355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Ананьев » Годы без войны. Том первый » Текст книги (страница 23)
Годы без войны. Том первый
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 06:59

Текст книги "Годы без войны. Том первый"


Автор книги: Анатолий Ананьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 54 страниц)

XXXVII

Павел пришел с работы поздно, когда дети были уже накормлены и младшие, Петя и Таня, уложены спать. Александр с Валентиною отпросились за ворота, на улицу, и собирались пойти в клуб, где сегодня показывали фильм; Борис же, вернувшийся из Сосняков затемно, заучивал какой-то английский текст, который непременно надо было ему знать наизусть. Он ходил по комнате с раскрытою перед лицом книгой и громко и выразительно читал, что было непонятно и было странно слышать, особенно Юлии; с темного двора отчетливо виднелись его плечи и голова в освещенной комнате, и Юлия и Екатерина то и дело обращали внимание на него. Павел, увидев, что сын учит, не стал заходить в избу; только с минуту понаблюдал за ним и, удовлетворенный, снимая рубашку, отправился умываться, а затем сел за стол, к женщинам. Он не был сегодня так весел, как обычно, когда возвращался с поля; девятый ход, который они сделали со Степаном, был, очевидно, лишним, и Павел понимал это теперь, когда тяжело было ему наклоняться и тяжело было двигать руками; но вместе с тем он не жалел, что был сделан этот девятый ход, и думал, что надо будет и завтра и послезавтра тоже сделать по девять – и что через три дня в таком случае все сено с нижних лугов будет свезено ими; Юлии же, когда та спросила, почему он пришел поздно, он сказал лишь: «Да мало ли, ты наливай, наливай, а то подтянуло все» – и молча затем принялся есть борщ и отварное мясо в нем и картошку, которая была посыпана мелко нарезанным зеленым луком. Но хотя он молчал, уже то, что он сидел за столом и аппетитно и громко двигал ложкой, вносило в общество женщин, Екатерины и Юлии, то оживление, какого недоставало им прежде, когда они поджидали его.

В семье Лукьяновых всегда было необыкновенно многоголосо и шумно; но когда Павел уходил на работу, – несмотря на это многоголосье и шум, казалось, будто убирали печь, от которой исходило тепло и всякие вкусные запахи еды и печеного хлеба; но как только Павел появлялся в доме, – хотя дети уже не шумели и не голосили, как днем, и сам Павел говорил не много, словно надо было ему экономить слова, как экономил он на работе горючее и масла и экономил силы, чтобы хватило их до конца дня и до конца лета, когда все будет убрано и свезено с полей и будет поднята зябь и посеяны озимые, – но он как будто сразу же заполнял собою и двор и избу, и вся семейная жизнь сейчас же сосредоточивалась вокруг него.

И все было так естественно, что ни он, ни Екатерина, ни дети не замечали этого, а только тянулись к нему и радовались ласковому взгляду его и шершавой руке, которой он гладил девочек по головам.

– Что ячмени? Не говорил еще Илья, когда косить? – спросил он.

Он весь еще жил работой, колхозными делами, и важно было ему, когда поспевали ячмени, которые большим желтым клином лежали за речкою, и он видел их с луга, и важно было знать, что решил бригадир Илья; а все домашнее находилось еще за чертою, которую он собирался, но пока никак не мог перешагнуть.

– Не знаю, – ответила Екатерина.

– Он что, не говорил?

– Да он и не приезжал от ячменей. И я с обеда ушла.

– Чего так?

– Илья отпустил.

– У него что, бабских рук излишек?

– Ты на него зря, ты у себя дома разберись: что будем делать с Романом?

– А что с ним делать? Свадьбу.

И он посмотрел на жену, потом на сестру, на Юлию, и подмигнул ей: дескать, вот так-то решаются у нас семейные дела, знай наших.

– Тебе все шутки, – возразила Екатерина, хотя она была довольна тем, что предложил Павел. – Свадьба-то свадьбой, а к словам еще...

