Текст книги "Годы без войны. Том первый"
Автор книги: Анатолий Ананьев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 54 страниц)
Юлия (от нее отчасти и Сергей Иванович) хотя и не была посвящена во все тайны дочери, но знала многое и ждала, что Арсений, о котором все чаще и чаще говорила Наташа дома, вот-вот сделает предложение ей. И волновалась за дочь, ожидая этого. Волновалась потому, что Наташе уже исполнилось двадцать четыре и пора было выходить замуж, и еще потому, что лучшего жениха, чем Арсений (судила же о нем только со слов Наташи), нельзя было придумать для нее. Арсений читал курс древней истории в институте, был кандидатом наук, доцентом, в общем, успел в свои годы занять то положение в жизни, когда можно было не беспокоиться за будущее Наташи, если она станет его женой.
Накануне этого воскресного дня, вечером, Арсений сделал наконец предложение Наташе. Утром, когда мать и дочь сидели на диване со счастливыми лицами, они как раз обсуждали это событие.
В девятом часу, перебрав платья и надев то, которое сегодня более всего подходило ей, но оставшись все же недовольной собою, Наташа отправилась на улицу Горького в дамский салон, чтобы сделать прическу. Там же, на Горького, ее обещал встретить Арсений, и затем они вместе должны были приехать к Наташиным родителям. Юлия ждала их к половине двенадцатого и готовилась к этому часу. Полная, но не от хорошего здоровья, а от сердечной, как говорили врачи, недостаточности, она то и дело присаживалась то на стул, когда находилась на кухне, то на диван, когда появлялась в большой комнате, и одутловатые щеки ее покрывались нездоровым и пугавшим Сергея Ивановича румянцем.
Она покрывала обеденный стол скатертью, когда Сергей Иванович, выйдя от матери, сказал, что ей стало хуже и что надо вызвать врача.
– Ты не ошибся? – спросила Юлия, не поворачиваясь к мужу, занимаясь своим.
– Нет. Думаю, нет.
– А по-моему, ты ошибаешься. Я же была у нее. Она выглядит сегодня гораздо лучше, у нее такие оживленные глаза.
– Глаза, но не лицо.
– Ты хочешь испортить праздник дочери? – Она опустила руки и взглянула на мужа. – Вызывай.
Сергею Ивановичу не совсем понятно было, почему нельзя вызвать врача к больной матери и что заключалось в э т о м нехорошего для Наташи и Арсения (в нем невольно шевельнулась неприязнь к Арсению), но, несмотря на всю очевидную нелогичность рассуждений жены, подумал, что в словах ее, как всегда, есть, наверное, своя неопровержимая правда, с которой он минутою раньше или минутою позже, но непременно вынужден будет согласиться; чтобы избежать лишнего разговора, главное же, чтобы успокоить начавшую уже тревожиться Юлию, он в знак согласия, как это делал обычно прежде, притронулся ладонью к ее белой и пухлой руке и принялся не спеша вышагивать вдоль дивана к стене и обратно. Когда проходил мимо материной комнаты, искоса, мельком посматривал на закрытую дверь; он все еще не мог отделаться от впечатления, какое осталось у него от глаз и лица матери, и перед мысленным взглядом его то и дело как бы порознь возникали то удивительно ожившие глаза матери, то совсем будто окаменевшая с желтовато-синим оттенком, как это бывает у покойников, сухонькая ее головка, проваленная в подушках; он старался сравнить то, какой видел мать сегодня, с тем, какой видел ее вчера, позавчера, третьего дня и неделю назад, и пытался убедить себя, что ничего особенного не изменилось, что и вчера и еще раньше она так же лежала молча, ничего не отвечала на его вопросы, лишь следила взглядом, как он подходил к окну, открывал форточку и шел обратно; но вместе с тем как он выискивал, что бы могло успокоить его, ощущение, что в доме происходит что-то нехорошее и что он ничего не предпринимает, чтобы предотвратить это нехорошее, сильным и прежде никогда не испытанным беспокойством заползало в душу. И чем более он ходил, хмурясь и наклоняя голову, тем явственнее нарастало в нем это беспокойство.
