Текст книги "И снова Испания"
Автор книги: Альва Бесси
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)
3
В уютной квартире Хаиме на Калье-Бальмас я обнаружил (изучив диплом в рамке на стене), что его полное имя – Хаиме Камино Вега де ла Иглесиа и что он – преподаватель музыки по классу фортепьано! Когда я выразил свое удивление, Хаиме объяснил, что он еще и адвокат, но оставил практику, как, впрочем, и музыку.
Обсуждать сценарий мы садились иногда в полдень. Чаще в пять часов, после второго завтрака (в три), а то и в одиннадцать-двенадцать часов ночи, после обеда, который начинался в десять часов вечера (у испанцев все шиворот-навыворот!).
Большую часть дня молодой режиссер вел переговоры с актерами. Он позвонил Энтони Куину, который был занят в фильме на Мальорке и с сожалением отказался сыграть главную роль в картине «И снова Испания», так как подписал контракт на следующие пять лет. Но в любом случае его жалованье вдвое превышало бюджет фильма (составлявший всего 150 000 долларов).
Хаиме также искал натуру для съемок в самой Барселоне – таверну, где доктор Фостер обыкновенно ел, возвращаясь с передовой, дом, в котором будет жить старик – хозяин таверны, площадку для фламенко.
Маргита занималась поисками одежды 1938 года, автомобиля тех времен, железнодорожного вагона, который подошел бы для съемок санитарного поезда и сочетался бы с документальными кадрами, которые Хаиме подобрал в Мадриде до нашего приезда. Съемки должны были начаться через две недели, а он еще не нашел звезды на роль американского доктора и очень тревожился.
Я тоже тревожился и сказал ему об этом, – сказал, что любовная история кажется мне совершенно неправдоподобной, и в конце концов Хаиме согласился не укладывать эту пару в постель, как он намеревался вначале. После долгих споров на трех языках мы сошлись на том, что шаг за шагом они будут становиться все ближе друг другу, но полной близости мы не допустим – хотя бы уж ради того, чтобы обмануть ожидания зрителей.
Но еще больше меня тревожит, сказал я, что американский герой абсолютно не действует. Он сидит, с ним разговаривают, он слушает, кивает, улыбается, но он ничего не делает.
– Вот для этого вы сюда и приехали, – ответил Хаиме. – Чтобы написать его роль,
– Вы что же, хотите сказать, что не можете сами этого сделать? После того как написали для него фразы, которые я действительно произнес на высоте десяти тысяч футов над Барселоной!
– Это так, случайно. Я, конечно, могу написать. Но вы сделаете лучше. – Он улыбнулся. – Пишите все, что вам вздумается, а я уж разберусь, что снимать, а что – нет.
– Прямо как в Голливуде.
– А вот вам еще чистейший Голливуд, – сказал он, демонстрируя ямочки на щеках. – Идея этого фильма возникла, когда в Мадриде два господина – импортеры-экспортеры – задумали основать кинокомпанию под названием «Пандора»
– А легенда им известна?
– Не знаю. Но во всяком случае, они видели мои первые два фильма и прислали мне сценарий. Я прочел его и отослал обратно, сообщив, что не стану снимать по нему фильм, даже если никогда в жизни мне больше не придется работать в кино. Он никуда не годен. После этого они позвонили и сказали: «Снимайте фильм, какой хотите. При одном условии».
– У одного из них есть любовница…
– Именно. Мы с Романом начали писать совершенно другую историю, но постепенно получился этот сценарий.
– А любовница ни разу не играла в кино?
– Ни разу.
– Что же она умеет? Я имею в виду…
– Она танцовщица. Одна из трех лучших исполнительниц фламенко в Испании.
– Ах вот оно что!
– В субботу, – сказал Хаиме, – мы поедем искать натуру. Хотите с нами? Вместе с Сильвиан?
– Конечно. А куда мы поедем?
– Ну, вы читали сценарий. Мы поедем осмотреть Римскую арку, которую доктор Фостер помнил все эти годы. И нужно найти ферму, где будут резать свинью.
