355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфред Перле » Мой друг Генри Миллер » Текст книги (страница 3)
Мой друг Генри Миллер
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 02:09

Текст книги "Мой друг Генри Миллер"


Автор книги: Альфред Перле



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)

Эти фразы можно найти на первой странице «Тропика Рака». Генри не начал еще писать книгу – он только делал глубокий вдох, чтобы как следует набрать воздуху, прежде чем приступать к выполнению этой задачи. Он снова оказался в финансовой яме. Впрочем, Генри редко когда из нее выбирался, так что ситуация привычная, хотя и не вполне нормальная для человека, которому вот-вот перевалит за сорок и которому, по средним обывательским меркам, пора бы уже остепениться и определиться в какой-либо деятельности, будь то бизнес или солидная профессия, дающие право нагуливать жирок и преследовать хобби.

Генри был тощий как жердь, и его единственным хобби была жизнь. К сидению в финансовой яме он относился без паники. В Штатах он попадал и не в такие переделки, так что давно овладел искусством выпутываться из тупиковых ситуаций по мере их возникновения, особенно когда это касалось проблем питания: что толку беспокоиться раньше времени, что толку беспокоиться о следующем бифштексе, когда ты еще не переварил предыдущий! Будет день – будет пища…

На настоящий момент у него была крыша над головой и он жил в Париже. А это уже само по себе большое достижение. Каждое утро он просыпался с радостным ощущением оттого, что он не в Бруклине, а в Париже. Единственное, что изменилось за последующие месяцы, – это его адрес, чувство же новизны, испытанное им по приезде в Париж, не изгладилось никогда. Город Света потихоньку делал свое дело: новый образ жизни производил эффект своеобразной закваски. При всей нищете и убогости своего существования Генри наслаждался определенной внутренней свободой, которой не знал в Америке, где всякая свобода – это зависимость от обилия долларов.

Чего-чего, а долларов у Генри не было. Каждое утро он отправлялся в «Америкэн экспресс», где изредка находил ожидавшее его письмо. Но хоть бы один доллар! Иногда я его сопровождал, но все-таки чаще он ходил один. Пешком. Расстояние в те дни как-то не играло особой роли, да и путь, собственно, был недолог: чуть более получаса ходу от Монпарнаса – через Люксембургский сад, затем вниз по Рю-де-Сен, потом через мост и вверх по Авеню-де-л’Опера до «Америкэн экспресс», находившегося сразу за кафе «Де-ля-Пэ». Разумеется, если он рассчитывал поесть, возвращаться ему тоже приходилось пешком.

Прогулка туда и обратно служила одновременно и моционом и аперитивом. Аппетитом, надо сказать, Генри обладал отменным. И все же он был скорее обжорой, нежели гурманом, хотя он довольно быстро научился делать различие между «кухней» и просто едой, равно как не замедлил пристраститься и к французскому вину, оказывая ему явное предпочтение перед прохладительными напитками, которыми привык запивать еду у себя в Америке. Кормить Генри было одно удовольствие. Та медлительность, с которой он поглощал пищу и вино, его манера смаковать каждый кусок и глоток, его неприкрытое наслаждение la bonne chère[31]31
  Хорошим столом (фр.).


[Закрыть]
были большей наградой для устроителей обеда, нежели самые теплые слова благодарности.

Номер в отеле «Сентраль» ему нравился. Окна выходили на крошечный треугольник сквера Дю-Мэн – треугольник, образованный семью убогими деревцами и двумя-тремя деревянными скамейками, на которых местные нищие и ходячие рекламы поглощали свои скудные завтраки, состоящие из бутербродов с сыром, прямо из бутылки запивая их vin ordinaire[32]32
  Столовым (ординарным) вином (фр.).


[Закрыть]
. За треугольником сквера открывался вид на противоположную сторону trottoir[33]33
  Тротуара (фр.).


[Закрыть]
, где патрулировали дешевые шлюшонки в надежде подцепить случайного клиента из рыночных торговцев с близлежащего бульвара Эдгара Кине. Это были самые низкопробные проститутки в городе – их обычный тариф составлял пять франков, то есть двадцать пять центов по подсчетам Генри, что соответствовало цене двух пачек сигарет дома, в Штатах.

