Текст книги "Шандор Петефи"
Автор книги: Анатоль Гидаш
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)
Название «Тучи», которым поэт озаглавил целый цикл своих стихов, глубоко верно и оправданно для всего этого периода его творчества. Это были, казалось, те тучи, что заволокли на время ясный, сияющий облик поэта. Как только Петефи нашел истинный путь, путь борьбы, как только он окончательно понял, с кем надо бороться, настроение, проявившееся в этих стихах, окончательно исчезло.
А так как Петефи был воплощением душевного здоровья и оптимизма, то эта мрачность, пессимизм ушли, не оставив даже малейшей трещины в его душе. Могучая река его творчества устремилась дальше, теперь уже сокрушая все, что преграждало ей путь. Петефи осознал, что бессильный гнев ни к чему доброму не приведет, понял, что поэзия его может пробить себе путь только в беспощадной борьбе.
* * *
Петефи наложил печать своей индивидуальности на всю венгерскую поэзию. Как поэту ему свойственны необычайная многосторонность в восприятии мира, горячая отзывчивость на каждое движение жизни, безудержный полет фантазии, стремление каждое значительное явление человеческой жизни или природы исчерпать до конца, раскрыть в массе поэтических определений, обрисовать всеми красками, имеющимися на палитре у художника.
Одной из отличительных черт поэзии Петефи является многообразие настроений и фантазии, богатство и полнота чувств. Поэт способен в одном лирическом стихотворении провести читателя через целую гамму ощущений и ассоциаций, подчас самых противоположных. Эти мгновенные перемены и переходы всего роднее ему и в природе, на них он откликается горячей всего.
Касаясь характера фантазии и поэтического воображения Петефи, нельзя не вспомнить великолепных слов Горького в статье «О том, как я учился писать». Горький писал о своем отношении к художественному раскрытию природы: «…познание… – есть мышление. Воображение тоже, в сущности своей, мышление о мире, но мышление по преимуществу образами, «художественное»; можно сказать, что воображение – это способность придавать стихийным явлениям природы и вещам человеческие качества, чувствования, даже намерения».
У других великих художников мы можем найти немало тонких суждений 0 том, что такое поэтическое воображение, но формула Горького нам особенно близка потому, что в ней выражено активное, творчески созидательное отношение художника к жизни, природе. Горький говорил: «Человек придает всему, что видит, свои человеческие качества, воображая, вносит их всюду, во все явления природы». Такое же очеловечивание природы (антропоморфизм) свойственно и художнику-демократу Петефи. Его поэзия проникнута стремлением активно вмешиваться во все происходящее вокруг и удивительной динамичностью в изображении жизни человека и природы.
Ах, был бы я птицей летучей,
Я в тучах бы вечно летал,
А был бы художником – тучи,
Одни только тучи писал, —
так начинает он свое превосходное стихотворение «Тучи» и как зачарованный рассказывает о переменах в их облике:
Нередко я видел когда-то,
Как плыли они на закат
И спали в объятьях заката,
Как дети невинные спят.
Затем поэт видел их в гневе, когда, могучие,
Нависнув стеной грозовой,
Как дерзкие воины, тучи
Ветра вызывали на бой.
И память призывает на помощь воображение поэта:
Я видел: забрызганный кровью,
Всплыл месяц, как мальчик больной,
И тучи сошлись к изголовью —
Сестер перепуганных рой.
Раскрывая загадку своего влечения, поэт, наконец, признается;
За что ж я поток их суровый
Принять в свою душу готов?
За то, что всегда они новы
И стары во веки веков.
За то, что на странниц летучих
Похожи порою глаза:
В глазах у меня, как и в тучах,
И молния есть и слеза.
Петефи стремится все раскрыть в полноте и многообразии Любовь для него – и «слез водоворот», и «темный лес», и «страшная чаща»; в «сто образов» поэт облекает и любимую и самого себя, бесконечно влюбленного:
Сто раз тебя вижу другой,
Ты остров, и страсть омывает моя
Тебя сумасшедшей рекой.
Другой раз ты, сладкая, милая ты,
Как храм над моленьем моим.
Любовь моя тянется темным плющом
Все выше по стенам твоим.
Вдруг вижу – богатая путница ты,
И готова любовь на разбой,
И вдруг уже нищенкой просит она,
В пыль униженно став пред тобой.
Ты – Карпаты, я тучею стану на них,
Твое сердце штурмую, как гром;
Станешь розовый куст – вокруг твоих роз
Соловьем распоюсь над кустом.
Вот этот размах фантазии, эта нетерпеливость, стремительность, не знающая удержу, и характерны для Петефи.
Его воображение одну за другой рисует картины, проникнутые самыми различными настроениями, но с каждой новой картиной у читателя крепнет ощущение, что поэт остается неизменно верен одному, все углубляющемуся чувству:
Стал бы я теченьем
Горного потока,
Что спадвет бурно
Со скалы высокой.
Только пусть любимая
Рыбкой серебристой
Вольно плещется в струе,
Трепетной и чистой.
Стал бы темным лесом
У реки широкой,
Бился бы ночами
С бурею жестокой.
Только пусть любимая
В чаще приютится
И в ветвях зеленых песни
Распевает птицей.
Стал бы старым замком
На горе отвесной,
И манила б гибель
Радостью чудесной.
Только пусть любимая
Хмелем-повиликой
Заструится по руинам
Средь природы дикой.
Стал бы я лачугой,
Спрятанной в ущелье,
Чтоб дожди струились
По стенам сквозь щели.
Только пусть любимая
В уголке заветном
День и ночь пылает ярко
Очагом приветным.
Стал бы тучей грозной,
Что висит над кручей,
На куски разъята
Молнией гремучей.
Только пусть любимая
В сумерках не тает
И вокруг печальной тучи
Пурпуром блистает.
Такой полет поэтической фантазии мы можем встретить далеко не у всех даже величайших поэтов мира. Причем прелесть этих стихов именно в том, что здесь не пустая игра образами, что все они основаны на глубоком чувстве. Об этой главной черте своей души и дарования лучше всего говорит сам Петефи в знаменитом стихотворении «Мои песни»:
Часто я, задумавшись, мечтаю,
А о чем, пожалуй, сам не знаю.
И витаю над родной страною,
И над всей поверхностью земною,
И такая песня вдруг родится —
Лунный луч как будто серебрится.
Рождаются у него и песни «беззаботные, как птицы», и «песня-радуга в душе его родится», но одно напоминание, что родина в цепях, – и поэт слагает уже иные песни:
С течением времени Петефи все глубже проникает в суть социально-политической борьбы своей эпохи. Настольными его книгами становятся труды по истории революций. Еще в 1844 году поэт пишет свое первое непосредственно революционное стихотворение «Против королей»:
Так будет! Меч, что с плеч Луи Капета [44]44
Капет, Луи – французский король Людовик XVI; был казнен в 1792 году, во время французской буржуазной революции. Принадлежал к династии Капетингов.
[Закрыть]
Снес голову на рынке средь Парижа,
Не первая ли молния грядущих
Великих гроз, которые я вижу
Над каждой кровлей царственного дома?
Не первый грохот этого я грома!
(Совершенно ясно, что предвестников «грядущих» венгерских гроз он видел не в стихах поэтов-современников, плачущих навзрыд над невозвратимым прошлым, а в стихах Фазекаша, Бачани, Чоконаи. имена которых мы уже упоминали.)
Земля сплошною сделается чащей,
Все короли в зверьков там превратятся,
И будем мы в свирепом наслажденье,
Садя в них пули, как за дичью, гнаться
И кровью их писать в небесной сини:
«Мир – не дитя! Он зрелый муж отныне!»
Стихотворение это тогда, конечно, не могло появиться в печати, но революционное настроение, которым оно проникнуто, сказалось во всех остальных произведениях поэта. Критика настороженно взирает на перемены в творчестве Петефи. Теперь он изображает в своих стихах не только венгерский пейзаж, но обрисовывает и социальный облик тогдашней Венгрии.
Он описывает «хозяев» Венгрии – тупоголовых помещиков, ленивых, чванных, невежественных. Он с сарказмом рисует и тех, кто продает себя «за согретый угол» да за объедки с барского стола и готов в восторге лизать сапоги господ. Этим жалким собачьим душонкам поэт посвящает «Песню собак». В «Песне волков» он противопоставляет им отважных храбрецов, людей, готовых идти на любые жертвы ради того, чтобы быть свободными.
Хоть прострелен бок наш,
Мерзнем днем голодным,
Пусть в нужде мы вечной,
Но зато свободны!
Теперь все окружающее в жизни и даже явления природы вызывают у Петефи революционные ассоциации. Заходящее солнце, которое представлялось ему прежде «поблекнувшей розой», опускающей свой «померкший взгляд», поэт описывает теперь в своем превосходном, полном реалистических деталей стихотворении «Степь зимой» совсем иначе:
Как изгнанный король с границы смотрит вспять
На родину пред тем, как на чужбину стать,
Так солнца диск, садясь,
Глядит в последний раз
На землю, и, пока насмотрится беглец,
С главы его кровавый катится венец.
Весну поэт просит прийти тоже только затем, чтобы она осыпала цветами могилу «сынов вольности». Волны моря представляются ему «народоэ пучиной», которая восстала,
Землю и небо страша,
Берег валами круша
Рукой исполина.
Первая железная дорога, проложенная в Венгрии, кажется ему «артерией земли».
Высоко их назначенье!
Соки жизни, просвещенье
Через них и потекли.
Критика, напуганная смелым голосом Петефи, его обращением к широким народным массам, вначале еще пытается «образумить», «укротить» поэта:
«…В нем таятся неисчерпаемые сокровища поэзии, но он часто тратит их необдуманно и расточительно… Ежели он еще сможет войти в соответствующее русло, то его чело увенчают неувядаемые лавры…»
А поэзия Петефи ничего общего не имела с «соответствующим руслом», и откровенно реакционная критика хорошо понимала это: «Для дам не годятся такие песни с деревенских посиделок… А ведь мы творим главным образом для дам… Кто же из поэтов писал так до него?»
Либеральная критика действовала более хитро, принимая личину «доброжелателей» поэта: «Петефи пишет для крестьян, то есть для самого грубого слоя общества, а вовсе не для народа; он забыл, что народ и чернь людская – это вовсе не одно и то же»,
Под словом «народ» эти «наставники» Петефи, конечно, подразумевали самих себя, «образованное» общество Венгрии, а под «людской чернью» – миллионы трудящихся венгров.
«Если бы этот высокоталантливый поэт не поддавался таким пагубным увлеченьям, а воспевал бы события, достойные его таланта…» – лицемерно сокрушалась либеральная критика.
Итак, Петефи предлагали стать на путь дворянской поэзии, присоединиться к «либеральным сторонникам реформ». Но он в сумрачной комнатушке читал все эти поучения и страстно восклицал: «Нет! Вам меня не купить!» Когда же увещания сменились оскорблениями, он ответил «весьма непочтительно» стихотворением «Дикий цветок»:
Что вы лаетесь, собаки?
Не боюсь! Умерьте злость!
В глотку вам, чтоб подавились,
Суну крепкую я кость.
Не тепличный я цветочек,
Вам меня не срезать, нет!
Я безудержной природы
Дикий, вольный первоцвет!
А поэзию не розгой
Втолковал мне педагог —
Этих самых школьных правил
Я всегда терпеть не мог.
Лишь боящийся свободы
Вечно в правила одет.
Я безудержной природы
Дикий, вольный первоцвет.
Не для мнительных ничтожеств
Расцветать решил я тут —
Ваши слабые желудки
Вам покоя не дают.
Аромат мой для здоровых —
Добрый люд мне шлет привет.
Я безудержной природы
Дикий, вольный первоцвет!
И поэтому вы больше
Не кажитесь на порог —
Это будет все равно, что
Об стену метать горох.
А начнете задираться,
Не смолчу я вам в ответ.
Я безудержной природы.
Вольный, дикий первоцвет!
Это стихотворение было первым непосредственным ответом критикам и вместе с тем первым поэтическим кредо народного поэта. И вслед за ним хлынул целый поток тех обличительных стихов, которых господствующий класс Венгрии никогда не мог рростить Петефи, – стихов, подобных «Венгерскому дворянину»:
Мне трудиться неохота.
Труд – презренная забота
Низкорождеяных скотин.
Я – венгерский дворянин!
Правда, есть одна наука,
В ней весьма набил я руку:
Ем и пью, как исполин.
Я – венгерский дворянин!
Что, отчизна оскудела?
Ну, а мне какое дело?
И в нем все сильнее клокотал гнев. Шел еще только 1845 год, и Европа в лапах реакции, по видимости, была тиха. Землетрясение 1848 года предчувствовали и предвещали еще только такие сейсмографы, как Петефи, и. неустанно бросали в лицо господам грозные предупреждения:
Но почему же негодяев
Не предадим мы всех петле?
Быть может, потому лишь только,
Что не найдется сучьев столько
Для виселиц на всей земле!
В «Письме Яношу Араню», в котором Пегефи говорил о гневных чувствах, возникающих в нем при одной мысли, что его могут заставить быть покорным, он писал:
Полные пламенем тучи кровавый мой взор застилают.
Сердце, бунтуя, беснуется, как жеребец разъяренный,
Будто впервые пастух, его заарканив жестоко,
Тащит из табуна и за шею волочит к упряжке.
Бешеный, он не боится тяжестей, мышцам грозящих.
Нет! Лишь хомут ему страшен, стеснитель вольного бега.
То, что он потеряет, не возместят ему кормом.
Дикой свободы дитя, соблазнится ль он пышной попоной
Или сверкающей упряжью? Что ему пища и роскошь!
Голод он свой утолит и убогой степною травою.
Пусть гроза его хлещет в широком раздолье, под небом,
Пусть кустарник терзает и рвет его непокорную гриву,
Только б на воле ходить, состязаясь в ликующем беге
С огненным вихрем степным и с желтыми змеями молний
Венгерские реакционные круги со страхом и скрежетом зубовным наблюдают за «боевым строем» его стихотворных строк, с ужасом прислушиваются к гулу, нарастающему в рядах этих мятежников.
Вот в руках у нас сверкают чаши,
Но в цепях рука отчизны нашей,
И чем звон бокалов веселее,
Тем оковы эти тяжелее.
Песня-туча в этот миг родится,
Черная, в душе моей гнездится.
Что ж вы рабство терпите такое?
Цепи сбрось, народ, своей рукою!
Не спадут они по божьей воле!
Ржа сгрызет их – это ждете, что ли?
Песнь моя, что в этот миг родится,
В молнию готова превратиться! [45]45
Петефи, Мои песни. Перевод Л. Мартынова.
[Закрыть]
Эти молнии высекаются из души Петефи, слитой с венгерским народом; они озаряют своим светом угрюмые хижины бедноты, вызывают в сердцах угнетенных чаяния и грозные мечты, пока только мечты.
Мечтаю о кровавых днях —
Они разрушат все на свете,
Они на старого руинах
Мир сотворят, что нов и светел.
Звучала б лишь – о, лишь звучала б —
Труба борьбы, все громы множа.
О, знака битвы, знака битвы
Едва дождаться сердце может!
И вскакиваю я в восторге
На жеребца, седла не чуя,
В ряды бойцов скачу я с жаром,
С свирепой радостью лечу я.
И венгерским критикам теперь уже стало совсем ясно, кто вошел в венгерскую литературу. «Поучения», «уговоры» сменяются злобной руганью. Нападкам подвергается теперь и язык его поэзии, и содержание стихов, и личная жизнь поэта. Такой организованной и неугомонной травли великого поэта еще не знала венгерская литература. Молодой человек стойко выдерживал все гонения, потому что народ, к которому он принадлежал, удесятерял его силу, вдохновение и боевой дух.
Этой схваткой завершается второй этап его творчества, и торжествующим гимном звучат слова, которые он произнес, как законный представитель венгерского народа:
Если сбросят народы неволи ярмо,
И восстанут бороться за счастье свое,
И с горящими лицами бросятся в бой,
И на алых знаменах появится лозунг святой:
«Мировая свобода!»,
И с востока на запад тог зов протрубят,
И тираны, заслышав тот зов, задрожат…
31 декабря 1846 года, в канун Нового года, Петефи мысленно оглядывается назад, чтобы установить, сколько сделано за прошедший год, что вы полнено из намеченных планов, каковы его планы на будущее. И желанья его души вылились в двух словах: «Мировая свобода».
* * *
Все то, что Петефи ставили в вину современные ему и позднейшие реакционеры, в действительности было его достоинствами.
Петефи мечтал объединить представителей народной поэзии, как писал он своему другу Яношу Араню в 1847 году: «К молодой Венгрии я отношу всех истинно свободомыслящих, великодушных, отважных людей, которые стремятся к высоким целям и не желают вечно латать сношенные лапти родины так чтобы заплата сидела на заплате, а хотят с ног до головы нарядить ее в новую одежду».
Реакционеры постоянно упрекали Петефи за «грубость» его поэзии, за отсутствие в ней «высокого парения».
Петефи сознательно отказался от «парения», noрвал с «высоким штилем» дворянского витийства и, опираясь на лучшие традиции венгерской литературы, создал реалистическую народную поэзию.
Петефи внес в венгерскую литературу совершенно новый мир. Он показал, что патриотизм – это не высокопарное националистическое воспевание героических подвигов дворянских предков, не навзрыдный плач над тем безвозвратным прошлым, которому приписывалось все прекрасное и величественное. Петефи показал, что патриотизм – это прежде всего любовь к своему народу, истинному творцу жизни родины. Он показал, что родина – это не беседки, ручейки и фонтаны в барских усадьбах, а необъятные просторы полей, на которых гнут спины миллионы крестьян. Он показал, что истинными героями Венгрии были не короли, не венгерские дворянчики, которые устраивали смехотворные рыцарские турниры; народные герои – это Дёрдь Дожа, вождь крестьянского восстания 1514 года, которого он никогда не стремился «примирить» с палачом крестьян – Вербёци; это Ференц Ракоци II, вождь национально-освободительной борьбы начала XVIII века; это вождь революционного заговора Игнац Мартинович, казненный за республиканские идеи в 1795 году. Петефи показал, что подлинным героем венгерской истории был народ.
Петефи был истинным национальным венгерским поэтом. Именно потому он первый внес в венгерскую поэзию тревогу за судьбу родного народа и братскую любовь к человеку труда, под каким бы небом он ни родился. Как истинный поэт народа, он не мог не знать, что судьба венгерских трудящихся тесно связана с судьбой всего трудового человечества и что только в общей борьбе народов может Венгрия отстоять свою национальную свободу. Но Петефи знал и то, что ему, венгерскому поэту, надо прежде всего бороться за свободу и преобразование своей родины, что только таким путем может он принять участие в освободительной борьбе всех народов.
Петефи отбросил застывшие и чуждые народу каноны дворянской литературы, ввел в поэзию жизнь венгерских трудящихся, пронизал изображение этой жизни политической страстью, активным отношением к миру.
Ничто не было Петефи гак чуждо, как нигилистическое, анархическое отношение к миру, ничто Петефи не было так чуждо, как мироненавистничество слабого человека, воспринимающего свою смерть как нечто гибельное, смертоносное для всего мира. Петефи утверждал совсем иное: «Моего сердца даже смерть не остудит. Похороните меня на севере и посадите возле моей могилы апельсинное деревце – увидите, оно и там будет цвести, потому что сердце мое согреет землю, в которой будет покоиться».
Когда Петефи гневался на мир – это грохотала Этна перед извержением, и грохот сей непременно сопровождался, огненной революционной лавой, очищающим огнем. Потому-то так и близка поэзия Петефи к подлинной революционной поэзии пролетариата, потому-то и является Петефи предшественником истинно революционных поэтов.
Так как Петефи был представителем народа, который живет трудами рук своих, переносит страдания с достоинством, никогда не хнычет, борется, творит и любит жизнь, то он считал достойными все более или менее значительные события своей жизни воплощать в стихи. Для него жизнь и поэзия были нераздельны. Для него не существовало отдельно «публицистических» и отдельно «лирических» стихов: в каждой строчке своих политических стихов он раскрывался во всей полноте своего существа, в лирических стихах со всей силой звучали его политические революционные убеждения. Его жизнь вернее всего познается по его стихам.
«Каждое его слово, все события его личной жизни были поэзией, – писал о нем его современник поэт Янош Вайда [46]46
Вайда, Янош (1827–1897) – выдающийся венгерский поэт, активный участник революции 1848 года, автор пламенных революционных стихов, республиканец. Он был одним из тех крупных венгерских поэтов, которые не примирились с реакцией даже после соглашения Венгрии с Австрией в 1867 году, когда в венгерской литературе воцарились успокоенность и довольство создавшимся положением.
[Закрыть]– Он как будто не создавал, а просто рассыпал стихи, и после того, как их рассыплет, совсем не казался усталым, а напротив, видно было, что он чувствует какое-то облегчение».
И это понятно, потому что Петефи, который никогда не принимал никаких поз, никогда не выдумывал себя, а просто и искренне рассказывал о своих чувствах и мыслях, не мог не ощущать облегчения, когда он делился ими с людьми.
Петефи ратовал за искренность и ненавидел лицемерие. В своих «Путевых письмах» он писал: «Когда я родился, судьба постлала мне искренность простынкой в колыбель, и я унесу ее саваном в могилу. Лицемерие – нетрудное ремесло, любой негодяй в нем горазд, но говорить откровенно, искренне, от всей души могут и смеют только благородные натуры. Может быть, мое суждение о себе неверно, тогда пусть осмеют меня, но я все-таки заслуживаю уважения за то, что смею открыто высказывать свои чувства. A la lanterne les jesuites! [47]47
На фонарь иезуитов! (франц.).
[Закрыть]»
Искренность Петефи особенно неповторима еще и потому, что он, как чудесно говорил Ади, «обращался со своими чувствами и мыслями, как с живой, существующей реальностью, и если он советовал повесить королей, то совершенно ясно, что он дернул бы ту веревку, на которой висел король».
За это отсутствие грани между чувствами и стремлением немедленно воплотить их в действие больше всего ненавидела Петефи реакционная критика, очень скоро осознавшая, что она имеет дело не только со стихотворцем, но с борцом и революционером.
В ответ на все обвинения реакционной критики Петефи гордо отвечал:
«Я смело заявляю перед судом своей совести, что не знаю ни одного человека, который бы чувствовал и мыслил честнее меня, я всегда писал и пишу так, как чувствовал и думал… Если я в некоторых случаях и по некоторым поводам выражаюсь свободнее других, то делаю это потому, что считаю поэзию не аристократическим салоном, куда являются только напомаженными и в блестящих сапогах, а считаю, что поэзия – храм, в который можно войти в лаптях и даже босиком.
Наконец о том, что я неуравновешен. Это, к сожалению, правда, но это и неудивительно. Не наградил меня господь такою судьбой, чтобы я мог прогуливаться в прелестных рощицах, переплетая свои песни о тихом счастье и тихих горестях с трелями соловья, шелестом ветвей и журчанием ручья. Моя жизнь протекала на поле битвы, на поле боя, страданий и страстей… Со времени средневековья человечество очень выросло, а до сих пор носит средневековые одежды, правда, кое-где залатанные и расставленные, и все-таки оно желает переменить одежду; старая уже узка, теснит человечеству грудь, в ней трудно дышать, а потому стыдно человечеству, будучи уже юношей, все еще ходить в детском платье. Так прозябает человечество в позоре и нищете; внешне оно спокойно, лишь бледней обычного, но тем больше волнуется внутри, как вулкан, близкий к извержению. Таков наш век. Могу ли я быть иным? Я, верный сын своего века?»
Петефи ненавидел все, что тормозило прогресс, – следовательно, он ненавидел аристократов и австрийских поработителей, которые обратили Венгрию в свою колонию.
«Мы не станем втискивать его в определенные рамки, – писал о нем полстолетия спустя великий венгерский поэт Эндре Ади, – мы не станем утверждать, будто исторический материализм вошел ему в плоть и кровь… Но, – продолжал Ади, – если бы Петефи не погиб в 1849 году, он наверняка попал бы в Париж, участвовал бы в заговоре против Наполеона III, написал бы много чудесных вещей и пал бы, вероятно, во время Парижской коммуны… Мы верим и провозглашаем, что Петефи принадлежит нам, всем тем, кто в Венгрии жаждет перемен, обновления, революции и борется за них».
Кто мог бы лучше воздать славу Шандору Петефи!