– Найдем, найдем, – перебил ее Павел, который теперь, после борща, мяса и чая, было заметно, оживился и повеселел. – Достанем, – повторил он, поднимаясь и выходя из-за стола.

Откуда он мог взять деньги на свадьбу и на то, чтобы отделить Романа, он пока не знал; но он видел, что разговор, затеянный теперь, не мог ничего подсказать ему и потому представлялся бессмысленным, ненужным и неинтересным; только зря будет потрачено время и потрачены силы, чего он, по крестьянской привычке своей и по крестьянской жизни, в которой, как в природе, признавалось им и принималось лишь разумное и приносившее видимую пользу, не мог позволить себе; всю сложность дела в конце концов он свел к тому, колоть ли кабанчика теперь, на окончание Борисом школы, как было задумано с весны еще, или подождать и заколоть позднее, когда приедут Роман с женою и можно будет совместить оба эти торжества.

Высказав это свое соображение Екатерине, он полез на сеновал спать – и, так как проблема кабанчика это уже была не проблема сына и решалась проще, заснул сейчас же, как он засыпал всегда, крепким и здоровым сном. Но Екатерина и Юлия долго еще сидели за столом и обсуждали соображение Павла.

Для Юлии, как и днем, все, как и прежде, оставалось простым и ясным, и она не видела причины, чтобы расстраиваться. «Нет, нет, они сами решат все за себя, не вмешивайтесь и не трогайте их», – твердила она, уверяя Екатерину и веря сама в эти минуты, что вмешиваться в дела детей нельзя, что это приводит только к ненужным ссорам и осложнениям, как у Наташи с отцом; она не рассказывала Екатерине о том до сих пор мучительном для нее воскресном утре, когда Сергей Иванович выгнал Арсения, и даже как будто не вспоминала о нем, но весь разговор ее сводился сейчас именно к этому, что Сергей Иванович был не прав, но что права была она, полагавшаяся на выбор дочери, и убеждала в своей правоте Екатерину. «Им жить», – продолжала она, хотя для Екатерины вопрос этот стоял совсем не так, как он стоял перед Юлией и Сергеем Ивановичем. Екатерину беспокоило, что сын ее теперь оставит институт, и потому она возмущалась поступком сына; но, так же, как и Павел, понимая, что ничего изменить уже нельзя, что дело сделано и надо принимать все как оно есть, в душе уже смирилась со всем, и только неловко было ей после всех утренних разговоров, слез и волнений так быстро изменить перед Юлией свое мнение о женитьбе сына. В сознании ее постепенно, как и в сознании Павла, все свелось тоже к кабанчику, которого надо было либо колоть теперь, для Бориса, либо дождаться Романа с женой и заколоть только ко дню их приезда; и хотя это тоже было не просто решить Екатерине, но – было уже легче, потому что весь вопрос сводился лишь к общедомашним хозяйственным делам, какие не были новыми, а были привычными ей.