– Этот эпизод мне тоже не нравится, – сказал я. – Никакого отношения к сюжету он не имеет.
– Это символическая сцена, – ответил Хаиме. – Потом поедем в клинику для душевнобольных, которую посещает доктор Фостер, а потом в разрушенный город, и еще мне нужно найти церковь в провинциальном городке, типичную церковь, куда ходят только бедняки.
– Но куда вы собираетесь ехать? В сценарии не названы никакие города.
– Мы побываем, – небрежно сказал Хаиме, – в Таррагоне, Реусе, Фальсете, потом в Мора-ла-Нуэве, переедем через Эбро, а оттуда двинемся через Мора-де-Эбро в Корберу и Гандесу, в Сьерра-Пандольс.
Я молчал. Я онемел. Он перечислил те места, где мы сражались, где многие из нас бились в агонии, умирали. Сон это или кошмар? Может ли это быть? Я смотрел на Хаиме.
Лицо Хаиме оставалось совершенно бесстрастным. Томные глаза стали совсем непроницаемыми.
4
По плану мы должны были выехать рано утром, на обратном пути переночевать в Таррагоне и вернуться в Барселону. Но планы легко меняются – особенно в Испании, – и выехали мы чуть ли не под вечер.
Вшестером мы втиснулись в старый, очень грязный «мерседес», много месяцев не мытый и не чищенный, за рулем которого сидел молодой человек.
Звали этого молодого человека – Мартин Хьюбер, он был швейцарцем немецкого происхождения и говорил по-английски с англо-немецким акцентом, по-немецки – с швейцарским, по-французски – с испанским, а по-испански – с французским. Актер на маленькие роли, он играл в разных странах Европы, а сейчас участвовал в работе над фильмом Камино, выполняя какие-то неясные обязанности. Почему-то все называли его Пипо, а я стал называть Пипо-Типо.
За время этой поездки все, кроме нас с женой, получили прозвища. Хаиме стал Хаиме Первый-конкистадор. Его продюсер, которого тоже звали Хаиме, – Хаиме Фернандес Сид – стал Хаиме-Сид. Мартита превратилась в Чикиту или Чикиту Банана, то есть в Бананчик, после чего Камино виртуозно запел эту песню хорошо поставленным баритоном, чем нас немало удивил.
К Таррагоне мы подъезжали уже в полной темноте, и поэтому триумфальную арку Бара над древней римской дорогой и, немного дальше, памятник, считающийся гробницей Гнея и Публия Корнелия Сципионов (хотя, возможно, это и не их гробница), нам пришлось рассматривать с помощью карманных фонариков.
В 218 году до нашей эры Сципионы захватили древний Тарракон, главный город кассатанов – одного из иберийских племен. Затем город (ныне изобилующий римскими развалинами) на время попал в руки карфагенян (которые убили братьев в 212 году до нашей эры). Его брали исторические личности, вроде Августа и Адриана, в 467 году нашей эры его взяли вестготы, в 711 году их изгнали мавры (которые разграбили и сожгли город); они продержались там почти четыреста лет, пока испанцы не выгнали их вон. Город также побывал в руках англичан и французов, но на меня наибольшее впечатление произвели следы римлян – в тот единственный раз, когда я видел этот город в 1938 году, перед переправой через Эбро: я получил двадцатичетырехчасовой отпуск за победу в стрельбе по мишеням.
Я родился в Гарлеме (когда, по словам моей матери, «это был совершенно приличный район»), но меня всегда влекли древние римляне, и, глядя на то, что они оставили, я всегда чувствовал, как у меня захватывает дух.
То же самое, должно быть, испытывал и Камино, потому что вот о чем думает его доктор Фостер, отправившийся с юной Марией в сентиментальное путешествие по местам, которые так много значили для него в молодости:
Голос Дейвида (из-за кадра). Римская арка… Римляне остаются, что бы ни происходило. Как мог я не задумываться об этом тогда?.. Римляне, карфагеняне, финикийцы, египтяне, троянцы… сохранились от них лишь имена и камни… но камни вечны.