До появления Наташи и Арсения оставалось меньше часа, Юлии же предстояло еще многое сделать, но она, присев на диван, продолжала смотреть на мужа, не замечая, как по круглому и гладкому лицу ее, особенно щекам, пятнами вспыхивая и угасая, пробегал болезненно яркий румянец.
– Костюм надел бы, что ли, – сказала она наконец.
– Хорошо, хорошо, сейчас надену, – согласился Сергей Иванович и направился в спальню за костюмом.
Когда вернулся, Юлии в комнате не было. Оглядевшись и не находя, к чему приложить отчего-то мешавшие ему теперь изнеженные и с пухлыми и мягкими ладонями руки, он подошел к письменному столу, который стоял у окна, приткнувшись к зеленым, с тяжелою подкладкою и бахромой шторам. На столе еще с прошлого воскресенья лежала раскрытая газета с опубликованной статьей Сергея Ивановича, называвшейся «Последний водный рубеж». Несколько мгновений он смотрел на стол и газету, как будто читая давно знакомый и приятный ему заголовок; но то, что занимало его всю прошлую неделю, и занимало особенно вчера, когда редакция переслала первые письма читателей, теперь не только не трогало сознания отставного полковника, но было так далеко от него, вернее, сам он был мыслями так далек от вчерашних дум и забот, что взгляд его, не задерживаясь ни на чем, лишь скользнул по начавшей уже желтеть газете и уткнулся в складки свисавших до пола штор. Неторопливо и нервно протарабанив по стеклу, покрывавшему стол, он повернулся и снова, как только что, когда Юлия еще находилась в комнате, зашагал мимо закрытой материной двери к дивану, стене и обратно. В синем в полоску костюме, непривычно ссутулившийся, он, уже не останавливаясь, продолжал шагать и шагать из угла в угол, держа руки заложенными за спину и ни на что не глядя, а весь обращенный внутрь себя, ко все нараставшему в душе нехорошему предчувствию. «Все сразу, – морщась и поджимая губы, про себя произносил он с недовольством, словно обращался к кому-то определенному, кто находился за его спиною. – Все в один день, в один час». Раздражение непременно должно было вырваться наружу, и Сергей Иванович, в сущности, поджидал лишь случая, на кого бы обрушить поток накипавших в голове слов. В этом возбужденном состоянии и застал его неожиданно и громко прозвучавший в коридоре над входной дверью звонок.
Вздрогнув и оглянувшись, Сергей Иванович выжидающе посмотрел в полусумрачный коридор.
Для Юлии, которая была на кухне и возилась с закусками, звонок над входной дверью явился как бы преградою, за которой вдруг остались все ее домашние заботы, и она, думая только об одном – чтобы все было пристойно и соответствовало минуте, с улыбкою и все теми же нездоровыми пятнами на лице, но уже от радостного возбуждения, вышла в большую комнату и тоже выжидающе посмотрела в полусумрачный коридор. В руках она держала серый льняной фартук, снятый с себя; чувствуя, что он лишний, что надо было оставить его на кухне, и желая куда-нибудь приткнуть теперь, но не видя и не находя места, куда бы положить его, собирала и комкала перед собою белыми короткими пальцами.
– Что же ты стоишь? – сказала она наконец Сергею Ивановичу. – Принимай. – И, сунув в угол дивана фартук, двинулась вслед за мужем к входной двери.
– Просим, проходите, пожалуйста, – через секунду уже слышался ее голос, один на всю квартиру, неестественно звонкий и со льстивою и ложною интонацией, как она никогда не говорила прежде, но происходившей явно от желания угодить будущему зятю; она и сама чувствовала эту фальшь в голосе, но, как певец, взявший нотою выше, не могла остановиться и продолжала тем же тоном: – Наташа, приглашай гостя в комнату, что же вы остановились здесь? – И, отстраняя рукою Сергея Ивановича к стене и сама отстраняясь, открывала дорогу Наташе и Арсению, который впервые переступал порог их дома.