Женщины сидели до тех пор, пока Александр и Валентина не вернулись из клуба и пока Борис, выучивший наконец нужный ему английский текст, не ушел к отцу на сеновал. Екатерина отправилась в избу, а Юлия осталась во дворе и постелила себе в санях, под навесом; вечер и ночь представлялись ей такими прекрасными, как она говорила, что она не могла надышаться хлебным воздухом, какой приходил с полей; она долго лежа смотрела на огромную, круглую и низко висевшую над избами и дворами луну; возбужденная всем счастливо пришедшим для нее днем, разговором с Екатериной, лесом, земляничными полянками, которые ловко отыскивал Александр и по которым затем ползал, более давя коленками ягоды, чем собирая их, маленький Петя, возбужденная простором и солнцем, когда возвращались с корзиною ягод в деревню, а главное, приятно возбужденная всеми теми хорошими мыслями о Наташе, для которой ничего лучшего, казалось, и желать уже больше нельзя, – Юлия не могла заснуть и после полуночи, когда луна скрылась за горизонтом и вокруг стало так темно, что невозможно было уже через двор различить избу; она не могла заснуть как будто оттого, что всякие счастливые мысли приходили ей в голову, в то время как на самом деле не спалось ей потому, что какое-то непонятное предчувствие, как старый пень на лугу, среди цветов, портящий общее впечатление, тревожно волновало ее. Что-то должно было быть с Наташей или что-то с Сергеем, уехавшим в Пензу. Но по всему ходу дел она знала, что ничего не могло с ними случиться, и потому подавляла в себе это нехорошее предчувствие; она не заметила, как задремала и заснула; но почти в ту же минуту проснулась, как просыпаются от какого-нибудь страшного сна; ей показалось, что кто-то ходит по двору, и она приподнялась на локте, чтобы лучше разглядеть кто, и увидела за воротами и за избами, что стояли на противоположной стороне улицы, красное зарево по горизонту, как будто занималось утро. Но зарево это было не на востоке, а на севере, в направлении Каменки, где горели в этот ночной час стога сена, ячменное поле, откормочная база и комбикормовый завод со складами. «Светает», – подумала Юлия. Второй раз она проснулась точно так же внезапно и будто беспричинно и снова увидела, но теперь не зарево, а полосу восхода, разливавшуюся над деревней. Что полоса эта была совсем в другой части неба, чем зарево, она не обратила внимания. «Светает», – опять проговорила она. Одеяло и подушка были волглыми от выпавшей росы, и Юлия укрылась с головою, согреваясь и засыпая.

XXXVIII

С нижних лугов, как и подсчитал Павел, на третий день все сено было свезено к ферме, но с верхних возили дольше и завершили только к середине следующей недели; и в день завершения под вечер приехал из Сосняков секретарь партийной организации колхоза Калентьев, чтобы собрать мужиков мокшинской бригады и подвести итоги сеноуборки. Лугов в Мокше не прибавлялось и не убавлялось с тех самых пор, как существует деревня, и ежегодно (и когда был колхоз, и теперь, когда угодья числились за бригадой) все луга скашивались до последнего квадратного метра. Но вместе с тем в правлении колхоза каждую весну составлялся и спускался в бригаду план работ, по которому мужики принимали обязательство, что скосят все и к сроку и что при этом заготовят столько-то тонн сена, хотя травы всякий год бывали разными и лето на лето не приходилось.

Предписания эти, планы и обязательства долгое время представлялись мокшинским мужикам тем чуждым в крестьянской жизни делом, от которого были только хлопоты, но не было пользы.

«Для чего переводить бумагу, если и так все известно и всегда делалось и будет делаться», – говорили они и на собрания и на сходки, когда надо было принимать обязательства, отправлялись с неохотою, чтобы только отвести время, и не слушали, что предлагал председатель или бригадир, а толковали о своем, курили или дремали, пригревшись возле правленческой печки, а когда доходило до голосования, поднимали руки, потому что все равно скошено будет все и, конечно, сделано будет все, что требуется в хозяйстве.

Несмотря на новую жизнь, которая входила в деревню и меняла все представления о прежнем крестьянском труде, мужики долго не могли привыкнуть, чтобы в их деле кто-то руководил ими; им казалось, что на земле, на которой они испокон веку кормились, они лучше знали, что, когда и как надо было делать им; им сподручнее было всякий раз прикидывать, пора ли пахать, пора ли сеять или нет (как прикидывал раньше каждый для себя в своем малом хозяйстве), и неестественным и лишним представлялось говорить и записывать, что и так разумелось само собой; их как будто заставляли надеть второй хомут на лошадь, тогда как одного было вполне достаточно, чтобы везти воз. Но как ни казалось им вначале неестественным и ненужным это новое и как ни трудно было как будто привыкать к нему, – постепенно, как трактора, комбайны, плуги и сеялки вошли в их жизнь, вошло и это, обязательства и планы; и вошло потому, что было не наносным, а имело и прежде свой корень во всяком мужицком деле. Крестьянин всегда намечал себе, сколько он должен накосить сена, сколько вспахать, посеять и убрать хлеба, и всегда думал, что надо сделать все это как можно лучше, чтобы не отстать от соседа, а обогнать его; но то, что он держал в уме и что было для себя, – было теперь на бумаге и было для всех; из маленького огорода жизнь вышла на огромное поле, изменились масштабы, и в голове уже невозможно было удержать, что намечалось сделать в хозяйстве. Павлу, до войны жившему в городе, все это было очевидным с первого же дня, как только он начал работать в деревне; но Степану, Илье и многим другим мокшинским мужикам очевидным стало это только в последние годы, когда они разглядели наконец, что планы и обязательства, принимаемые бригадой, приносили пользу колхозу. Им некогда было думать, что из того, что предлагалось для новой жизни, имело, а что не имело корней в их крестьянском деле; но то, что они принимали, входило в жизнь их так же прочно и основательно, как прочно и основательно отцы и деды их когда-то рубили избы на этой земле.