Римляне и намеревались остаться навсегда: они чувствовали, что у них есть «обязательства» перед народами, которые они по всем пределам тогдашнего мира покоряли, колонизировали и благодетельствовали постройкой общественных сооружений. Но, глядя на то, что они оставили после себя, мы невольно задумываемся о своем собственном месте в истории – и вспоминаем «Озимандию» Шелли.
Мы въехали в Таррагону почти в полночь и остановились в гостинице на улице, по которой я много раз ходил прежде. (Тогда она называлась улицей Св. Ионна, но теперь и она переименована в улицу Наиглавнейшего. Sic transit…{[25]25
Первые слова латинского изречения «Sic transit gloria mundi» – Так проходит земная слава».
[Закрыть]}).
Мы отправились поужинать в маленький бар по соседству, и я вспомнил, что, когда в последний раз шел по этой улице, ведущей к береговым обрывам, во всех окнах красовались коряво написанные объявления: «Табака нет», «Продуктов нет». А один явно наделенный фантазией человек – возможно, не без задней мысли – выставил такое объявление: «У меня ничего нет».
В 1938 году и правда всего было мало. Тогда нам подали весьма жалкий обед в жалкой гостинице с пышным названием «Гранд-отель насиональ», однако недостатка в проститутках в опустевшем городе как будто не ощущалось, и все, кроме меня, отправились на поиски соответствующего заведения, а я прогуливался в гордом одиночестве, недоумевая, почему я не могу последовать их примеру.
А потом мы купались в Средиземном море, голубом, как на всех открытках. Вода была довольно прохладной, а чтобы она достала хотя бы до пояса, приходилось брести чуть ли не четверть мили. На пляже, кроме нас, почти никого не было, купальные кабины стояли пустые, их полосатая парусина выцвела, а мы загорали и чувствовали себя очень странно, потому что вокруг бушевала война.
Двадцать девять лет спустя светила полная луна, и мы с Сильвиан вышли прогуляться по набережной. Я показал ей черневшие вдали развалины римского театра и бань, но у нас не было сил добраться до них.
Вместо этого мы поднялись в город по узким улочкам, где нижняя часть опорных стен была еще римской кладки и можно было погладить огромные необтесанные блоки, поверхность которых все еще была шершавой. Две с лишним тысячи лет спустя после того, как Сципионы приказали их воздвигнуть!
Я вспомнил, что где-то в городе (я не помнил точно где) в такую стену была вделана надгробная плита – стела – какому-то римскому возничему, и стихотворная эпитафия выражала его скорбь, потому что он умер не в цирке, а от лихорадки. Он умер молодым, но его голос все еще звучал.
В тот вечер, в дни войны, когда мы возвращались из Таррагоны к себе в часть, Реус лежал в развалинах. Временный навес разбомбленного кинотеатра предлагал «Новые времена» с Чарли Чаплином. Тогда нам пришлось объехать центр города, но теперь все было расчищено, и мы не стали останавливаться. Мы ехали в пригородную клинику для душевнобольных, где должен происходить один из эпизодов фильма.
По сценарию он исчерпывался двумя-тремя немыми кадрами: доктор Фостер беседует с персоналом клиники: персонал почтительно слушает его; лица больных. Мария отказывается войти в клинику, объясняя, что боится сумасшедших, и Дейвид оставляет ее ждать в машине, которую взял напрокат.
Это был чисто сюжетный прием: Мария случайно находит фотографию тридцатилетней давности, изображающую хозяина таверны Мануэля, ее мать и американского доктора, который обнимает мать за плечи.
Подъезжая к клинике, мы снова заспорили. Я утверждал, что этот эпизод в таком виде лишен всякого смысла – Мария должна пойти в клинику с Дейвидом, должна увидеть, как он разговаривает с врачами и больными, должна заметить, как сердечно и умело обходится он с бедными безумцами. Пусть кадры с лицами сумасшедших носят символический характер – символизирует же кадр закалывания свиньи жестокость, скрытую под внешней безмятежностью испанской жизни.
