Текст книги "Шандор Петефи"
Автор книги: Анатоль Гидаш
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)
15 МАРТА 1848 ГОДА
…Надо действовать. И завтра же. Послезавтра, быть может, будет уже поздно.
Петефи, 14 марта 1848 года
В ту ночь он сидел у открытого окна своей комнаты – думал о многом и говорил о многом. Мать, гостившая у них, и жена бодрствовали с ним вместе.
– Сынок, – сказала ему мать, – я ведь не касаюсь ваших дел, но что же будет, если немецкие войска начнут в вас стрелять?
Он поцеловал мать и ничего не ответил. Юлия что-то перебирала на письменном столе. Когда Петефи обнял мать, Юлия заговорила торопливо, даже слишком громко для этой тихой мартовской ночи:
– Шандор не может отступать. Он всегда должен идти впереди всех. А если будут стрелять, пусть он получит первую пулю. Он не может быть трусом, у него должно быть самолюбие!
Худенькая грустная Мария взглянула на Юлию.
– Он мой сын. Сын ведь он мне…
– А мне муж! – резко ответила Юлия.
Петефи беспомощно стоял между ними. В глазах матери блестели слезы, и он не знал, что ответить, как ее успокоить. Он погладил исхудавшее лицо матери, потом усадил ее и стал ей рассказывать о своих прежних скитаниях. Он вспомнил веселую историю о том, как покорил сердце упрямого старого корчмаря, к которому забрел без денег в февральскую вьюжную ночь. Петефи исполнилось тогда пятнадцать лет. Корчмарь был любителем латыни и сперва никак не хотел дать ни ужина, ни ночлега мальчику, который бросил учиться в школе.
Замерзший, голодный Петефи не перечил ему, а когда корчмарь, хвалясь своими познаниями в латыни, произнес несколько исковерканных латинских слов, юноша воскликнул: «Вот никогда не думал, что корчмарь может быть столь сведущим в латыни!» Сердце старика растаяло, он на славу угостил своего гостя и даже на прощанье сунул ему увесистый сверток с едой.
Мать Петефи уже смеялась, а сын сказал ей:
– Ложись, мама, родная! Время уже за полночь. Надо тебе отдохнуть!
Он взял ее под руку и повел в общую столовую, где стелили матери постель на ночь. Когда он вернулся, Юлия пытливо взглянула на него.
– Я боюсь, – сказала она, – ты будешь ее слушать… потому что любишь ее больше меня…
В глазах Петефи зажглись одновременно печаль, удивление и нежность.
– А ты не сердись… ей за сына страшно… она ведь мать. И все-таки сейчас, когда я проводил ее в столовую, она мне сказала: «Сынок, ты не смотри на то, что я тебе говорила. Делай так, как сочтешь нужным!»
– Завтра, Шандор, – сказала Юлия, – взоры всей Венгрии будет обращены на тебя… всей Венгрии!
– Завтра, – ответил Петефи, – решается судьба Венгрии. Надо действовать, и завтра же. Послезавтра, быть может, будет уже поздно. Это ведь хотела ты сказать, верно?
– Ну да… и это… О Шандор, как я счастлива!
«Большую часть ночи я бодрствовал вместе с женой, моей обожаемой, отважной маленькой вдохновительницей, которая всегда ободряет меня, идет впереди моих мыслей и планов» [59]59
Петефи, Страницы из дневника.
[Закрыть].