Мокшинцы собрались в клубе – точно так же, как они собирались здесь весной, когда принимали обязательства по заготовке кормов, и точно так же на сцене перед зашторенным темною занавесью экраном был выставлен стол и за столом сидели бригадир Илья, секретарь партийной организации колхоза Калентьев и еще несколько членов правления, которые жили и работали в Мокше; и точно так же, как и весною (как и во все предыдущие годы), поднялся над столом Илья, широкий, грузный, и, открыв собрание, прочитал сперва, что бригадою намечалось сделать по сеноуборке, потом что было сделано ею; потом, так как по мужицкой своей привычке он не умел говорить красиво, а был скуп и немногословен и говорил лишь, что относилось к делу, – назвал лучших механизаторов, в числе которых были Степан и Павел. Илья говорил, в сущности, то, что было известно всем; но в зале было тихо и все слушали со вниманием, потому что, о чем говорилось, было их повседневной жизнью. Цифры, называемые Ильею, были для мужиков – луга, которые они знали наперечет и знали, казалось, каждую травинку на них; и все больше знали, сколько было каждым оставлено пота на том или другом лугу; они как бы со стороны смотрели сейчас на свой крестьянский труд, в котором нет будто ничего особенно важного и ничто будто не может измениться, если днем раньше или днем позже скосить луга; но им-то давно было известно, что травы могут быть недозревшими и перестоялыми и что надо выбрать именно тот момент, тот день, когда все в самой норме, и они теперь, слушая Илью и затем слушая выступавшего Калентьева, который говорил, как обстояли дела в других бригадах колхоза, видели, что день ими определен был точно, и что оттого обязательства не только были выполнены ими, но что заготовлено сена намного больше, и что, как в шутку сказал кто-то в зале: «Можем поделиться с погорельцами из-под Каменки!» Но шутка эта, по существу, не была шуткой; то, о чем не говорили еще ни Калентьев, ни бригадир Илья и над чем еще не задумывались в районе – что придется поделиться сеном с совхозом, у которого сгорели стога и комбикормовый завод, – ясно было этим пришедшим сюда мужикам, которые знали о пожаре и готовы были помочь соседу, и им весело было оттого, что они с легкостью и не в ущерб своему хозяйству могут сделать это. И точно так же, как все, думал Павел. Он пристроился в том же ряду, где и Степан, словно чувство плеча и локтя, какое испытывал всегда, работая с ним в поле, было необходимо испытывать ему теперь; время от времени он поглядывал на Степана, затем поворачивался к Илье и Калентьеву и смотрел на стол, покрытый зеленым сукном, за которым они сидели, и на его лице сейчас же опять возникало то же сосредоточенное выражение, будто он продолжал работу, начатую днем, в поле. Он вместе со Степаном обкашивал ячмени, которые лежали за речкой и на которые он смотрел с луга, от тракторной тележки, когда перевозил сено к ферме; ячмени пора было убирать, и Павел и Степан как раз готовили поле под комбайны, и тот сухой шелест спелых колосьев, какой весь день как бы ласкал слух Павла, то обилие солнца, простор полей и простор неба, что как будто было привычным, но вместе с тем каждый раз по-своему и разной красотою открывалось ему, и то чувство огромности и целесообразности всего земного, и чувство причастности к этому земному, и чувство целесообразности, полезности и общественной значимости того, что и Степан и он, Павел, делали вместе в этот день на ячменном поле, – мир всех этих забот, переживаний и мыслей был как бы принесен Павлом сюда, в зал, и продолжал жить вокруг и в нем, и занимать, и волновать его. Он не думал, что в числе передовиков будет названа его фамилия, и потому – и неожиданно и приятно было ему услышать это; после собрания, когда он выходил из клуба, он испытывал то же чувство удовлетворения, как в тот вечер, когда им и Степаном вместо восьми было сделано девять  х о д о в  и он, усталый и довольный, возвращался домой.