Из-за службы в газете – а я работал в ночную смену – мне приходилось спать до полудня. Номер Генри находился рядом с моим, и он имел обыкновение каждый день заглядывать ко мне в восемь утра. Ранняя пташка, он заявлялся уже умытым и побритым, с розовым, как у молочного поросенка, лицом. Обычно он приносил мне несколько апельсинов и персиков, купленных на уличном рынке в районе бульвара Эдгара Кине. Фрукты, объяснял он, полезны для организма, забывая при этом, что сон тоже полезен для организма, в особенности организма ночного служащего.

Затем он начинал говорить. Я уже упоминал о его необыкновенном голосе – сильном, мелодичном, ритмичном голосе уникальной тональности.

Когда Генри начинал говорить, то в первую секунду складывалось впечатление, что ему трудно подбирать слова: он вдруг замолкал в середине фразы, точно выпускающий пары локомотив, затем продолжал уже более уверенно: состав постепенно набирал скорость – невероятно длинный состав, груженный богатым товаром. О чем бы Генри ни говорил, он всегда вдохновлялся собственным голосом – его звучанием, и, опьяненный собственными словами, крепко хватался за них, как паук цепляется за нить, которую сам же и срыгивает.

Вот как Миллер излагает это в «Тропике Рака»:

Я зажимаю между ног бутылку и ввинчиваю в нее штопор. Миссис Рен в предвкушении разинула рот. Вино плещется у меня между ног, солнце плещется о стекла эркера, а в моих венах плещется и пузырится уйма всякой бредятины, и я вот-вот зафонтанирую, как водомет. Я говорю им все, что приходит на ум, все, что когда-то было закупорено внутри и чему несдержанный смех миссис Рен в конце концов дал выход.

Далее идет подробнейшее перечисление всей уймы той самой бредятины, что приходит ему на ум.

Когда Генри в ударе – а иначе я его и не представляю, – он держит аудиторию в напряжении транса. Слушать его – все равно что наблюдать за работой кузнеца, в руках которого бесформенная заготовка на глазах превращается в изящнейшую вещь: Генри брал первый попавшийся аргумент, зажимал его щипцами, точно раскаленный кусок железа, и, поместив на наковальню, всеми силами своего теплотворного естества отчеканивал его, пока не доводил до ума. Затем он рассматривал предмет под иным углом зрения. Теперь он фотограф: вот он отходит на приличное расстояние, доводя фокус объектива до остроты кончика иголки. Сам аргумент давно отошел на второй план – теперь все сосредоточилось на речи, речи яркой, как фейерверк: искры с треском рассыпаются во всех направлениях – то там взовьется пламя, то тут вспыхнет огонь, – ослепляя белокалильным светом. Поди тут разбери, поджигательство это или элементарная пиротехника.

Временами Генри с восторгом принимался развенчивать собственный аргумент, когда тот казался уже идеально отточенным и неопровержимым. Одной короткой фразой он разбивал целые полчища блистательных образов и все начинал сначала, находя мириады новых, антитетических[34]34
  Антитетический – т. е. противополагаемый, содержащий антитезис.


[Закрыть]
образов, более прекрасных, чудесных и ослепительных, нежели предыдущие. Перенесение акцента на какое-нибудь одно коротенькое словцо вызывало к жизни совершенно новую ситуацию. Едва уловимое изменение порядка слов, беззвучный перевод мысли из одной тональности в другую – и все образы в калейдоскопе выстраивались по иной модели, не менее прекрасной и восхитительной, чем предыдущая.

Было также нечто особенное в его манере сближаться с людьми, независимо от того, мужчина это, женщина или ребенок, – какая-то ласковая прямота, которая избавляла от необходимости в бессмысленных расшаркиваниях и позволяла собеседнику сразу же почувствовать себя в своей тарелке. Его природная жизнерадостность и смешливость располагали к общению. И эта смешливость, не имеющая ничего общего с его чувством юмора, была одной из выдающихся особенностей его натуры. Смех сидел в нем, даже когда он пребывал в плаксивом или сентиментальном расположении духа и превращался в pleurnicheur [35]35
  Нытика (фр.).


[Закрыть]
; смех, можно сказать, был у него всегда наготове, и при необходимости Генри использовал его в терапевтических, гомеопатических и прочих целях, – кстати, весьма успешно.