* * *
В то утро над проснувшимся городом нависли тяжелые тучи. Открылись лавки, мастеровые уже с рассвета приступили к работе, по улицам громыхали омнибусы и трубили в рожок возницы; в щегольских экипажах дремали богачи, возвращаясь с ночных попоек; лодочники уже ударяли веслами по воде и за два гроша переправляли народ из Буды в Пешт и из Пешта в Буду. Мастера, варившие селитру, раскланивались с пивоварами; молочницы из Ференцвароша, подоив коров, двигались с большими кувшинами к центру Пешта. Каменщики и плотники, начавшие работу спозаранку, остановились передохнуть и, присев у построек, вынимали из кошелок краюхи черного хлеба, чтобы набраться сил для долгого рабочего дня. Наборщики еще только заняли места у наборных касс; кое-кто из них вслух читал сообщение или статью поинтересней из тех, что должны идти в набор. В будайской литейной уже плескался в формах расплавленный чугун и озарял пурпуром лица литейщиков. На городской каланче стоял пожарный и зорко смотрел вокруг, нет ли где пожара, не нужно ли заиграть в горн и замахать красным флажком. Небо становилось все более мрачным, свинг.?вым – вот-вот польет дождь. Безработные мастеровые – их было около четырех тысяч – пришли на ярмарку в надежде найти какую-нибудь случайную работу. Весенняя ярмарка была в полном разгаре. На длинных полотнищах лежали товары; сапоги, полушубки, горшки, металлические изделия; стояли телеги, возы с пшеницей. А за шатрами теснились тысячи, десятки тысяч пригнанного скота. Погонщики наводили порядок, хлопая бичами. В городской ратуше уже собрались отцы города, чтобы, так же как и накануне, 14 марта, обсудить «срочные» вопросы: кому дать разрешение на постройку дома. Надобно было обсудить и вопрос о регулировании цен на говядину. Уже и немецкие войска начали свою очередную маршировку в Буде, а «писателю-бунтарю», сыну крепостного крестьянина Махаю Танчичу, уже швырнули в будайской тюрьме очередную порцию хлеба. Прибрали и комнаты немецкого Наместнического совета. А в деревнях челядь и батраки чуть свет уже были на ногах – «они обязаны вставать в установленное время, слепо выполнять все приказания барина, за любые проступки выдерживать брань, побои и заключение в темницу». В Пожоне депутаты сейма повылезали уже из своих широких постелей и готовились к очередным речам. Если бы каждое их слово весило хоть грамм, то все мусорные телеги мира и за двадцать лет не вывезли бы огромную кучу бесплодных речей, произнесенных ими за один день.
То, что уже неделю назад народ Праги был призван к оружию, что два дня назад революция в Вене скинула Меттерниха, что в Пеште революционная молодежь решила выступить, – все это вовсе не меняло хода повседневной жизни страны.
* * *
«Рано утром… по пути встретил Пала Вашвари, сказал ему, чтобы он пошел к Йокаи и пусть они вместе дожидаются меня. В кофейне собралось несколько молодых людей… Дюлу Буйовски [60]60
Буйовски, Дюла (1827–1883) – прозаик, драматург, редактор, один из видных участников мартовских дней.
[Закрыть]… я пригласил к Йокаи, остальным сказал, чтобы всех, кто будет приходить, задержали до нашего возвращения.
Придя домой, я рассказал о своих намерениях немедленно освободить печать. Товарищи согласились. Буйовски и Йокаи начали составлять воззвание; Ваш-вари и я ходили по комнате: Вашвари размахивал моей тростью, не зная, что в ней штык; вдруг штык, никого из нас не задев, вылетел прямо по направлению к Вене.
– Хорошая примета! – вскричали мы в один голос.
Когда воззвание было готово и мы уже собрались в путь, я спросил, какой сегодня день.
– Среда! – ответил кто-то.
– Счастливый день, – сказал я, – в среду я женился.
Полные восторга и веры в судьбу, пошли мы снова в кофейню, где уже было полно молодежи, Йокаи прочел воззвание, я прочел «Национальную песню», И то и другое было встречено гулом одобрения.
…В кофейне мы решили обойти всю университетскую молодежь, а затем в полную силу приступить к великой работе. Решили прежде всего пойти к медикам. Когда мы вышли на улицу, полил дождь и продолжался до самого вечера, но восторг – как бенгальский огонь, – водой его не загасишь» [61]61
Петефи, Страницы из дневника.
[Закрыть].
По дороге к медицинскому факультету группа молодежи, предводительствуемая Петефи, все разрасталась и превратилась в толпу демонстрантов. Они шли по улице с криками: «Да здравствует свобода!»
Вошли в здание медицинского факультета. Там студенты прервали занятия и хлынули во двор. Петефи вскочил на стол и произнес клятву революции:
Встань, мадьяр! Зовет отчизна!
Выбирай, пока не поздно:
Примириться с рабской долей
Или быть на вольной воле?