Перед тем как войти в клинику с Сидом, режиссер обернулся и сказал мне:
– Так придумайте эпизод-другой, если вам хочется. Хотеть-то мне хотелось, но я не представлял себе, какие эпизоды можно придумать для такого места.
Пипо-Типо, Бананчик, Сильвиан и я остались у высокой решетчатой ограды под лучами нежаркого осеннего солнца. Мы стояли и разговаривали. Мартита сказала (может быть, под влиянием сценария), что не хочет заходить внутрь, так как тоже боится сумасшедших.
Мы курили и ждали, пока Хаиме и его помощник узнают у главного врача, нельзя ли пустить и нас. За оградой мы заметили обитателей клиники, и как доктор Фостер, мы стали настаивать на том, чтобы их называли не «сумасшедшими», а «больными», и Мартита сказала:
– О'кей (по-английски), enfermos. Es igual{[26]26
Больные. Не все ли равно (исп.).
[Закрыть]}.
Больные смотрели на нас сквозь решетку. Они стояли кучкой, держа в руках лопаты и другие орудия. Одеты они были плохо даже для батраков. Это нас удивило, так как, по словам наших спутников, клиника была частная, а в Испании стать пациентом частной клиники для душевнобольных можно, только если у ваших родственников есть деньги.
Чуть ли не час спустя сторож отпер ворота, и эти люди немедленно бросились к нам, а вернее, ко мне.
Они гримасничали, их лица подергивались от тика, и все они кричали:
– Сигареты… табак… сигары…
Тут я допустил ошибку. Я дал пачку одному из них, думая, что он поделится с остальными, но они бросились на него, стараясь отобрать сигареты. Он вырвался и, совсем как нормальный человек, вернул пачку мне.
Один из них бормотал что-то неразборчивое, но, едва я начал раздавать каждому по сигарете, они моментально успокоились, попросили огня и, вполне довольные, отправились на виноградник, видневшийся в отдалении, где, по-видимому, они работали без всякого присмотра.
Мартита, спрятавшаяся было за автомобилем, вернулась к нам, а я спросил жену, поняла ли она, что бормотал тот больной.
– Да, – ответила она и продолжала по-испански: – Он говорил: «Красные идут… красные идут… они идут, чтобы покончить со мной, а потом и с вами».
– Быть того не может! – воскликнул я, а она сказала: – Да-да.
Потом появились Хаиме Первый вместе с другим Хаиме, и нам всем разрешили войти.
Если вам никогда не доводилось посещать подобных заведений, то вы с большим удивлением убедитесь, что все больные, за исключением буйных или находящихся в крайней стадии депрессии, выглядят такими же нормальными, как их врачи. Так и в наших федеральных тюрьмах заключенные кажутся куда более уравновешенными и спокойными, чем надзиратели.
Главный врач клиники, почему-то одетый в белый халат, был очень любезен, но говорил без умолку. Невозможно было ни задать вопрос, ни даже вставить хотя бы слово.
Он повел нас смотреть клинику. Мы побывали в прачечной, где женщины стирали белье. Они смотрели на нас и улыбались. Мы заглянули в строение, которое смахивало на сарай, но оказалось вполне приличным театром, и побывали в общей палате, где в кровати лежала только одна древняя старуха. Мы увидели кухню и столовую, очень чистые, хотя и отнюдь не ультрасовременные, и осмотрели отдельные палаты, обставленные по-спартански, как тюремные камеры.
Маленький доктор говорил не умолкая, и Сильвиан шепнула мне:
– Ему до смерти хочется сняться в кино.
Он вызвал в приемный покой двух пациентов, чтобы мы могли поговорить с ними отдельно. Нас сопровождала медицинская сестра в форме, она отпирала каждую дверь, к которой мы подходили, а затем запирала ее. Однако большинство персонала составляли монахини, и в отдельных комнатах над узкой кроватью висело распятие.
Первая больная, которую показал нам доктор, была молоденькая девушка лет двадцати трех с тяжелой шизофренией. Лицо у нее было миловидное, без всякой косметики, и она казалась очень оживленной. Вопросы доктора и Хаиме нисколько ее не смущали, она вела себя непринужденно и выглядела вполне счастливой.