Все чувствовали себя неловко и тесно, но не столько потому, что коридор был узким и все топтались, по существу, на одном месте, уступая каждый другому и не решаясь шагнуть первым, сколько от возбуждения и бестолковой суеты Юлии и от ее звонкого и оглушавшего всех голоса; хотя она и прижимала мужа и сама будто прижималась к стене, но в этой суете, и ненужной поспешности, и в череде поклонов, протягивания и пожатия рук, в напускных улыбках и смущенных движениях ни Сергей Иванович, ни тем более сама Юлия не могли как следует разглядеть Арсения. Юлия, вся в порыве желания угодить гостю (желание это заглушало в ней в эту минуту здравый рассудок), видела только, что он высок, худощав, что воротничок белой рубашки и костюм – все выглядит элегантно и что большие квадратные роговые очки очень подходят к сухому и в полусумрачном коридоре казавшемуся совсем моложавым лицу Арсения; хотя он, представляясь и здороваясь, как делают это обычно все люди, почтительно наклонял голову, но Юлия видела в этом движении то особенное, что должно отличать людей образованных и культурных от малообразованных и малокультурных, и это приятно возбуждало ее женское и материнское чувство; она смотрела уже не на Арсения, который по настоянию всех должен был все же первым пройти по коридору в комнату, а старалась встретиться глазами с дочерью, чтобы безмолвно, взглядом передать, что одобряет ее выбор и рада и счастлива за нее. Сергей Иванович же, не умевший так быстро переключаться от одного состояния к другому, как Юлия, и всегда удивлявшийся этим ее неожиданным переменам в настроении, хотя и был тоже захвачен общею суматохою и сутолокою, но старался разглядеть за толстыми и выпуклыми стеклами очков глаза Арсения, которые казались маленькими, круглыми и бесцветными и производили нехорошее впечатление на Сергея Ивановича; может быть, оттого, что он ожидал встретить молодого человека, – глядя сейчас на именно моложавое, но отнюдь не молодое и дышащее здоровьем лицо, испытывал не то чтобы разочарование, но смущение, и протянутая холодная и костистая рука Арсения, которую Сергей Иванович машинально, подчиняясь общей и ненужной поспешности, обхватил своею широкою и горячею ладонью, показалась прямо-таки дряблой и старческой. В дополнение ко всему Сергею Ивановичу почудилось знакомым лицо Арсения, особенно его квадратные очки с выпуклыми стеклами и маленькие и бесцветные круглые глаза за ними, и он от удивления и неожиданности даже слегка склонил голову набок.
Спокойно, с достоинством, соответствующим минуте, и распространяя вокруг себя ту уверенность, с какою привык входить в студенческие аудитории, Арсений прошел в комнату и остановился чуть поодаль дверей, поджидая Наташу и ее родителей, которые – Юлия справа, а Сергей Иванович слева обходя гостя – проталкивались вперед, чтобы затем выстроиться по другую сторону большого и накрытого скатертью стола лицом к Арсению и Наташе. Для чего нужно было это противостояние молодых у порога и пожилых в глубине комнаты, никто из присутствующих не мог бы объяснить; но всем представлялось, что все так должно было быть, что без этого нельзя, что надо непременно пройти через эту сковывающую всех неловкость, и потому наступившее молчание воспринималось всеми естественным и необходимым ритуалом.
Первым, и все понимали это, должен заговорить Арсений, и потому взгляды всех были устремлены на него; он же, держа перед собою в прозрачной целлофановой обертке три только-только распустившиеся белые розы, которые были приобретены им с превеликими, как сам бы Арсений выразился, трудностями, не начинал разговора потому, что, глядя на родителей Наташи, как бы определял, кто из них главный в доме и от кого будет зависеть окончательное и благожелательное решение всего дела; несколько раз он оглядывался на стоявшую рядом Наташу, словно спрашивая ее: «Так к кому же?» – и снова переводил взгляд на Сергея Ивановича и Юлию, будто с расчетливостью не впервые попавшего в подобное положение человека размышляя, кто у кого под п я т о й. А Наташа, как все, наверное, девушки в таких случаях, казалась растерянной и глупой; в ней происходила та борьба, когда ради своего желанного будущего она должна была перешагнуть через необъяснимую, но положенную для такой минуты стыдливость, и решительность, с какою делала это, отражалась на ее круглом, как