Богом венгров поклянемся
Навсегда —
Никогда не быть рабами,
Никогда!
Когда Петефи дошел до третьей строфы —
Низок, мерзок и ничтожен
Тот, кому сейчас дороже
Будет жизнь его дрянная,
Чем страна его родная! —
то рефрен:
Богом венгров поклянемся
Навсегда —
Никогда не быть рабами,
Никогда! —
произносили вместе с ним уже тысячи уст.
Медики присоединились к ним, и все вместе направились к инженерам, а затем к юристам.
«В вестибюле семинарии перед нами предстал один профессор и произнес с великим пафосом:
– Господа, именем закона…
Дальнейшую его речь заглушили громовые крики множества людей, и почтенный професор, не имея возможности продолжать, убрался восвояси. Юристы ринулись на улицу, чтобы присоединиться к нам…»
Петефи снова продекламировал «Национальную песню», после чего выступил Йокаи и прочел «12 пунктов», озаглавленных: «Чего хочет венгерская нация».
«– А теперь идем к цензору, заставим его подписать воззвание и «Национальную песню»! – крикнул кто-то.
– К цензору не пойдем! – отвечал я. – Никаких цензоров мы больше знать не хотим! Идем прямо в типографию!» [62]62
Петефи, Страницы из дневника.
[Закрыть]
Дождь лил ливмя. Он разогнал большую пештскую ярмарку. Тысячи мастеровых и крестьян проникли в центр города, где, по слухам, «творились большие дела», где шествовала молодежь во главе с Петефи, К типографии подошла громадная толпа народа. Петефи и его товарищи вошли в печатню уже как представители народа. Хозяин печатни Ландерер сбежал, их встретил его уполномоченный и преградил им путь.
– Я протестую! – заявил он.
– Именем народа! – закричал Петефи. – Мы занимаем типографию.
Уполномоченный выглянул за дверь: улица чернела от тысячных толп. Он пожал плечами и отошел в сторону.
– Отвечать будете вы!
– Да, отвечать будем мы! – подхватил Петефи его слова. Наборщики приветствовали поэта громкими криками. Петефи передал им воззвание и «Национальную песню».
Покуда их набирали, Йокаи вышел на балкон дома и сказал:
– В типографии набирают сейчас первое произведение свободной венгерской печати.
Возле Йокаи на балконе стоял друг Петефи Пал Вашвари. На улице шел дождь, но Вашвари стоял, сняв шляпу, и радостно смотрел на людей, которые, несмотря на сильный дождь, упорно не расходились.
Этот юноша, известный своими познаниями в исторической науке, за последние дни стал любимым оратором пештских масс. Вчера, 14 марта, он произнес большую речь на заседании «Общества равенства». «Наше теперешнее Сословное собрание, – сказал Вашвари, – не способно напасть на венский кабинет с достаточной силой, потому что Сословное собрание представляет не нацию, а только привилегированный класс». Ответом на эти слова было страшное возмущение части присутствовавших. Впервые столкнулись в этот день либеральное и последовательно демократическое крыло «Общества равенства». «Поклянемся, – сказал Вашвари, – не успокаиваться до тех пор, покуда с корнем не истребим тиранию». В ночь на 15 марта Вашвари вместе с Петефи составляли «12 пунктов», в которых требовали равенства, свободы печати, уничтожения крепостного права, учреждения ответственного венгерского министерства. Спать было некогда. Но сейчас на лице у Вашвари не видно было даже следов усталости. Когда он приблизился к перилам балкона, народ встретил его бурными приветствиями. Вашвари подождал, пока стихнут рукоплескания и крики, и заговорил спокойно, почти тихо. Голос его становился все громче, увереннее. Юноша стоял неподвижно, но было заметно, что руки его все сильнее сжимают перила балкона. Когда же он дошел до слов «нет больше цензуры», то пальцы его, казалось, хрустнули в суставах.
– …Между нами и печатью больше нет иезуита! Там, в типографии, сейчас впервые работают свободно, и через минуту покажется на свет первенец свободной печати.