Единственным явным симптомом была полная бессмыслица того, что она говорила весело и спокойно. Совершенно необразованная, она безмятежно претендовала на высокую интеллектуальность, впрочем, одно другого не исключает. Но затем она призналась нам, что знает больше всех остальных людей, видит и слышит то, что другим недоступно. Однако она не объяснила, что же она видит и слышит, а мы не стали спрашивать, и она ушла такая же радостная, как и пришла.
Вторая больная оказалась совсем другой. Она была довольно пожилой – лет примерно пятидесяти пяти, – но выглядела семидесятилетней старухой. Седые волосы были коротко подстрижены, и доктор объяснил нам, что хотя она из состоятельной семьи, но в клинику поступила невероятно грязной, одетой в лохмотья и вшивой.
Она сидела на стуле с прямой спинкой и сначала не отвечала ни на один вопрос. Она совершенно не осознавала себя (или совершенно замкнулась в себе) и даже не замечала, что у нее течет из носа.
Доктор снова и снова спрашивал ее, кто она такая. Она молчала.
– Ну же! – повторил он, – вы знаете, кто вы? Так почему вы не отвечаете нам?
– Я ничто, – наконец твердо ответила женщина.
– Это неправда, – мягко сказал доктор. – Вы человек, как и мы все. Это неправда, что вы ничто.
– Я ничто! – крикнула она. – Я женщина! – Эти слова она словно выплюнула, глядя в пол. – Но для тебя я ничто!
Если вспомнить, сколько веков женщины оставались на положении домашнего скота, такое психическое расстройство вряд ли можно считать типично испанским. «Я женщина. Но для тебя я ничто!» Несомненно, при Республике оно должно было встречаться реже, чем до или после. Однако, поразмыслив, я решил, что болезнь все еще носит эпидемический характер.
Однако, подумал я, существуют и специфические испанские мании. Например, антикоммунизм (особенно в верхах) или религиозная мания, породившая насмешливую кличку «беата» (блаженная), обозначающую тех несчастных женщин, которые ходят в церковь по нескольку раз на день.
В автобиографии Констансии де ла Мора, озаглавленной «Вместо роскоши», есть поразительное описание той жестокой борьбы, которую в первые дни войны приходилось выдерживать женщинам, ухаживавшим за сиротами, когда они пытались снять с них грязные лохмотья и вымыть их. Монахини, на попечении которых прежде находились эти девочки, бежали от «красных», бросив детей на произвол судьбы.
«Для своей первой попытки я выбрала очаровательную черноволосую девчушку с огромными черными глазами, – пишет Констансия де ла Мора. – Я расстегнула грязный черный фланелевый фартук Энрикетты, стянула с нее рваные башмаки и грубые черные чулки. И тут началось. Едва я попыталась расстегнуть ее заскорузлую от грязи рубашонку, как девочка принялась отчаянно вырываться, выкрикивая что-то невнятное (она шепелявила). Наконец я разобрала:
– Это грех против целомудрия! – всхлипывала она. Энрикетте было всего четыре года».
(«В Барселоне публичных женщин больше, чем…» – сказал Хаиме.)
5
По мере приближения к Эбро мое волнение возрастало. Мы остановились перекусить в Фальсете. Сколько раз я проезжал через этот городок на грузовике, то один, то с колонной! После Фальсета дорога начала круто подниматься и петлять, но она теперь была получше, чем двадцать девять лет назад. Пипо-Типо вел машину прекрасно, хотя и был одержим манией быстрой езды, как тогдашние испанские шоферы, да и нынешние.
На перекрестке за Фальсетом левая стрелка дорожного указателя отмечала поворот на Марсу, а дальше другая стрелка (тоже левая) – на Дармос. Оба эти названия неизгладимо запечатлелись в моей памяти – в этих поселках мы провели не одну неделю, обучая новобранцев, переформировывая батальон. Если бы мы заехали в Дармос (а может быть, и заедем…), я, конечно, и теперь сразу нашел бы дорогу от этого крохотного селения с заброшенным кинотеатриком через виноградники за шоссе к тому оврагу, где мы с Аароном (и греком Павлосом Фортисом, командиром первого взвода) ночевали в укрытии на песчаном склоне. И железнодорожную ветку в глубокой выемке, и туннель, в котором на вагоне-платформе было установлено огромное древнее (1889 года) орудие. Раз в неделю, ночью, его выкатывали из туннеля, заряжали и оно стреляло, – один-единственный раз.