Мужики разошлись не сразу. Толпясь на траве перед клубом, они долго еще перебирали подробности, как и что говорилось на собрании, и Павел тоже не уходил домой и стоял вместе с ними.

Завтра им предстояло начать уборку хлебов – вывести комбайны на то самое ячменное поле, которое обкашивали сегодня Степан и Павел, и потому, что они начинали жатву первыми не только в колхозе, что особо подчеркнул Калентьев, но первыми по всему району, важно было, чтобы они, мокшинцы, задали тон этому большому государственному делу. И тон этот должен был задать Павел, которому как раз и поручалось (еще накануне собрания Илья предупредил его) повести первым комбайн.

XXXIX

Спустя несколько дней после собрания, в самый разгар уборочных работ, когда ячмени были уже скошены, и можно было приступать к овсам, и на подходе были клинья озимой пшеницы, Павла неожиданно и совсем некстати вызвали на центральную усадьбу колхоза для срочного телефонного разговора.

Звонил Сергей Иванович, и Павлу сказали об этом.

Недовольный зятем, что тот, почти две недели будто канувший в воду и (совершенно) ничего не сообщавший о себе, позвонил именно теперь, когда не только Юлия, но все в доме уже начали беспокоиться о нем и когда, главное, каждая минута у Павла была на счету, он все же завел «Запорожец» и отправился в Сосняки.

Он ехал быстро и всю дорогу, распаляя себя, мысленно осуждал Сергея Ивановича, который был ему теперь как лишний навильник сена на возу, и надо было то и дело оглядываться на него.

«Написал бы, и все дело», – рассуждал Павел. Но как только он взял трубку и услышал голос Сергея Ивановича, и особенно когда узнал, что звонил тот не из Пензы, а из Теплых Хуторков, из совхозной больницы, недовольство Павла сейчас же исчезло, и он, несколько раз переспросив: «Как ты попал туда», пообещал сегодня же приехать.

– Да ты толком-то скажи, что с тобой? Что, говорю, с тобой? – кричал Павел в трубку, так как слышимость была плохая и трудно было разобрать слова.

– Ничего.

– Руки обжег, лицо?

– Ничего, говорю. Ты приезжай.

Из Сосняков в Теплые Хуторки надо было ехать через Мокшу, и Павел, попав в деревню, не мог не завернуть домой, где ожидала его возвращения Юлия; она стояла у ворот, полная, обеспокоенная, с тем нездоровым румянцем, пятнами проступившим на щеках, значение которого Павел не знал и потому, едва только остановив машину, подошел к ней, сейчас же пересказал все, о чем говорил с Сергеем Ивановичем. Что Сергей Иванович очутился на пожаре, в сущности, не удивляло Павла, потому что сам он поступил бы точно так же, окажись неподалеку от загоревшихся складов и стогов сена; и естественным представлялось ему, что Сергей Иванович после пожара попал в больницу. «Если бы он только бегал вокруг огня, кричал и размахивал руками, – сказал Павел сестре, полагая, что это должно было успокоить ее, – с ним ничего бы не случилось. Но он тушил, и тут – кто же думает о себе!» Поступок Сергея Ивановича представлялся Павлу разумным и несчастье – оправданным (важностью того дела, на которое пошел Сергей Иванович), и такое понимание всего случившегося и это свое отношение ко  в с е м у  он как раз старался сейчас внушить Юлии.