На улице все еще шел сильный дождь. Вашвари продолжал читать:
– Мы окрестим новорожденного священной водой природы…
Вашвари улыбнулся. От счастья его лицо приобрело совсем детское выражение. Он встряхнул мокрыми волосами, водяные брызги взлетели вверх и рассыпались кругом. Юноша продолжал свою речь. На лице у него больше не было улыбки.
– Политическим лозунгом Австрии было с самого начала divide et vinces (разделяй и побеждай). Только этой черной тайной и можно объяснить, почему с такой заботливостью лелеет она вражду между отдельными народами. Правители Австрии пробудили к жизни национальную ненависть, они использовали одни народы для убийства других. Если начиналось какое-нибудь движение среди итальянцев и венгров, то в виде смертоносного оружия Австрия использовала поляков. А поэтому Австрия будет сильна только до тех пор, пока народы не разгадали этой ее тайны, пока народы не узнали и не поняли, что они братоубийцы, что тирания использует их для того, чтобы они убивали друг друга.
Он прервал речь. Люди слушали затаив дыхание, так что в перерывах между словами был слышен даже шум дождя.
– Мы все – братские национальности. Поодиночке мы слабы, но, объединившись, станем сильными, могучими, несокрушимыми!
Если мадьярский, итальянский, чешский, польский и австрийский народы объединятся, то хотел бы я знать, кого это пошлет против них Меттерних? Если народы обнимут друг друга, как братья, то хотел бы я посмотреть на ту власть, которой удастся их сломить, унизить.
Мы не считаем землю юдолью печали, но если она все же такова, то причину этого будем искать не в естестве мира, а в неестественных общественных условиях.
Вашвари оторвал, наконец, руки от балконных перил. Народ гудел, приветствовал его, а он медленно поднял правую руку и заговорил с расстановкой, так, чтобы каждое его слово запечатлелось в душах людей навеки:
– …Да здравствует братство между народами, Протянем же искренне руку нашим соседним народам, чтобы мы могли вместе с ними устремиться к единой цели; цель нашей борьбы одна, и враг, против которого мы должны бороться, тоже общий!
К полудню воззвание и «Национальная песня» были отпечатаны. Для первого экземпляра Петефи сам положил бумагу в станок.
– Пусть я буду ответственным за нынешний день, – сказал он печатнику.
«…Листовки стали тысячами распространяться среди народа. Мы объявили, что на Музейной площади в три часа пополудни будет собрание» [63]63
Петефи, Страницы из дневника, 17 марта 1848 года.
[Закрыть].
* * *
Вести о венской революции и падении Меттерниха дошли не только до Петефи и его товарищей, но и до будайской немецкой комендатуры, генерала Ледерера и Наместнического совета. И теперь, когда в Пеште народ пришел в движение, Ледерер беспомощно прикидывал в уме, какие же ему принять меры.
В казармах солдаты стояли с заряженными ружьями, орудийная прислуга держала зажженные фитили возле заряженных пушек. У страха глаза велики; страх удесятерил в глазах власть имущих и размеры пештской демонстрации.
«Весь город на ногах!»
«Народ вооружается, многие уже вооружились!»
«Петефи с сорока тысячами крестьян стоит на Ра-кошском поле, крестьяне наточили косы, идут на Пешт!»
Генерал Ледерер, бледнея, слушал эти сообщения и отдал приказ войскам вернуться в казармы.
А народ, собравшийся в Пеште со всей Венгрии, уже на самом деле был охвачен волнением. Грамотные держали в руках воззвание и «Национальную песню» и читали вслух.
– В три часа народное собрание на Музейной площади, – слышалось повсюду.
Задолго до назначенного времени тысячи погонщиков скота, пастухов, подпасков, сапожников, портных, слесарей, горшечников заполнили всю Музейную площадь, и ожидали начала собрания. По булыжникам мостовой стучали палки.
– Свободу объявят! Крестьян на волю отпустят! Не будет больше дворянства! – гудели голоса крестьян.
– Конец цехам! Конец цеховым грамотам! – слышались возгласы мастеровых.
– Хлеба народу! – пронзительно крикнул издали какой-то безработный мастеровой.
В людях, собравшихся здесь со всех концов страны, за несколько часов поднялась вся затаенная вековая горечь. Беспорядочные крики раздавались повсюду. В крики вмешивались даже требования раздела земли.