Кроме разговора по душам, взять с Генри было нечего. От него исходила какая-то животворящая сила: он при любых обстоятельствах умудрялся что-то давать людям, а то, что он был беден как церковная мышь – это уже дело десятое. Расставаясь с Генри как после минутного, так и после продолжительного общения, всегда чувствуешь себя обогащенным, потому что он отдает тебе частицу самого себя. Причем, отдавая себя, сам он тоже обогащался каким-то странным образом: где от него убудет, там тут же и прибудет. При общении с Генри начинаешь смутно осознавать, что, только отдавая, можно рассчитывать обогатиться самому. В результате даже самые замкнутые и прижимистые из тех, с кем он контактировал в те давние дни в Париже, раскрывались в его присутствии – они открывали ему свои души и свои кошельки.

И если я был первым человеком, с которым он познакомился по приезде во Францию, то вскоре я стал одним из многих.

4

Два кафе – «Дом» и «Куполь», объединенные общим фасадом и навевающие воспоминания о довильской{47} potiniere[36]36
  Кумушке (фр.).


[Закрыть]
. Разноцветные зонтики и выпивка на любой вкус. Плисовые штаны и пляжные пижамы. Художники в сандалиях и с огромными папками под мышкой. Потасканного вида богемные личности – тощие и голодные как волки, – рыщущие, где бы чего перекусить на дармовщинку. Американские туристы, толпами вываливающие из прогулочных автобусов и, словно неограниченная в правах чума, заполоняющие террасы кафе. Профурсетки в прозрачных цветастых одеяниях, ничего не оставляющих на долю воображения – даже цены за ночь. Официанты с грудами тяжеленных подносов, решительно прокладывающие себе путь в толпе. Североафриканские сиди[37]37
  Сиди́ – пренебрежительное прозвище североафриканцев во Франции.


[Закрыть]
, разгуливающие, под стать штангистам, с рулонами ковров на загривках, с болтающимися на груди ковровыми туфлями, молитвенными ковриками, восковым жемчугом, арахисом и с каким-то отчаянным оптимизмом предлагающие свой товар мрачнеющим интеллектуалам. Сиплые выкрики продавцов газет, возвещающие об очередном международном кризисе. Попрошайки в костюмах акробатов, крутящие сальто вдоль тротуара. Запах кофе, газолина, алкоголя, пота, парфюмерии, амбиций, табака, лошадиных сил, мочи, пустоты, пороха и секса – гремучая смесь, густая, вязкая, существующая как самостоятельный слой атмосферы, тяжелый и плотный, словно какой-то атмосферический пудинг. Таков был Монпарнас в пору его расцвета. Генри всегда можно было найти на одной из террас – либо у кафе «Дом», либо у «Куполи» – в окружении людей, с которыми он только что познакомился или только собирался познакомиться. Непонятно, где он их всех откапывал, как и для чего. Помнится, Джун как-то представила мне исчерпывающее описание одного убогого полуподвального помещения в Гринвич-Виллидже{48}, где обитали они с Генри. Вечное шастанье туда-сюда: одни приходят, другие уходят – как в кафе. Настоящий проходной двор. Но зато какая галерея образов! Большинство из них либо гомосексуалисты, либо извращенцы других ориентаций: несостоявшиеся художники, писатели, поэты, пьянчуга, невротики, маньяки, иностранцы и бездельники. Каждый со своими заморочками. Не важно, кто кого находил: Генри их или они его, они шли к нему, как дикари – к шаману. Это были никчемные, опустошенные души, сдохшие батарейки, требующие подзарядки. Вот Генри их и подзаряжал: он был для них как материнское растение. Никогда не отказывая своим подопечным в еде и вине, он и сам не гнушался принять от них случайную рубашку или пару брюк. Давая, они чувствовали себя не такими несчастными. Что же до Генри, то он никогда не чувствовал себя несчастным, даже при пустом кошельке и пустом желудке. «Всегда веселый и ясный!» {49}– таков был его девиз.