у матери, но молодом, счастливом и смущенном как раз от наплыва счастья лице. Она была так красива в этом своем волнении, так необыкновенно хорошо были причесаны ее волосы и так к лицу было сшитое недавно и считавшееся вначале неудачным бежевое с кокеткою и светлой отделкою понизу платье, что Юлия невольно загляделась на дочь; Арсений же, весь освещенный теперь ярким оконным светом, представлялся ей лишь дополнением к дочери; она не всматривалась в его седые и прикрытые широкими дужками очков виски и не присматривалась к наметившимся уже морщинам на застарело-смуглом и удлиненном от ранних залысин лбу, а видела лишь общую его по-юношески худую и стройную фигуру в новомодном (это-то она отметила про себя сразу), с одною пуговицею костюме, и, как и в коридоре только что, но теперь с бо?льшим желанием старалась передать дочери, что да, выбор замечателен и что нельзя и грешно желать лучшего. Ей было радостно еще и оттого, что за всем общим щегольским видом понравившегося ей Арсения, она знала, стоит еще и достаток, положение в обществе, признание, все то, к чему сама Юлия (разумеется, вместе с Сергеем Ивановичем) шла долго и трудно; о том, что Арсений может быть несвободен, она не подумала, потому что само состояние восторга, в каком находилась, лишало ее возможности думать и сопоставлять. «Что же вы стоите? Садитесь, ради бога», – хотелось сказать Юлии, и она, с трудом удерживая эти готовые вырваться слова, беспокойно оборачивалась к мужу. Но Сергей Иванович не замечал этих как бы подталкивающих к немедленной деятельности взглядов жены; он не смотрел и на дочь, на щеках которой от напряжения ли, от затянувшегося ли молчания, как и на одутловатых щеках матери, вспыхивали и угасали тенями красные пятна; внимание его было приковано к знакомому в очках с толстыми стеклами Арсению, к его маленьким, круглым и теперь казавшимся хитроватыми глазам, и он, невольно роясь в памяти, беспрерывно задавал себе один и тот же вопрос: «Где я видел этого человека?» Все более всматриваясь в Арсения, он с изумлением отмечал черты старости и утомления на его лице, и оттого ему особенно виделось что-то непристойное за той встречей, которую он так настойчиво старался вспомнить сейчас; это ощущение непристойности вызывало в нем нескрываемую брезгливость и неприязнь к Арсению. В то время как Наташин жених, решивший наконец для себя, что нужно делать, подошел к Юлии и подавал ей уже освобожденные от целлофановой обертки белые розы, – в сознании Сергея Ивановича все отчетливее прояснялось, где он видел этого человека. «У Старцева, – подумал он, вспоминая такой же светлый, как эта комната в ярком весеннем солнце, кабинет школьного директора и бывшего своего однополчанина Кирилла Семеновича Старцева. – Ну да, где же еще, – решил он, наблюдая за тем, как учтиво, с подчеркнутой и в то же время будто естественной почтительностью наклонял голову Арсений, поясняя что-то Юлии, слушая ее и улыбаясь ей. – Да, да! – уже почти восклицая, продолжал думать Сергей Иванович, именно по этим подчеркнуто почтительным поклонам окончательно восстанавливая в памяти, где и при каких обстоятельствах виделся с Арсением. – Он приходил к Кириллу насчет своего сына, которого за что-то забрали в милицию, ну да, просил за сына». Не сводя глаз с Арсения и проникаясь негодованием к нему, он с нетерпением ждал, когда тот, закончив любезничать с тяжело дышавшей от радостного возбуждения Юлией, подойдет к нему.
– Я вас знаю, – строго и с нескрываемой неприязнью в голосе сказал Сергей Иванович, как только перед ним появилось улыбающееся, в квадратных очках и с маленькими и бесцветными глазками лицо Арсения. – И даже очень, – добавил он, но уже с той непроницаемой холодностью, как разговаривал в годы армейской службы с провинившимися подчиненными, когда нельзя было выказывать раздражения и он как бы накидывал на свои чувства ледяную маску спокойствия; это ощущение ледяной маски лишь усиливало в нем сознание правоты того, что он говорил и собирался сделать сейчас. – Вы пришли просить руки моей дочери? – спросил он, вновь и еще отчетливее замечая черты старости и утомления на лице Арсения. «Да ты же в отцы ей!» – тут же подумал он, мысленно возмущаясь теперь более не тем, что Арсений был женат, а тем, что он был старик и не мог стать мужем Наташи. – Вы пришли... – снова было начал он.