Я с трудом сдерживал дрожь. Я старался не глядеть на неизбежную трехметровую эмблему фаланги на въезде в каждый город, но всякий раз у меня мучительно сжималось сердце, и думаю, что причиной был не инфаркт, который я перенес четырнадцать месяцев назад.
Я хотел попросить Хаиме свернуть на Дармос и на Марсу, но знал, что у нас нет времени, и поэтому молчал. Потом впереди вдруг появилась река, и мы въехали в Мора-ла-Нуэву, где ночью в апреле 1938 года я спал на тротуаре, после того как мы отступили через реку, а мост позади нас взлетел в воздух.
Внезапно я словно вновь ощутил прикосновение одеяла, которое подобрал на следующую ночь, когда мы отошли от берега, по нему били орудия фашистов, и забрались в брошенный артиллерийский окоп. На холме. Было очень холодно, и, нащупав в темноте одеяло, я радостно в него закутался… и почувствовал, что оно все мокрое… Мокрое и липкое. Я чиркнул спичкой, что было строго запрещено, и увидел, что оно пропитано кровью, которая еще не успела подсохнуть. Я продрог до костей, но отшвырнул его и всю ночь просидел скорчившись под оливковым деревом.
Железный мост, просевший в мутную воду, когда я видел его в последний раз, теперь был заменен красивым бетонным мостом, и, когда мы въехали на него, я сказал:
– Вот там мы купались как-то ночью, – и показал на пляж у Мора-де-Эбро на том берегу.
– Это здесь вы переправлялись во время наступления? – спросила Сильвиан, беря меня за руку, как тогда в самолете над Пиренеями, а я ответил:
– Нет, это было дальше. Вверх по течению, на полпути к Флишу.
Флиш… Римляне, карфагеняне, финикийцы, египтяне, троянцы… а сохранилось от них лишь несколько названий и камней… но все эти места – вот же они! Тут, повсюду вокруг. И я тоже тут, хотя был уверен, что больше никогда их не увижу. Флиш, и Гарсиа, и Аскот, и Фатарелья, где во время наступления мы наткнулись на итальянский интендантский склад и нашли там не только шоколад, теплое пиво и скверные итальянские башмаки, но и сардины в томатном соусе… А рядом – Вильяльба-де-лос-Аркос и Батеа, – названия, воплотившие и радости и муки, ничего не говорящие тем, кто не был с нами…
Из Мора-ла-Нуэвы Мора-де-Эбро выглядел совсем так же, как в тот последний раз, во время нашего последнего отступления из сектора Эбро, когда Негрин выступил перед Лигой Наций и объявил об отзыве республиканских добровольцев.
Сейчас мы были в Мора-де-Эбро… И только что проехали мимо того самого места, где тогда, во время апрельского отступления, стоял грузовик и мальчик лет пяти сидел на его заднем борту, плакал и все повторял, пока мы шли мимо к мосту: «Мама потерялась… мама потерялась…» Нашел ли он свою мать? А если нашел, то где они теперь? Женат ли он, развелся или умер?
Вот там, на холмах за Морой, мы, жалкая горстка бойцов, просидели весь удушливый жаркий день, ожидая фашистские танки. А потом переправились через реку. Был апрель.
Вот по этой прямой дороге, которая вела из Моры на фронт, я, сообщив, чтобы нам пока не пересылали почту, ехал в кабине грузовика из Гратальопса, что вон там, на другом берегу, позади нас (здесь есть еще и Кантальопс), ехал потому, что выступил Негрин. Мы возвращались в штаб бригады в Сьерра-Кабальс, и вдруг над нашими головами пронеслись два истребителя, завязавших последний бой.