«…Десять тысяч человек собралось перед музеем; оттуда, по общему решению, направились к городской ратуше… Зал заседания открылся и впервые наполнился народом. После короткого совещания бургомистр подписал от имени граждан «12 пунктов». Он показал их толпе, ожидавшей внизу, под окнами… Вдруг разнесся слух: «Идут войска!» Я оглянулся вокруг, чтобы проверить людей, но не увидел ни одного испуганного лица… Из всех уст вырвался крик: «Оружия!..» [64]64
Петефи, Страницы из дневника, 17 марта 1848 года.
[Закрыть]
Шандор Петефи пережил в этот день величайшее счастье, какое когда-либо выпадало на долю революционного поэта. Он мог не только сказать:
И я участвую в сраженье,
Я командир, а мой отряд —
Мои стихи: в них что ни рифма
И что ни слово, то солдат.
Пускай в дерюге, а герои… —
но он и сам мог действовать.
Теперь уже рядом с армией его стихов стояли десятки тысяч живых людей, и он вел их к новой, более счастливой жизни, к желанной свободе народов. Поэт был достойным вождем революции. Десятки тысяч произносили его «Национальную песню», но он не хмелел от поэтической славы. Когда разнесся слух, что идут войска, он оглянулся, проверил людей, с тревогой вождя смотрел, готов ли народ принять бой. Не увидев ни одного испуганного лица, он успокоился и, ликуя, записал вечером на страницах своего дневника, что народ требовал: «Оружия! Оружия!»
«…Петефи… говорил коротко и редко, но всегда увлекал людей силой слова и смелостью воззрений… Самые мятежные речи он с виду произносил необычайно спокойно, без всякой жестикуляции и возбужденности. Но в голосе его чувствовались подлинная убежденность и внутренний огонь; видно было, что революция для этого человека столь же естественна, как для Везувия извержение лавы. И так же, как гора, стоял он, полный величавого спокойствия. Он не терял душевного равновесия… Даже тогда, когда воодушевление и гнев, достигали в нем самой высокой точки» [65]65
Вайда, Янош, Воспоминания о 1848 годе.
[Закрыть].
Годы скитаний, эти пять с половиной голодных лет, когда Петефи обошел всю страну и всюду встречался с беднотой, ел вместе с ней черный хлеб с луком, брел с нею вместе по грязным или заснеженным большакам, страдал с ней вместе от ужасов немецкой казармы, – годы нищеты и страданий так сблизили поэта с десятками тысяч людей, стоявших сейчас под окнами городской ратуши, что каждое его слово сразу же становилось их словом, каждое его движение – их движением, каждое его желание – их желанием.
«На Буду, на Буду… К Наместническому совету Откроем двери тюрьмы, освободим Танчича!»
Была избрана депутация.
Наряду с Петефи в нее вошел и портной Гашпар Тот, который четыре года назад на заседании «Национального круга» первый внес 60 форинтов на издание стихов «молодого, неизвестного поэта».
«… Депутация, сопровождаемая по меньшей мере двадцатью тысячами человек, поднялась в Буду к Наместническому совету и заявила о своих требованиях. Члены всемилостивейшего Наместнического совета побледнели и соизволили задрожать. После пятиминутного совещания совет согласился на все» [66]66
Петефи, Страницы из дневника, 17 марта 1848 года.
[Закрыть].
Войскам был дан приказ не вмешиваться, цензура была отменена.
Толпа двинулась дальше – к тюрьме.
НАРОД ПРИШЕЛ ЗА СВОИМ СЫНОМ
Бородатый мужчина ходил взад и вперед по камере. Три раза в день принимался он шагать методично и упрямо, как делал все в жизни. Он хотел сохраниться и душевно и физически. Это пригодится и ему и тем, за кого его упрятали в эту камеру. Пять шагов туда и пять обратно из угла в угол. Он выработал целую систему, чтобы думать во время прогулки и вместе с тем пройти заданное себе количество шагов, Туда и обратно десять шагов – он загибает большой палец; еще раз туда и обратно – двадцать шагов – он загибает указательный палец; третий раз – средний палец… Десять пальцев кончились – пройдено сто шагов. На уголке стола торчит глиняный кувшин – узник переставляет его на вершок. Пальцы распрямляются, и все начинается сначала: большой палец, указательный, средний… Глиняный кувшин обходит все четыре края стола – пройдено четыре тысячи шагов. Можно и отдохнуть. Треть дневной прогулки совершена. Все это он проделывает уже машинально – либо размышляя о книге, которую пишет тут же, в тюрьме, либо, как сейчас, предаваясь воспоминаниям о жене, о детях, о друзьях, обо всем пережитом.