– Да, чтобы просить руки вашей дочери, – подтвердил Арсений.
– Да вы же в отцы ей... В отцы! – неожиданно и громко сказал Сергей Иванович то, что только что думал об Арсении. – Вон, – затем тихо и зло прошептал он. – Вон, – повторил он, шагнув вперед, на Арсения, как в пространство.
Он не видел ни побледневшего лица Наташи, ни испуганно округлившихся глаз Юлии; в нем не было уже и того сдерживающего ледяного спокойствия, которое только что позволяло мыслить и руководить поступками; наступая на Арсения и твердя лишь «вон», он оттеснял его в полусумрачный коридор, к двери.
– И ты вон! – закричал он на дочь, когда Арсений был уже за порогом. – Вон!
– Вот наглец, – произнес он, вернувшись, разгоряченный и с чувством правоты. – Ведь он женат, сук-кин сын, – продолжил он, чуть выждав и понимая, что должен объяснить все Юлии, которая не дыша, с ужасом и прижатыми к груди руками смотрела на него.
Оглушенная всем происшедшим, она не в силах была вымолвить ни слова, но испуганные и как бы остановившиеся глаза ее ясно выражали, что она никогда не сможет ни понять, ни простить этого мужу.
– У него семья, сын, он же сам старик, старик, – повторял Сергей Иванович уже не столько для Юлии, как для себя, чтобы сильнее утвердиться в справедливости того, что он только что сделал.
Не глядя ни на Юлию, ни на что вокруг и рывками отстраняя стулья с дороги, он еще энергичнее, чем до появления Арсения и Наташи, принялся вышагивать по комнате. Он ходил и говорил почти одно и то же, что Арсений – прохвост, обманщик, что он просто опутал доверчивую Наташу и что Юлии как матери давно бы следовало разобраться в этом; он упоминал и Кирилла Семеновича Старцева и несколько раз, выходя в коридор к стоявшему на низенькой тумбочке телефону, пытался дозвониться ему, но на другом конце провода никто не снимал трубку.
– Да мы совсем забыли: мать же больна и к ней нужно вызвать врача, – наконец сказал он, остановившись посреди комнаты.
Пока он вышагивал из угла в угол, он весь был занят оправданием своего поступка и полагал, что Юлия, опустившаяся на диван, слушала и соглашалась с ним; теперь, остановившись – он остановился как раз напротив жены, уже более или менее успокоенный, – увидел, что Юлия не сидела, а полулежала на диване, неестественно и безвольно опрокинув голову и разбросав руки, и на щеках ее, обычно покрытых красными пятнами, появилась мертвенная бледность.
– Юля, – позвал Сергей Иванович. – Юля, – снова проговорил он, еще не двигаясь, не приближаясь к ней, лишь всматриваясь в ее будто омертвевшее лицо и с тревогою начиная осознавать, что не то, что произошло (что он выгнал Арсения), было главным и ожидавшимся им нехорошим событием, которое он предчувствовал утром и не сумел предотвратить, а это – сердечный приступ Юлии, что он видел теперь. – Ты что, Юля, что с тобой? – уже машинально, лишь бы что-то произносить, повторял он, наклоняясь, трогая ее лицо, руку и не улавливая ни дыхания, ни пульса. Он заглянул в ее открытые и тоже будто неподвижные глаза, стараясь разглядеть хоть малейшее проявление жизни, и молча, с не менее побелевшим, чем у Юлии, лицом кинулся к телефону вызывать «скорую помощь».
IIIМинуты, пока Сергей Иванович ждал машину «скорой помощи», были мучительными для него; когда же молодой и высокий врач, спросив: «Где больная?» – энергично вошел в комнату и особенно когда, наскоро осмотрев Юлию и оказав ей необходимую помощь, произнес: «В больницу», – Сергей Иванович не просто почувствовал облегчение, но все вокруг него будто снова обрело смысл и движение; разница была лишь в том, что он сейчас не думал и не распоряжался ни собою, ни тем, что делалось в доме, а, весь как бы отдавшись во власть людей в белых халатах – врача и санитаров, которые укладывали Юлию на носилки, – старался предугадать, чего они хотят, и предупредить их желания. Он был так ошеломлен неожиданным сердечным приступом жены, что совсем позабыл о больной матери. В синем в полоску костюме, надетом еще для встречи Арсения, в белой рубашке с крахмальным воротничком и галстуке он выглядел нарядным, спускаясь следом за носилками и врачом по лестничным клеткам, и, чувствуя свою неприличную для такого случая парадность, сутулился и сжимался, будто это могло сделать его незаметным. Он не спрашивал у врача – ни в комнате, ни потом в машине – о состоянии Юлии; он боялся услышать обычное: «Будем надеяться» – и все время всматривался в спокойное, даже как будто холодное и равнодушное лицо врача.