Но Юлия была так ошеломлена сообщением брата, что только смотрела на него и ничего не говорила.

– Садись, – сказал Павел, открывая дверцу машины для Юлии. – Может быть, что-нибудь взять ему? – не столько спросил, сколько сам себе проговорил он.

– Не знаю.

– А мы сообразим сейчас!

Оставив сестру в машине, он сходил в избу и принес водку и сало для закуски, которое было своим, домашним – в четыре пальца толщиной и с красноватыми мясными прожилками; сам он не собирался пить, но Сергею Ивановичу, он подумал, будет теперь кстати.

«Повеселеет, подбодрится», – решил он.

Екатерины дома не было, она работала на току, вместе с другими мокшинскими женщинами перелопачивала и веяла на току зерно, привозившееся от комбайнов; Борис, как и все предыдущие дни, занимался с учителями; девочки пололи и окучивали на огороде, как, очевидно, велела им Екатерина, а Петр и Александр чинили под навесом велосипед. Крикнув им: «Мать придет, скажите, к вечеру будем!» – Павел наконец сел в машину и, вырулив на дорогу, опять точно так же быстро, как ехал в Сосняки, помчался по накатанному, черному, разогретому колесами и солнцем шоссе на Каменку.

Перед машиной по обе стороны дороги открывались поля, на которых шла жатва; там, где ходили комбайны, поднималась от них и стелилась над стернею и копнами оставляемой соломы пыль; и пыль поднималась за грузовиками, сновавшими от комбайнов к токам и обратно. Когда кончились земли мокшинской бригады, Павел увидел, что и на полях соседнего колхоза была точно такая же картина жатвы, что точно так же, уступами, один за другим, двигались по желтым ячменям и белесо-желтым овсам комбайны, и была та же пыль, относимая ветром на стерню, и было точно так же будто слышно, как стрекотали ножи косилок, гудели моторы и без устали грохотали, отделяя зерно от мякины, решета и вентиляторы; и все это было необыкновенно радостно понимать, слышать и чувствовать Павлу.

Хлеб, который теперь свозили к токам и оттуда затем везли дальше, к элеватору, был смыслом и целью его труда и жизни, и потому он не мог не радоваться, глядя на поля, комбайны и машины с зерном, встречавшиеся ему; и когда, отрываясь от дороги и от желтых хлебных полей, он на секунду оглядывался на Юлию, он улыбался, и от этой улыбки его и от всего загорелого лица, от глаз, весело смотревших на сестру, веяло теплотой и спокойствием, и Юлия невольно и так же будто весело улыбалась брату. Она тоже поглядывала по сторонам на поля и комбайны, и то, что для Павла было целью и смыслом труда и жизни, для нее было лишь давней и забытой картиной, и она не хотела видеть себя на месте тех женщин, которые копошились на току возле золотисто-желтых буртов обмолоченного ячменя и овса. Повязанные платками так, что оставались открытыми только глаза, нос и губы (и от солнца и от пыли, мякины и остьев, поднимаемых веялками), женщины разгружали и нагружали автомашины, разгребали и сгребали зерно, которое надо было подсушить, и труд их не то чтобы представлялся чужим и непонятным Юлии, но она знала, что и дня бы не выдержала на этой напряженной работе; и в то время как Павел, снова и снова поворачиваясь к ней, начинал что-то говорить о хлебе и жатве и показывал взглядом то вправо, то влево от машины на поля и комбайны, Юлия видела лишь, что вокруг было все однообразно, желто и пыльно и что от грузовиков, съезжавших с полей на шоссе, отдавало жаром и сухостью, и ей трудно было дышать. Она еще одобрительно кивала Павлу, но чем дальше отъезжали от Мокши и чем ближе были Каменка и Теплые Хуторки, где в больнице лежал Сергей Иванович, тем все тяжелее становилось на душе у Юлии, и она все меньше смотрела по сторонам и больше думала о муже.