Один был наш, а другой был их, они летели на высоте всего в двести футов; их сидел на хвосте нашего. Наш взмывал вверх и нырял вниз, делал бочку, сверкая красной каймой крыльев, входил в штопор, выравнивался… Но он потерял управление и врезался в землю в полумиле от нас. Мы услышали и почувствовали взрыв, мы увидели пламя и столб густого черного дыма и не остановились, чтобы помочь. Мы знали, что помочь нам нечем и некому.
Из дневника:
«5 августа 1938 года… Поздно ночью, в 12 ч. 30 м., мы вступили в Корберу, прошли по ее окраинам и дальше по дороге Корбера – Гандеса, до пункта в трех милях от Гандесы, где сменили укрепившиеся там два батальона XI бригады. Бойцы укрылись в скверных, мелких окопах, вырытых в виноградниках в двухстах-пятистах метрах от фашистов. Ходов сообщения нет, местность ровная, и невозможно ни вылезти из окопа, ни влезть в него без того, чтобы в тебя не выстрелили.
7 августа. Вчера ночью нас сменила 27-я дивизия (хорошо все-таки выбраться из этой дыры). Прошли пятнадцать километров по дороге Гандеса – Корбера по направлению к Мора-де-Эбро. От Корберы остались одни развалины. На вымерших улицах сладковатый запах разложения, развороченные дома, даже деревья разбиты в щепу – от города не осталось ничего…»
Через город ведет шоссе, прямое как стрела. По его сторонам мало домов, и, как и в 1938 году, это почти только склады. Два-три крохотных магазинчика, и больше ничего. Людей тоже мало – мы видели трех-четырех прохожих.
Пипо (вот тип!) зачем-то поставил машину на левой стороне шоссе, и не успели мы отойти на десять шагов, как словно из-под земли появились два жандарма и оштрафовали его.
Они все еще носят нелепые черные лакированные шляпы с загнутыми полями, но больше не вызывают в воображении тот образ, который на вечные времена создал Гарсиа Лорка, за что, в числе прочих причин, фашисты убили его в Гранаде 19 августа 1936 года.
Вместо лошадей у них теперь черные мотоциклы и чернильных плащей в пятнах они больше не носят, но, поскольку черепа у них по-прежнему свинцовые, они не плачут.
У этих двух были морды типичных бандитов, и они устроили из этого штрафа грандиозный спектакль, ни разу не осквернив своего лица улыбкой, пока Хаиме объяснял, что молодой человек – иностранец, не знает местных правил уличного движения и свои международные водительские права оставил в другом пиджаке. За все это время мимо не проехало ни одной машины. И потом в городе мы тоже не видели ни одной.
Если смотреть на Корберу с шоссе, город выглядит нормально, но, когда жандармы, взревев мотоциклами, укатили на поиски других легких побед, а мы обогнули здание у обочины и начали подниматься в город, оказалось, что его просто нет.
Корбера выглядела точно так же, как седьмого августа 1938 года, когда я видел ее в последний раз, только на стенах развороченных жилищ уже не кособочились свадебные фотографии, в огромных воронках от бомб не громоздились кроватные сетки, матрацы, детские игрушки, ночные горшки, на земле не лежали лохмотья окровавленных одеял и простынь, под ногами не валялись кастрюли и битая посуда.
Мы поднимались по мощенным булыжником улицам. Тяжелые деревянные двери домов, от которых остался один остов, были заложены засовами. Голубая штукатурка на внутренних стенах еще не совсем поблекла. Повсюду кучами лежали обломки красной черепицы с исчезнувших крыш, и, хотя я знал, что этого не может быть, мне чудились под обломками изуродованные, разлагающиеся трупы.
Трупов, правда, и тогда было довольно мало, не больше пятидесяти, потому что официально город был эвакуирован. Но старики, старухи и дети, погибшие в Корбере между пятым и седьмым августа, не захотели расстаться с родными домами и тайком пробрались ночью назад. Корбера не имела никакого военного значения, даже шоссе через нее проходило всего одно, в ней не было ни военных складов, ни заводов. И окружали ее только возделанные виноградники и оливковые рощи, которые и теперь такие же.