Аналогичная история разыгрывалась теперь на новых подмостках. Меньше чем за месяц своего пребывания в Париже Генри обзавелся не одной сотней друзей. Главным образом это были американцы, хотя имелись естественные вкрапления французов, а также представителей других народностей. Вот некоторые из них: коммерческий художник Фредерик Канн{50}; Уолтер Лоуэнфельз{51} и Майкл Френкель{52}, начинавшие уже издавать книжки – свои то есть; супружеская чета Шранков: муж специализировался по юмору и впоследствии обосновался в Голливуде, а жена, жгучая брюнетка, – по амурным делам (Генри моментально в нее влюбился); Ричард Осборн{53} и Уолтер Фримен{54} – служащие Американского банка, сыгравшие немаловажную роль в судьбе Генри, особенно первый; Эдвард Титус{55} – муж Елены Рубинштейн и владелец книжного магазина на Рю-Деламбр, ведавший журналом «В этом квартале»; с Титусом было не так-то легко найти общий язык, но Миллер и его околдовал в мгновение ока: ходили слухи, будто этот скряга как-то угостил Генри обедом – неслыханная щедрость для Титуса. Генри умудрился даже произвести впечатление на Сэмюэля Путнама{56}, ссохшегося и измученного диспепсическими расстройствами ученого, который перевел Рабле на современный американский язык, а также помог Титусу в издании его ежеквартальника; Путнам, однако, вскоре рассорился с Титусом и основал конкурирующий журнал «Новое обозрение» – довольно скучный ежеквартальник для умников, изредка оживляемый одним из блестящих миллеровских эссе или коротких рассказов. Путнам, скончавшийся несколько лет назад, упоминал о Миллере в своей книге «Париж был нашей возлюбленной». Но об этом позже.

Стоит ли говорить, что Генри вскоре стал своим человеком в тесном кругу моих близких друзей, состоявшем в основном из «останков» давно почившей в бозе австро-венгерской монархии. Один из них – знаменитый фотограф Брассе{57}, трансильванец с огромными батрахианскими глазами{58} и оригинальным складом ума. Сейчас Брассе – один из лучших всемирно известных фотографов Франции. Он не знал ни слова по-английски, но Миллера понимал прекрасно. Миллеру всегда удавалось быть понятным для тех, кто был ему интересен, а интересны ему были все. Венгерский художник Тиханий, будучи глухонемым, тоже понимал Миллера, общаясь с ним на своем языке. И еще Фрэнк Добо, тоже венгр (а теперь тоже американец), который тогда был литературным агентом, – это он открыл Миллеру «Voyage au bout de la nuit»[38]38
  «Путешествие на край ночи» (фр.).


[Закрыть]
. Именно Добо организовал первые английское и американское издания Селина. Большинство наших друзей жили в районах парижских трущоб; все вышеупомянутые облюбовали себе в качестве обиталища «Отель-де-Террас» на Рю-де-ля-Гласьер – улице, протянувшейся вдоль границы 13-го аррондисмента[39]39
  Аррондисмент — административная единица во Франции, соответствует округу.


[Закрыть]
, который Генри нашел бесконечно более соблазнительным, нежели район Елисейских Полей или Пасси.

Нельзя забывать и о Уэмбли Болде{59} – это мой друг и коллега по работе в «Трибюн», где он вел еженедельную колонку «Из жизни богемы». Уэмбли обладал чрезмерными литературными амбициями, но до писателя все же не дотягивал. Впрочем, он был личностью весьма известной в зоне засилья американцев, а это территория, простиравшаяся, по самым грубым подсчетам, от «Клозери-де-Лила»{60} до вокзала «Монпарнас». Он был в вечной беготне за материалом для своей еженедельной колонки – гвоздя программы номера, выходившего по вторникам, и ему стоило неимоверных усилий обернуться вовремя. Писать текст было для него адской мукой, и в последний момент он часто обращался ко мне за помощью. Зачастую он затаскивал меня в свое жилище неподалеку от кафе «Дом». Это была унылая захламленная дыра. Окна никогда не открывались, так что в комнате не выводился спертый, въедливый запах алкоголя и табака. Вне всякого сомнения, днем Уэмбли уже пытался состряпать заметку, о чем свидетельствовала недопитая бутылка бренди на столе рядом с машинкой и обилие разбросанных по полу скомканных листов бумаги.

Чуть не с порога он садился за машинку и вставлял чистый лист. «Сиди тихо и не мешай. Мне надо сосредоточиться», – говорил он, не забывая сделать большой глоток живительной влаги из бутылки, всегда стоявшей у него под рукой. Заглотив «горючее», он морщился в гримасе отвращения. Уэмбли терпеть не мог спиртного, почитая его за отраву, но не мог и двух слов связать, не «залив за галстук». Он был в долгу у своей печени, и порой, когда у него возникали особенные затруднения с заметкой, печень отказывалась засчитывать ему этот долг. Уэмбли требовалось пятнадцать минут, чтобы напечатать две строчки, и еще десять – чтобы понять, что они никуда не годятся. Именно это у моего друга Уэмбли Болда и называлось «сосредоточиться».

И так каждую неделю. Никто из читающих его худосочный, низкопробный, хотя и не лишенный юмора материал даже не подозревал, какие адские муки пришлось претерпеть автору, чтобы его выродить. Заметка обычно состояла из короткой вводной части и последующего светского трепа о жизни Левого берега. Время от времени, когда в Квартале{61} объявлялась заезжая знаменитость – какой-нибудь Джон Дос Пассос{62} или Хемингуэй, – Уэмбли посвящал этому событию всю колонку. Надо сказать, таким образом он прославил кое-кого из актрис, затрапезных писателей, памфлетистов, заготовителей мясопродуктов, чемпионов по шахматам etc., которых тем или иным ветром заносило в его монпарнасскую берлогу. Он произвел большой бум статьей о Гертруде Стайн{63} – королеве лепета с Рю-де-Флёрю. Но все-таки чаще идей ему не хватало. И тут появлялся я – для оказания, так сказать, неотложной литературной помощи.

Когда на сцене появился Генри, Уэмбли довольно часто «позволял» ему подготовить целиком всю колонку. Генри мог сочинять такого рода вещи погонными метрами и делал это в мгновение ока. После чего Уэмбли приглашал его в ресторан, заказывал обед и распинался о том, какой-де он, Уэмбли Болд, чудесный писатель. А заодно показывал ему девиц, с которыми успел переспать. Уэмбли был Дон Жуаном à l’américaine[40]40
  Американского образца (фр.).


[Закрыть]
, а это означает, что он по всем статьям переплюнул своего европейского коллегу. Он не только переспал со всеми шлюхами Монпарнаса и прилегающих кварталов, но и добирал свой половой рацион за счет англосаксонских любительниц изящных искусств и школьных учительниц, наводнявших Левый берег. Уэмбли Болд не утруждал себя ухаживаниями и не разменивался на сантименты: в женщинах он видел только одно – то, что на научном языке именуется первичным половым признаком. Помнится, Генри как-то указал ему на девушку с лицом мадонны. «Посмотри, какое дивное лицо», – сказал он. «А при чем тут лицо? – пожал плечами Уэмбли и, поняв по нашему смеху, что изрек bon mot[41]41
  Остроту (фр.).


[Закрыть]
, тут же добавил: – А что, отлично сказано. Напомните мне, чтобы я использовал это в своей следующей статье».

Я упоминаю всех этих лиц, потому что они под разными именами фигурируют в «Тропике Рака», первой из миллеровских книг, вышедших в Париже, и, по мнению многих критиков, до сих пор остающейся лучшим из всего, что он написал.

Среди тех, с кем Миллера тогда свела судьба, был вчерашний студент из Бриджпорта (штат Коннектикут) Ричард Осборн, успевший уже изучить право и работавший в юридическом отделе парижского филиала нью-йоркского Нэшнел-Сити-банка. Он-то по большей части и поддерживал Генри. Через него же Миллер познакомился с Анаис Нин{64}, которая приняла в нем участие в самый тяжелый для него период жизни в Париже. Дик, как мы называли Осборна, полностью соответствовал бытовавшему среди европейцев представлению об американцах: он был шумным, говорливым, претендующим на всезнайство «недоучкой» и всегда пьян вдрезину – невротик, которому льстило, что его таковым считали. Быть невротиком – значит быть модным, современным, артистичным и принадлежать к богеме. Помню, как он бравировал своей шизофренией – точно трехлетний мальчишка, хвастающийся своими бицепсами. Впрочем, на мой взгляд, Дик скорее относился к параноидальному типу личности. Он гордился также и своим обширным словарным запасом и в разговоре коротким словам предпочитал «сесквипедальные»{65} – полуторафутовые. С Генри они познакомились на Монпарнасе; Осборн моментально стал его страстным поклонником – по той причине, как он объяснял впоследствии, что Генри был как две капли воды похож на командира отряда из его американского бойскаутского детства. Еще он любил его за то, что он был «мировым парнем». Любой, кто пил с Осборном vin blanc[42]42
  Белое вино (фр.).


[Закрыть]
и слушал его пересыпанную полуторафутовыми словами болтовню, мог удостоиться титула «мировой парень». Дик и сам был «мировым парнем»: стерильный американский служка – снаружи по крайней мере, – что, однако, не мешало ему регулярно обзаводиться триппачком. И тем не менее славный юноша; его эмоциональная хрупкость как раз и притягивала к нему большинство людей.