Ему уже немало лет – родился он в конце XVIII века, в 1799 году. Отец у него был крепостным крестьянином, мать – крепостной крестьянкой. Давно это было, когда он вместе с братьями и сестрами – мать родила тринадцать детей – жил в своей задунайской деревне. И все-таки сейчас, в этой сумрачной камере, многое из того, что случилось давно, так приблизилось к нему в воспоминаниях, загорелось таким ярким светом, будто произошло только вчера. И в воображении его иногда отчетливее встает босоногий крепостной мальчонка Мишка, каким он был сорок лет назад, чем бородатый седеющий Михай.
…Едва научившись ходить, он уже отправлялся вместе с другими деревенскими ребятишками в лес по грибы, а зимой ходил и за хворостом. Надо же «принести что-нибудь в дом», помочь родителям. У детей, растущих в нужде, рано развивается чувство ответственности, рано появляется потребность заботиться о других.
Лес… Какие же высокие были тогда деревья!.. Как они шумели… Ему казалось, что никогда с тех пор не видел он таких огромных дубов, буков, такого листопада.
…В деревне любили маленького Мишку. Он был умным, ловким пареньком: помогал звонить в церкви; собирал сухую солому, когда кто-нибудь палил свинью, потом сидел на сверкающем снегу и ножом соскребал щетину с опаленной свиньи; во время похорон носил крест и подпевал тоненьким голоском старику священнику; по осени ломал кукурузу; на рождестве ходил в богатые дома, нося с собой самодельные бумажные ясельки, те самые, над которыми согласно легенде склонялась бедная женщина, любуясь новорожденным сыном.
…Восьми лет он повесил себе суму через плечо, положил в нее ломоть черного хлеба и головку лука. Еще только рассветало, а он уже шел по деревне, играя на дудке, собирал коров и гнал их на пастбища. Домой возвращались к вечеру; коровы шли сытые, а он шатался от усталости. Даже дудку ронял из рук, и она, болтаясь на веревочке, колотилась о его голые ноги. Осенью он таскал корзины в барских виноградниках. А позднее смышленому мальчугану, две зимы подряд разрешили посещать школу. Это была редкая удача. Ведь в ту пору у них на деревне даже из взрослых крестьян грамоте знали только два или три человека.
Школа помещалась в жалкой лачуге. «Класс» не отапливался. Ребята сидели на земляном полу – девочки и мальчики вместе. В плату за обучение взимались четыре десятка яиц, две курицы и полмешка пшеницы. А если никто из ребят не приносил дров из дому, то все мерзли…
Узник шагает взад и вперед. Большой палец, указательный палец… Тишина. Только глиняный кувшин стукается об стол, передвигаясь на вершок.
…Девяти лет от роду Мишка тяжело заболел. В деревне лекаря не было, и перепуганная мать повезла сына в далекий город. Но и в городе была только одна больница, да и та в ведении попов. Мальчика приняли, переодели во все больничное, и мать оставила его в палате одного. Вечером даже ночник не мигал. Тяжело было на душе у мальчонки. Быть может, даже тяжелее, чем сейчас ему в камере…
Большелобая красивая голова бородатого узника все больше никнет под грузом воспоминаний.
…Время близилось к пасхе. Девятилетний мальчуган тосковал в больнице по дому, по матери, по родной деревне. Весенние ветры приносили в палату, как и сейчас в камеру, запах лугов. И маленький Мишка как был, в одной рубашонке, вылез из окна и сбежал. Босыми ногами переступал он по слякотной дороге, едва согревшейся от лучей солнца. Это было его первое пешее путешествие. А позднее, уже взрослым, сколько прошел он дорог, не только по Венгрии, но и по всей Европе!