Хаиме что-то быстро сказал, и Сильвиан перевела:
– Если выйдут цыгане, которые тут поселились, не отвечайте им и на давайте денег.
Цыган мы не видели, но среди развалин играли мальчишки. Около часа мы искали дом, куда бы мог войти доктор Фостер и поглядеть в пустой оконный проем, и стену, которую можно было бы легко обрушить, чтобы Мария в испуге впервые бросилась в объятия доктора. Потом мы пошли обратно.
По дороге мы попытались войти в один из пустых домов, толкнули тяжелую дверь, но какой-то голос крикнул нам по-каталански:
– Это не ваш дом! Не надо туда входить.
Из двери напротив вышла старуха с метлой в руках, и мы были так ошеломлены, словно воскрес один из мертвецов 1938 года. Мы заговорили с ней, и она объяснила:
– Жить-то здесь никто не живет, но внутрь заходить нельзя.
Дом, где сама она, без сомнения, жила, был трехэтажным. Передняя, насколько мы могли видеть, была очень чистой. Да, сказала старуха, она жила здесь во время войны. Да, у нее было двое детей, которым чудом удалось спастись от бомбежки. Теперь они взрослые. Когда я спросил, зачем понадобилось бомбить такой маленький город – ведь в нем же не было никаких военных объектов, она посмотрела на меня и сказала:
– Что поделаешь, шла война. Фронт был близко.
– А кто бомбил город? – спросил я, провоцируя ее на откровенность. – Красные? (В сегодняшней Испании республиканцев называют так, по крайней мере на людях.)
– Нет, – ответила она. – Националисты.
– Мне бы хотелось заглянуть внутрь дома, – шепнула жена.
– А ты попроси у нее разрешения, – сказал я.
Сильвиан покачала головой, но я уговорил ее, и старуха, ласково кивнув, сказала то, что я ожидал услышать:
– Мой дом – ваш дом, – и проводила нас внутрь.
Наши спутники остались ждать на улице. В трехэтажном доме не было ничего, что заслуживало бы название мебели, – убогий письменный стол, продавленная кровать, три-четыре колченогих стула, три-четыре старых кастрюли. На стенах несколько маленьких снимков, вместо распятия – литография, изображающая Христа с детьми.
А ее дети выросли и уехали. Сын, фармацевт, живет в Барселоне. То есть в аптеке он работает днем, а вечером садится за руль такси. Сводить концы с концами без второй работы невозможно, объяснила она.
С гордым достоинством старуха показала нам каждую комнату на каждом этаже, а затем и чердак с крышей из прозрачных листов дешевого пластика, которая кое-как укрывала его от дождя. На чердаке хранились запасы, которые я столько раз видел в деревенских домах с земляным полом, где их держали в укромном углу. Со стропил свисали сушеные яблоки, стояли мешки с лесными орехами и сушеным инжиром, а также кувшины с оливковым маслом.
– Вина нет? – спросил я с улыбкой, и она покачала головой.
– Внизу, – сказала она.
Неожиданно она захватила в горсть орехов и высыпала их в открытую сумку Сильвиан. Сняла две связки сушеных яблок и протянула их мне. Хотела дать еще инжира, но его было не в чем нести. Мы поблагодарили ее, похвалили дом (он блестел чистотой – хоть с полу ешь! – как говорила моя мать) и пошли вниз.
В подвале она показала нам свое главное сокровище – подарок от сына в Барселоне – сравнительно новую, сияющую белизной электрическую стиральную машину. В доме не было горячей воды, и «у электричества не хватает силы», как она выразилась, но это не мешало ей радоваться подарку. Машиной она ни разу не пользовалась.
На улице мы поделились орехами и яблоками с нашими спутниками и пошли дальше по разрушенному городу. Я вспомнил выцветший плакат на доме у шоссе, гласивший нечто вроде того, что город находится в ведении какого-то государственного учреждения, оберегающего «районы, опустошенные войной». Меня заинтересовал вопрос, что именно это учреждение оберегает, и я спросил у Хаиме, почему город не отстроили заново?