Она накануне видела дурной сон и утром не решилась пересказать его ни Екатерине, ни Павлу. Во сне за ней кто-то долго гнался, она убегала, и, когда этот кто-то должен был вот-вот настигнуть ее, она повернулась и ножом, вдруг откуда-то появившимся у нее в руках, ткнула ему в живот. Чувство ножа, тела и теплой и липкой крови было так ясно, что ей показалось, будто все случилось с ней не во сне, а наяву, и она будто отчетливо видела перед собой скорчившегося человека; когда же человек тот, приподняв голову, посмотрел на нее, то оказалось, что это был Сергей, и она, вскрикнув и проснувшись, долго затем с ужасом смотрела в темноту перед собою. Перед рассветом, когда она опять задремала, сон повторился, и она, уже несколько дней беспокоившаяся о муже, сейчас же подумала, что с Сергеем что-то, и это нехорошее предчувствие не отпускало ее затем весь день. Потому и была она так взволнована, когда ожидала брата из Сосняков, и продолжала волноваться теперь, когда уже ехала в Теплые Хуторки, и все  с т р а ш н о е, как сказал Павел (и что повторил снова теперь в машине), было уже позади, и что: «Заберем твоего Сергея, только и делов». Павел не то чтобы был весел, но он чувствовал настроение сестры и хотел успокоить и поддержать ее.

Хлебные поля тянулись до самой Каменки и были за переездом, как только Павел свернул к совхозу; и здесь шла на полях та же жатва, и было так же сухо, пыльно и жарко, и нечем было, казалось Юлии, дышать; ветер, врывавшийся в машину, не приносил прохлады, а лишь усиливал эту духоту и жару.

– Смотри-ка, – сказал Павел, едва лишь увидел то наполовину сгоревшее ячменное поле, которое примыкало к стогам и откормочной базе (тоже сгоревшим в ту ночь). – Смотри-ка, – повторил он, останавливая «Запорожец». Он не мог не выйти к обочине, и не посмотреть на сгоревшее поле, и не прикинуть мысленно, сколько должно было быть здесь огня, и сколько положено было усилий, чтобы остановить продвижение его по полю, и, главное, сколько добра было превращено в пепел.

Он позвал было за собой и Юлию, но она отказалась и только испуганным и остановившимся будто взглядом смотрела из окна машины на сгоревшее, но уже не черное, а обдутое ветром и серое от проступившей тут и там сухой земли ячменное поле.

Через все это поле до самого конца, насколько было видно с обочины, тянулась широкая вспаханная полоса; огонь, дошедший до нее, уже не мог продвинуться дальше, и потому по другую сторону вспаханной полосы стояли ячмени, взглянув на которые Павел сейчас же определил, что они были хорошими и что пора было начинать косить их. Прикинув, сколько они дадут намолота и сколько совхоз недоберет теперь зерна здесь (свой ли, чужой ли, по сгорел хлеб, и это было главным для Павла), он посмотрел туда, где за кромкою сгоревших ячменей, на пепелище, суетились бульдозеры и машины, растаскивавшие обугленные бревна и расчищавшие площадку для постройки новых складов, откормочной базы и комбикормового завода.

Оттуда, от бульдозеров, шел человек к дороге с саженью в руках и обмерял поле. И хотя с человеком этим как будто не о чем было говорить Павлу, но он все-таки подождал, пока тот, закончив свое дело, подойдет к обочине.

– Замеряем? – Павел почувствовал, что должен сказать хоть что-то, и вот сказал это, что и без того было очевидным ему.

– Да, – неохотно ответил тот, записывая в тетрадь, сколько саженей было насчитано им.

Затем он, не обращая внимания на Павла и «Запорожец», стоявший у обочины, зашагал к вспаханной полосе, чтобы от нее начать новый промер, и уже не вдоль, а поперек поля, потому что ему нужно было высчитать площадь, с какой совхоз мог теперь получить государственную страховку за сгоревшие ячмени.

Павел, взглянув еще раз на пепелище, вернулся к машине и, усаживаясь за руль, сказал только: «Как на Зееловских высотах», и, так как Юлия не поняла, к чему были произнесены эти слова, она странно, удивленно и с настороженностью посмотрела на брата.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю