть это… Баки, что стояли на берегу, разбомбили немцы.
– Сами видим, что нефть, – ворчит дядя Никита. – А ты нам не указ.
– Где уж вам самим догадаться… Не сказал бы, так и думали бы, что вода вспыхнула… Немцы подожгли, мол, чтобы поджарить нас, ха-ха-ха! – хохочет связной.
– Эх, темнота! – повторяет он и, повернувшись на каблуках, уходит.
Мне хочется поколотить этого выскочку за его постоянную дерзость, и я говорю об этом Подюкову.
– Что его колотить, ткни пальцем – упадет. На то он и ор-ди-на-рец.
Вскоре черная занавесь дыма сливается с наступившими сумерками. Зловещие языки пламени продолжают лизать закопченное небо. Понурые, мы заходим в дом.
Всю вторую половину сентября фашисты продолжают атаки по всему фронту.
30 сентября наша разведка доносит о сосредоточении крупных сил противника в районе оврагов Долгий и Крутой, в районе кладбища поселка «Красный Октябрь», в балке Вишневой. Подходят вновь пополненные части 14-й танковой и 94-й пехотной дивизий противника. Враг готовит новый удар, на этот раз по заводскому району города.
В первый день октября захватчикам удается снова потеснить дивизию Смехотворова, которая к этому времени занимала оборону по улицам Жмеринской и Угольной до Карусельной и по Айвазовской до Банного оврага. Жестокие бои идут на участках дивизий Батюка и Родимцева, где фашисты пытаются прорваться к Волге и еще раз тем самым разрезать армию. Было видно, что гитлеровское командование после неудач в городском районе начинает прощупывать слабые места в нашей обороне, чтобы нанести окончательный удар.
В жизни фронтового города появляются свои законы. Каждое утро два «мессера» методически облетают весь город. Сперва появляются над Мамаевым курганом, потом идут за Волгу, по направлению Красной Слободы и, сделав разворот, облетают заводы. Через несколько минут выплывает «рама». «Мессеры» сопровождают корректировщика, пока тот не засечет энное количество точек. А уже с восходом солнца начинается «рабочий день»: стаи «юнкерсов» крошат руины, огрызаются зенитки, слышатся тяжелые вздохи артиллерийских залпов и среди них грозный говорок катюш.
Переправы работают днем и ночью. Прибрежная полоса напоминает главную улицу. Крутой берег скрывает ее, и потому она почти всегда оживленна. Разве только налеты авиации временно нарушают деловую суету тыла. Здесь много продовольственных летучек, санпунктов, штабов, складов с боеприпасами и разным военным снаряжением; здесь расположены огневые позиции нашей артиллерии.
Для юрких катеров никаких запретов не существует. Они даже днем подплывают к берегу и выгружают ящики с патронами, гранатами, снарядами. Забрав раненых, они поспешно отчаливают.
Левый берег Волги для нас играет роль Большой земли. Там все: и тяжелая артиллерия, и аэродромы, и госпитали, и штаб фронта, и основные базы тыла.
Мы с надеждой смотрим на туманную полоску берега, которая нас кормит, снабжает боеприпасами, поддерживает огнем катюш, дальнобоек, присылает истребители и штурмовики «илы».
Наши реактивные минометы сводят фашистов с ума. Мы часто слышим, как при очередном залпе немцы кричат «катуша-а!» и разбегаются кто куда. По ночам прилетают двукрылые ПО-2 и сбрасывают бомбы. Эти машины нас умиляют. Они бесшумно подкрадываются к немецким позициям и наводят панику. Мы ни разу не видели, чтобы наш милый «русфанер» был сбит.
Сегодня пришла почта. Журавский идет по коридору и размахивает письмами.
– Быков, тебе плясать! – кричит он мне.
Я подскакиваю к нему и протягиваю руку. Но он ударяет пачкой писем по моей ладони и шипит:
– Ты что же не выполняешь уговора?
Я стою и хлопаю глазами.
– Мы не уговаривались, – выдавливаю я.
– Все пляшут, и ты пляши.
Дядя Никита издали наблюдает за нами.
– Я не умею.
Журавский смотрит на мою петлицу и продолжает:
– Ну, как хочешь, я пойду.
Он делает два шага вперед, задевая меня локтем.
– Отдай! – умоляю я.
Но он только взмахивает письмами у меня под носом:
– Подождешь!
Тут происходит неожиданное. Семушкин быстро отмеривает несколько шагов и преграждает дорогу связному. Его глаза мечут искры, рука тяжело ложится на плечо Журавского.
– Ты что же это надумал?
Связной презрительно кривит губы.
– Не твое собачье дело!
– Собачье? – переспрашивает дядя Никита. – Ты говоришь, собачье?
На лбу Семушкина выступают красные пятна. Он одной рукой приподнимает связного и сильно встряхивает. Ноги Журавского отрываются от пола, и весь он точно порожний мешок.