…Его отдали в ученье к портному. Но портной кормил мальчика так плохо, что он выдержал лишь неделю и нанялся в работники к помещику. Бесправный крестьянский мальчуган был таким же бесправным, как и девять миллионов крестьян в этой стране, насчитывавшей не больше десятка миллионов жителей. Считались с мальчиком не больше, чем со скотиной, и даже налогом облагали, словно скотину; платили за него столько же, сколько за двух волов или восемь свиней…
Глиняный кувшин ударяется об стол. Узник шагает. Напевает песню. Ту самую, которую выучил еще в работниках. Пели ее только на пастбище, чтоб она не дошла до ушей своего или чужого приказчика:
Горе! У мадьяра-мужика
Бедность, точно море, широка.
Только утром выйдет за порог,
А приказчик на загривок – скок!
А поспоришь если, так потом
На «кобылу» бросят – и кнутом!
Целый день, пока не ляжет тьма,
Трудится крестьянин задарма.
А коли что скажет поперек,
Тут его за грудки – ив острог.
Эту песню он выучил на том самом выгоне, который отнял барин у своих же крепостных крестьян. Понапрасну тягались тогда мужики с барином. Суд ведь был у него в руках.
…Наступила зима. Холодно стало мальчишке в одних холстинковых штанах. Пальцы выглядывали из драных сапог. Эх, сапоги, сапоги! Недаром о них и Петефи столько раз писал. Вечно в них заползал талый снег… А у такого человека, как Михай, они всегда до срока изнашивались.
В ту пору ему уже и жалованье положили: сермягу, шляпу, пару сапог и две смены белья на год Кажется, из всех крепостных не было его беднее.
…Девятнадцать лет исполнилось ему. Какие книги попадались ему под руку в деревне, он все их перечел. Но попались ему только календарь, библия и псалтырь.
Михай ушел из работников. Нанялся в ученье к ткачу. Его будто бес какой гнал – так хотел он выкарабкаться из этой жизни. Мать – он помнит хорошо – не хотела его отпускать. Так она любила этого сына, что даже на смертном одре звала его, и последними словами ее были: «Сыночек, Мишка!»
Мишка выучился на подмастерья и пошел странствовать. По пути он забрел однажды в какую-то Деревню, и там учитель взял его к себе помощником. По тем временам для этого не требовалось никаких свидетельств. И не только помощники учителей, но частенько и сами учителя скитались так же, как мастеровые, а жалованья получали иногда и поменьше мастеровых. Михай умел читать, писать, знал псалмы наизусть – так что ж еще-то надо? Положили ему на год сорок форинтов жалованья, дали в придачу пару сапог – тех самых пресловутых, что всегда изнашивались раньше срока.
Но у учителя, к которому поступил в помощники Михай, – о чудо из чудес! – было несколько сот книг. Михай впервые встретился с такой грудой знаний. У него даже голова кругом пошла, когда он увидел впервые на полке это множество книг. За два года он все их прочел. Там были, очевидно, и хорошие книги: стояли тома Дидро и Вольтера, Руссо и Бюффона. «Так вот оно как дело обстоит!» – бормотал ночами Михай, низко склонившись над книгой. А старый чудаковатый учитель давал еще и кое-какие объяснения к прочитанному. Уж очень он полюбил своего помощника. И два года спустя, снабдив его соответствующей бумажкой, учитель направил Михая в Будайскую учительскую семинарию. «Учись, сынок, из тебя еще толк выйдет!» – сказал старик. И двадцатитрехлетний Михай пошел раздобывать себе диплом учителя и новые знания.
Изучив латынь, усатый уже к тому времени, Михай записался после учительской семинарии в гимназию. А чтобы заработать себе на жизнь, занимался всякой всячиной, в том числе давал и уроки. Затем поступил в университет, на факультет философии и права. Тридцати одного года от роду он написал свою первую книгу – «Венгерский язык». За нее был удостоен премии. Радость Михая была несказанной. И все же эта книга обрушила ему на голову первое несчастье. Ведь потомок крепостного крестьянина Михай Танчич усвоил не только латынь, немецкий и французский языки, а и многое другое. В своем учебнике венгерского языка старые примеры: «Птичка поет;», «Небо синеет» и «В нашей прекрасной отчизне все счастливы», он заменил новыми: «Все люди равны», «Нет таких законов, которые нельзя было бы сокрушить» и «Люди рождены свободными». Книга попала в руки одному из габсбургских эрцгерцогов. Он тут же назначил следствие. Учебник был конфискован. Михая занесли в черный список. И с тех пор полиция, цензура, власти и церковь следили за каждым его шагом.
«Чего только не бывало со мной в жизни!» – думает узник, глядя сквозь щелочку окна на зарешеченное небо.
На дворе март. Утром рано по небу проносились весенние облака, точь-в-точь как воспоминания у него в душе, а потом и небо и камера постепенно заволоклись сумерками. В полдень пошел дождь, а теперь льет уже, словно вторя своей холодной музыкой все более мрачным воспоминаниям узника.
…Его преследовали и тайно и явно. Но слух об «умном мужике» пошел по всей стране. Эксцентричный граф Телеки взял Танчича воспитателем к своему сыну Шандору. К тому времени Михай Танчич был уже высокообразованным человеком.
Узник улыбается… «И не зря я воспитывал его». Шандор с тех пор не находит места себе – вот и стал «одичавшим» графом. Совесть не дает ему покоя, он и мечется по всему свету – от Лиссабона до Санкт-Петербурга.
А самого Михая хоть и преследовали без конца, но он не сдавался. Учился, других учил, писал. Казалось, будто венгерские крепостные крестьяне, и живые и умершие, все дали ему наказ: «Ходи! Смотри! И провозглашай, что пробил час!»
Он побывал в сотнях городов и селений, переменил тысячу жилищ и знал людей своей страны не хуже пальцев на своей руке. Его книгу «Позарди» трижды корежила цензура, прежде чем она вышла в свет. Этой книгой он пригвоздил к позорному столбу господ дворян: «Они губят страну, самих себя и все крестьянство, – писал Танчич. – Чем шире дворянская воля, тем горше крестьянская неволя… Нет счастья там, где собственность в руках немногих…»
Книгу «Позарди» тоже конфисковали. Это было худо еще и потому, что Танчич издал ее на свои деньги, которые наскреб с таким трудом. А раз конфисковали книгу – стало быть, он еще и в долги залез. «Нельзя, видно, в этой стране распространять честные книги, – сказал Михай Танчич. – Может быть, их лучше анонимно издавать за границей – оттуда они скорее проберутся на родину». Новую рукопись он передал своему другу, революционеру-демократу Яношу Хорарику, который вынужден был бежать от преследований властей за границу. «Ты напиши мне, напечатают ее или нет», – сказал Танчич Хорарику. Хорарик пообещал, но ни письма, ни какого другого сообщения Танчич не получил. И только здесь, в тюрьме, узнал он из обвинительного заключения, что письмо Хорарика к нему было перехвачено властями.
…Глиняный кувшин ударяется о стол. Узник останавливается – пройдено четыре тысячи шагов. Он садится напротив одинокого зарешеченного окна и опускает голову на руки.
…Это произошло два года назад. Ему исполнилось тогда сорок семь лет. В волосах и в бороде показались у него первые седые пряди. Михай решил, уехать за границу, посмотреть, каково там живется. Он сложил свои рукописи. Набралось их так много, что трудно было провезти их незамеченными. Вена, Прага, Берлин, Дрезден. В Гамбурге он обнаружил изданной одну из своих книг: «Взгляд раба на свободу печати». Он заключил договор на новую книгу с тем же издателем Кемпе, который издавал и сочинения Генриха Гейне. Танчич увидел в Гамбурге и несчастных эмигрантов, которых везли в заокеанское рабство. Он тут же хотел было вмешаться, но за это чуть не поплатился жизнью. «Убирайся отсюда, пока не поздно!» – крикнул представитель власти. Что ж ему оставалось? Убрался! Месяц спустя он был уже в Париже. На улицах слышались песенки Беранже. На него, венгерского крепостного мужика, прохожие удивленно таращили глаза – он ведь никогда не расставался со своей деревенской домотканой одеждой, словно она была символом томившегося в неволе венгерского народа.