По тому движению людей, которое началось сразу же, как только Юлию внесли в приемный изолятор городской больницы, Сергей Иванович, оставленный, чтобы забрать вещи жены, понял, что с Юлией сделалось так плохо, что все занялись спасением ее жизни. Он смотрел на каждого, кто входил и выходил из бесшумно открывавшихся белых и высоких дверей, и мешал врачам и сестрам; он пытался остановить кого-нибудь и спросить, что с Юлией, но никто почему-то не останавливался и не разговаривал с ним, и он мучился, чувствуя себя в пустоте и неведении; ему хотелось, чтобы движение людей в приемной прекратилось, и в то же время страшно боялся, что оно вдруг оборвется.
– Вы чего ждете? – спросил словно выросший наконец перед Сергеем Ивановичем пожилой, в пенсне и с седыми висками доктор, который как раз и принимал Юлию и оказывал ей необходимую помощь. – Вы получили вещи жены?
– Нет, – ответил Сергей Иванович, хотя сверток со всеми вещами Юлии давно уже был у него в руках.
– Как же, а это?
– Ах да, извините.
– Кризис миновал, теперь беспокоиться нечего. Идите домой, голубчик, – беря под локоть Сергея Ивановича и направляясь с ним к выходу, продолжал мягко и утешительно доктор. – Идите, голубчик, все будет хорошо. Во вторник день свиданий и в воскресенье с четырех до шести, идите спокойно домой, ступайте, ступайте, голубчик.
Как ни утешительны были слова пожилого доктора, Сергей Иванович вышел из больницы с тяжелым чувством; он долго еще видел перед собою беспрерывно открывавшиеся и закрывавшиеся высокие двери изолятора, и все пережитое в приемной вновь и вновь возвращалось к нему. С ним происходило то, чего никогда не происходило раньше, когда на неделю или на месяц он укладывал жену в больницу, – чем далее отходил от знакомого, с бетонным козырьком у входа здания, не спокойнее, а мрачнее становилось на душе. Он не задавал себе вопроса, хорошо ли, плохо ли было ему с Юлией, но за все совместно прожитые с ней годы впервые вдруг как бы ощутил черту, за которой разом, в одно мгновенье, могло оборваться все устоявшееся и дорогое, что люди обычно называют семейным счастьем; он понял, что может остаться один, и в голове его происходило то смешение часов, дней и событий, когда хотелось и разобраться в том, что случилось сегодня, и оглянуться на прожитую жизнь, что в ней было хорошего, что плохого и что надо изменить, чтобы отдалить эту ужасно возникшую и все еще будто стоявшую перед глазами черту. Обычно умевший сосредоточиться на одном и главном, он чувствовал теперь, что мысли его непослушно растекались в разные стороны, и оттого, шагая по тротуару, он беспрестанно оглядывался вокруг себя, как будто искал что-то. То ему вспоминалось далекое осеннее утро сорок первого года, когда он из-под Дорогобужа вместе с другими офицерскими женами отправлял Юлию в эвакуацию, и небольшая лесная станция, более похожая на разъезд, с бревенчатой избою и кирпичной будкою стрелочника, с поляной перед избою, залитой слоем густого, утреннего, молочного, стекавшего к орешнику и березняку в балке тумана, с красными товарными вагонами в тупике, машинами и суетящимися людьми возле этих машин и вагонов, – все это прояснялось, разворачивалось и наполнялось звуками плача, объятий и наставлений, которые, раз услышав, никому и никогда не дано забыть, и наполнялось, главное, в душе Сергея Ивановича неповторимым, казалось тогда, чувством расставания и утраты, которое было созвучно ему теперь. Он видел всю маленькую станцию с вытянувшимся вдоль поляны и готовым к отправке эшелоном и видел Юлию, которая была беременна и стояла в раскрытых дверях вагона, положив белые и красивые тогда руки на перекладину, и старалась улыбнуться, в то время как слезы, крупные и прозрачные, каплями скатывались по ее молодым и тоже красивым тогда и горевшим от возбуждения щекам. «Береги себя!» – кричал ей снизу, с насыпи, Сергей Иванович, щеголевато перетянутый ремнем и портупеей лейтенант, командир стрелкового взвода, и крик этот не просто повторялся сейчас в душе Сергея Ивановича, но, оглядываясь на уже скрывшееся за углом знакомое, с бетонным козырьком у входа здание больницы, он как бы снова и с большей надеждою просил Юлию об этом. То вдруг виделся заваленный снегом подмосковный лес, рассыпанные в маскхалатах бойцы его роты на опушке и сам он – тоже в маскхалате поверх полушубка, прислонившийся спиной к высокой, надломленной взрывом сосне и читающий первое полученное письмо от жены, в котором она сообщала, что родилась девочка и что она уже назвала ее Наташей; раскрыв планшет и припав на колено, Сергей Иванович тут же написал ответ, но он не вспоминал сейчас, что рассказывал о себе, а отчетливо видел в конце исписанного тетрадного листка слова: «Береги себя и Наташу», – и опять то, о чем заботился тогда, было созвучно с этим, что заботило его теперь. Наутро – это было 5 декабря, в тот самый день, когда наши войска перешли под Москвой в контрнаступление, – под грохот разрывов он вывел роту на волжский лед и с ходу, не останавливаясь, не залегая, ворвался в засугробленную и отовсюду дышавшую огнем деревушку, название которой уже выветрилось из памяти – будто Святогорка, но будто и по-другому, что-то от церкви или монастыря, – а потом его, истекавшего кровью, на санках по тому же волжскому льду везли обратно к лесу и палаткам, куда свозили всех раненых, но э т о, что касалось его самого, возникало лишь отдаленною и смутною полоской, потому что он никогда, как ему казалось, не думал о себе и не боялся, ч т о может случиться с ним, а опасался только за них, Юлию и Наташу. Ему нужно было сейчас перейти улицу и подняться по ступенькам вверх, чтобы сократить дорогу к дому, но, едва он взглянул на восходившие из грубо отесанного серого гранита ступени, ему вспомнились другие, тоже убегавшие вверх, но с площадками и лозами вьющегося в нишах винограда по обе стороны площадок, и, главное, – маленькая, нарядная, вся освещенная солнцем Наташа, несущаяся по этим ступенькам к готовым поймать ее отцовским рукам, и Юлия вверху, на площадке. Ему не важно было сейчас, где это происходило; батальон стоял тогда в Потсдаме, и Юлия каждый день уходила с Наташей гулять в парк Сансуси, к Домику на виноградниках, как назвал свою летнюю резиденцию любивший и почитавший все французское, но сидевший на немецком престоле Фридрих II; важно было, что все это происходило и что всякий раз, оставляя жену с дочерью в парке у Домика на виноградниках, он говорил: «Смотри, чтобы с лестницы... долго ли... береги...» – и это б е р е г и, как огромный, обросший событиями ком, тяжело перекатывалось сейчас в голове Сергея Ивановича. Он не перебирал свои перемещения по службе, но вспоминал переезды и квартиры, которые получал, прибывая к месту нового назначения, и вся та любовь и то желание, с какими Юлия принималась обставлять комнату и что представлялось обыденным тогда, теперь вызывало нежное чувство у него. В памяти всплыли небольшие, затерявшиеся среди холмов и оврагов Порочи – наш деревянный городок, как в шутку часто и потом называла лесную деревушку Юлия, где они прожили не одну зиму и не одно лето, когда он уже командовал полком, и деревянный городок тот с рекою, елями, дубами и липами, подступавшими к огородам, вызвал в нем новое чувство теплоты к Юлии. Они поселились тогда в крестьянской избе, хозяйка которой умерла, а сыновья погибли на фронте (изба до вселения стояла заколоченной досками), и, к удивлению Сергея Ивановича, Юлия увлеклась огородом и хозяйством. Он не думал сейчас, отчего вдруг вспыхнуло в ней это увлечение крестьянской жизнью, но с удовольствием вспоминал, как в праздники, когда он, строгий и требовательный полковник Коростелев, приглашал к себе близких своих помощников – офицеров полка с женами, Юлия накрывала стол и подавала приготовленные ею кушанья с той особенной гордостью хозяйки, когда все (и гости знали и ценили это) не просто было приготовлено, нарезано, уложено на блюда ею, но было своим, домашним, сорванным и выкопанным на своем огороде. Как человеку в прошлом деревенскому, жизнь в Порочах была по-особому дорога Сергею Ивановичу, и он, прижатый сейчас к стенке вышедшей из кинотеатра толпою и пережидавший эту толпу, с изумлением думал, как все изменилось в семье с тех лет. Наташа давно стала взрослой и охотнее разговаривала с матерью, чем с ним; Юлия пристрастилась к чтению исторических романов, которые в достатке приносила ей дочь из библиотеки, и часами могла, закрывшись в спальне, сидеть у окна, не поднимая головы и не разгибая спины; да и сам он более занимался писанием своих мемуаров, чем общею семейною жизнью. «Странно», – про себя повторял он, стараясь понять и осмыслить то, что, в сущности, было простым, естественным и неизбежным течением жизни.
В то время как Сергей Иванович приближался к дому, мысленно и невольно он приближался к событию, которое так потрясло его в это весеннее и солнечное воскресное утро.
Он подумал о Наташе и подумал об Арсении, сухощавое лицо которого, как только возникло перед глазами, сильнее, чем утром, вызвало брезгливое отношение; он напрягал память, желая вспомнить, когда впервые было произнесено имя Арсения в семье: до того, как Сергей Иванович ходил к Старцеву, или позже, хотя что могло прояснить такое уточнение и вообще для чего нужно было уточнять это, Сергей Иванович, если бы его вдруг спросили, вряд ли смог бы сказать что-либо вразумительное. Он искал, в сущности, то, чего нельзя было найти, не имея и не потеряв прежде, так как между днем, когда было впервые произнесено имя Арсения в семье, и нынешним утром, когда тот появился на пороге, в душе Сергея Ивановича лежала пустота, которую он и старался заполнить сейчас. Пустота была по отношению к дочери потому, что в то время проходила первая и дорогая Сергею Ивановичу статья в газете (отрывок из его воспоминаний), и это было главным, что занимало его; все рассуждения жены о будущем зяте-доценте забывались сразу же, как только он садился за письменный стол, примкнутый у окна к зеленым, с бахромой шторам, потому что говорилось об Арсении только хорошее, а до самого дела, до свадьбы, казалось, было так далеко, что не хотелось удручать себя излишними хлопотами. «Поживем – сообразим», – в оправдание себе говорил он. Зная и чувствуя теперь за собою эту вину, но не желая признаться в ней, он злился не на себя, а на Арсения, на дочь, даже на Кирилла Семеновича Старцева, который, считаясь другом, ничего не сказал т о г д а ни об Арсении, ни о его сыне. Сергей Иванович снова видел себя как будто входящим в светлый кабинет директора школы, и все приветственные слова Старцева: «О-о, в кои веки, рад, рад, как же, присаживайся, а мы тут в своих школьных делах...» – несмотря на уличный шум, оглушавший неторопливо шагавшего по тротуару Сергея Ивановича, отчетливо слышались ему. Он хмурился, вглядываясь в глаза и лицо Старцева, каким запомнилось в первую минуту встречи и как преобразилось потом, когда неожиданно и будто без стука вошел Арсений. «Что же он сделал для его сына? – думал Сергей Иванович, припоминая, что какой-то нехороший осадок остался у него и тогда, после ухода Арсения. – Почему он ничего не рассказал о нем? Хоть бы назвал имя или фамилию», – продолжал думать он, считая, что в таком случае можно было бы предотвратить всю эту разыгравшуюся сегодня утром гнусную и непристойную, как он полагал, комедию сватовства. Все более горячась и озлобляясь, он чувствовал, что, если бы все повторилось сейчас, не колеблясь проделал бы то же, что и утром, но уже не просто просил бы выйти Арсения, а, схватив за шиворот, с негодованием вышвырнул бы его вон из комнаты.