У Дика была большая, хорошо обставленная квартира в районе Марсова поля, вблизи метро «Дюплеи», и он предложил Генри пожить у себя. Генри с радостью согласился. Он, конечно же, знал, что я готов был оплачивать его номер в отеле «Сентраль» сколь угодно долго, но квартира на Марсовом поле куда лучше задрипанного гостиничного номера.

У Осборна жила его русская подруга Ирина. Кажется, княгиня или, может, только графиня, но у нее был большой красивый рот. Все трое отлично уживались друг с другом. Вечерами, возвратившись из банка, где он разыгрывал стерильного американского служку, Дик преображался в невротическую личность, причем делал это с наслаждением человека, облачающегося в смокинг. Процесс преображения всегда спрыскивался vin blanc. Стаканчик-другой – и, задолго до того как вставал вопрос о еде, Дик разражался запутанной речью, сплошь состоящей из длинных сентенций, позаимствованных им из своей юридической практики и служивших удовлетворению его литературных амбиций. Во время этих представлений Генри всегда по максимуму «оказывал пособничество и подстрекал».

Ирина плохо понимала, о чем говорили два этих психа, но скучать ей не приходилось. Дика она обожала, да и Генри, по-моему, тоже: русские, с их природным мистицизмом, обладают могучей способностью любить – что аристократ, что простолюдин. Вечерами у них довольно часто собирались гости – это либо знакомые Осборна по Монпарнасу, либо его сослуживцы по банку; пирушки, как правило, продолжались чуть не до рассвета и обычно завершались оргиями. Рано утром Дику надо было уходить в присутствие, а Генри с Ириной могли валяться в постели сколько душе угодно. Я не знаю, чем они занимались, пока Дик трудился в поте лица, потому что ни Генри, ни Ирина не имели обыкновения распространяться о такого рода вещах. Мне лишь известно, что у Ирины был большой красный рот, а Генри обожал большие красные рты. Она была русская, а он был самим собой: «мировым парнем», гением – Дик в этом уже убедился, – святым, который умел быть клоуном и который всегда помнил, с какой стороны намазан его бутерброд.

Живя на Марсовом поле, Генри не знал ни забот, ни хлопот. Арендную плату ему вносить не приходилось, в доме всегда водилась какая-то еда, и, кроме того, уходя утром из дому, мучимый похмельем Осборн с присущей ему деликатностью оставлял на камине несколько франков. И все-таки Генри не был до конца счастлив. Он по-прежнему пытался найти себя, распаляясь день ото дня все больше и больше. Он уже почти готов был взяться за дело – почти. Он весь бурлил. В перерывах между встречами с друзьями Генри писал акварели и много читал. Его французский был гораздо лучше, чем могло показаться по его жуткому американскому акценту, так что читал он вполне бегло. Я никогда не встречал его без книги под мышкой. Он как раз открыл для себя Эли Фора{66} и просто ошалел от восторга, прочитав его «Mon Périple»[43]43
  «Мое кругосветное плавание» (фр.).


[Закрыть]
.

В тот период мы виделись каждый день – либо у Осборна, либо у меня на Рю-дю-Мэн. Вдвоем мы совершали паломничество в «Америкэн экспресс» – проверить, не прибыл ли пресловутый мифический чек на десять долларов. Если чека не обнаруживалось – а это было в порядке вещей, – мы выгребали всю свою наличность, пытаясь наскрести на бутылочку и casse-croûte[44]44
  Легкий завтрак, «закусь» (фр. разг.).


[Закрыть]
.

«Трибюн» в воскресных выпусках печатала страничку приложения с построчной оплатой авторам – выходило не так много: франков по пятьдесят за колонку. Но к участию допускались лишь штатные сотрудники, так что Генри оставался за бортом. Чтобы дать ему возможность чуть-чуть подзаработать, я иногда предлагал ему написать заметку, подписавшись моим именем. Так мы выходили из положения. Некоторые зарисовки уличных сцен, которые он таким образом публиковал, были настоящими бриллиантами. Будучи влюбленным в Париж, Генри часто совершал долгие прогулки по городу, отдавая предпочтение глухим закоулкам трущоб и окраин: «Отель-де-Виль», 13-й аррондисмент, окрестности Виллеской скотобойни. Не расставаясь с блокнотом, он попутно делал кое-какие записи – о красках, впечатлениях, происшествиях, – которые впоследствии перекочевывали в его малые шедевры, заслуживавшие, надо сказать, оправы более благородной, нежели страницы «Чикаго трибюн».

Стиль Миллера отличался чрезвычайной красочностью, лиричностью, призматоидальностью. В качестве примера его прозы «дотропического» периода я приведу один из таких набросков, извлеченный из потрепанного альбома со старыми газетными вырезками. Я воспроизвожу его полностью, так как не слишком уж часто ранние миллеровские вещи попадали в печать. Этот рассказец был озаглавлен

Улица Лурмель в тумане

Поселился я как-то в одном странном местечке, производившем впечатление потустороннего мира. Называлось оно «Hôtel de l’Espérance» – «Отель надежды». Мне очень хорошо запомнился этот отель, потому что какое-то дикое отчаяние охватывало меня всякий раз, как на глаза мне попадалось его название – на редкость идиотское название: наверняка какой-нибудь тупой жизнерадостный рахит уцепился за него в порыве пьяного вдохновения. Сама же улица казалась гноящейся язвой. Отель находился неподалеку от «Vel’d’Hiv» – зимнего велодрома, так что во время шестидневных гонок стекла в оконных переплетах неистово дребезжали от грохота и громыхания вертящихся блюдищ.

В Париже есть улицы, на которых Парижем и не пахнет.

Их надо разнести в пух и прах, разметать по ветру и забыть. Есть и другие, те, например, что носят имена прославленных мертвецов, – это и вовсе гнусное надругательство. Их надо переименовать. Но есть улицы вроде той, что не выходит у меня из головы, – я говорю об улице Лурмель, чей подлинный характер проявляется лишь в определенных атмосферных условиях.

Я жил тогда в промежутках от полуночи до рассвета. Из своего чердачного окна я слышал перезвон колоколов, удары гонгов; я слышал каждый деревянный башмак, каждое проклятие, каждый любовный вздох. Свесившись с балкона, я даже мог услышать музыку канализационных труб – то еле уловимое булькающее побрякивание бегущей воды, что слышится в тишине парижских ночей. С постели мне было видно, как искрится, ударяя в голову брызгами огней, Эйфелева башня, как искрится шампанское, как искрится «Ситроен», как искрятся номера домов и электрические кружева.

Я был чужой этой улице. Она никогда мне не нравилась. Со всех сторон меня окружали треугольные крыши пакгаузов и заводских корпусов, примыкая одна к другой с холодным, методичным коварством этих омерзительных фигур геометрии Евклида. В сочетании с мрачной, чахоточной атмосферой квартала они пробуждали во мне воспоминания о первых трагедиях. Словом, с этой улицей все получилось как с каким-то чужим тебе человеком, к которому инстинктивно испытываешь неприязнь и которого стремишься вычеркнуть из памяти сразу же после знакомства.

Но вот ты вновь сталкиваешься с тем самым типом, что вызвал в тебе такую резкую неприязнь, и ты вдруг открываешь в нем недюжинную натуру, незаурядную личность, может, даже единственного человека в мире, с которым у тебя есть что-то общее… все общее.

Как-то ночью меня выгнал из дому приступ бессонницы. Мне было абсолютно безразлично, куда несут меня ноги. И хотя я зорко следил за происходящим, это вовсе не означает, что я намеренно привел себя в состояние напряженной бдительности и внимания, как порой бывает, когда отправляешься на прогулку. Нет, в голове я прокручивал бездну всякой всячины, вынашивая один из тех блестящих внутренних разговоров, которые, когда их переносишь на бумагу, оседают на ней в виде сплошной глупости и банальщины.

Вдруг до меня дошло, что я кардинальным образом переместился – в пространстве, во времени, в мыслях. Воздушной струи из попавшегося на пути вентилятора оказалось достаточно, чтобы враз изменить направление потока идей, так яростно одолевавших меня какое-то мгновение назад. Словно внезапно очнувшись посреди глубокого сна, я понял, что существует два мира: тот, что смутно различает глаз, и тот, над которым ты все еще склоняешься, стоя на балконе, и куда тебе снова хочется нырнуть, но только, чтобы это сделать, необходимо усилие извне – какой-нибудь толчок, подсечка.

В церебральном и эмоциональном отношении у меня произошел сдвиг, как бывает при выходе из анестезии, и на волне этого сдвига я ощутил, что улица плывет в тумане. По асфальту растекалось наркотическое сияние фонарей, а от домов исходило влажное зловоние – удушливая смесь запаха отсыревшей штукатурки и овощной гнили. Люди в капюшонах и деревянных башмаках, с поблескивающими сквозь белую изморозь лицами, крадучись пробирались вдоль стен. Я миновал еще открытый бар. Свет едва проступал сквозь его запотевшие окна. Все дышало влагой и паром, казалось, даже сам асфальт разжижается, приобретая текучесть расплавленной галошной резины. В лиловато-синюшном свечении улицы, в этом воздухе, тяжелом и порой губительном для легких, я ощутил пульсацию города, биение неуловимого ритма, так похожее на биение сердца, только что вынутого из неостывшего тела.

Я оглянулся назад, на «Отель надежды», и увидел, что с его обветшалых, покрытых плесенью стен осыпается штукатурка и окна его гноятся. Мелькнули своими блестящими макинтошами двое полицейских. Угрюмые и молчаливые, они проскользили в тумане, словно гонимые рассветом призраки. Уличные фонари то вспыхивали, то гасли и, покачиваясь, разбрасывали мерцающие блики. Вонь сгущалась и становилась более едкой – горящие химикалии, вывариваемые дезинфекторы, пары лизола и карбида. В боковых улочках, заставлявших меня содрогаться, когда я их пересекал, огни слабеющими судорожными вздохами меркли в засасывающем тумане. На глаза мне попадались скрюченные фигуры, ползком пробирающиеся вдоль стен, – то ли калеки, то ли юродивые, а может, любовники, от скуки пытающиеся придушить друг дружку.

Улица тянулась и петляла, представляя с каждым поворотом и изгибом все новые и все более отвратительные гримасы. Казалось, она не ведет никуда и проникает всюду. Временами она разражалась ревом и визгом, а потом вновь умолкала, оглушая замогильной тишиной. Туман густел. Стены стали потеть обильнее. Я миновал кладбище, а за ним – скотобойню. И вот наконец вышел к Сене, которая зловеще колыхалась, сплошным потоком раздвигая берега и унося с собой грязь и безысходность одиночества. Когда я стоял, вглядываясь в воронки водоворотов, у меня появилось ощущение, будто я склоняюсь над клоакой страстей человеческих, а все те мерзкие гротескные здания, что, едва удерживая равновесие, балансируют у нее на краю, – это бойни, где совершается заклание любви.

Я вспомнил о дурацком названии моего отеля и механически направил стопы в его сторону. Назад я проследовал тем же маршрутом. Все изменилось. Будто я прошелся вверх тормашками или заглянул в телескоп не с того конца. Вместо вони я уловил музыку, если музыкой можно назвать то, что выделывала гармошка. Там, откуда доносились звуки, прислонившись к стене, стоял человек. С ампутированными по запястья руками. Он порывался наиграть вальс. Инструмент ходуном ходил в его культях – словно мешок со змеями. Вальс оборвался пронзительным стоном. Калека бросил гармонь и заковылял прочь.

У меня было такое чувство, будто я бреду во сне. Улица превратилась в стену, а вдоль стены, заложив руки за спину и понурив голову, шел человек. Во всем этом не было бы ничего сверхъестественного, если бы только стена не отливала тошнотворным потусторонним светом. Стена была, наверное, футов восемь-девять высотой. Мне бросилось в глаза, что человек был без пальто, с закутанной толстым шерстяным шарфом шеей. Вдруг я заметил, что он поднял голову, повернулся лицом к стене и замедлил шаг. Так он проследовал вдоль всей стены. Это собственная тень заставила его сбавить темп. Вон она, фантасмагорический гигант, распростершийся на стене парящим орлом. Наверное, он каждую ночь ходит на нее смотреть – дойдет до определенного места, замедлит шаг и затем, повернув голову, прошагает до конца стены. Даже если бы он стал это отрицать, я бы все равно остался при своем мнении. У него был вид человека, преследуемого собственной тенью. Какой-нибудь одержимый – другого объяснения я не нахожу.

Да и вся улица была одержима, а комната, где я жил, располагалась в загробном мире. Название отеля было вроде шутливой надписи на могиле. Дверь – кровожадной пастью на злобном лике. Как я выяснил, в соседнем доме изготовлялись гробы, а фабрика через дорогу производила дезинфекторы, которые потом доставлялись к черному ходу «Фоли-Бержер» и прочих увеселительных заведений.

Вдобавок мне стало известно, что хозяин был родом с Мальты и на нем лежит печать сатаны. Ветер дул большей частью с кладбища, и его порывы были как дыхание египетской чумы. Что-то неповторимое было даже в окрестных жандармах – все они одинаково косолапили при ходьбе. Но когда спускался туман, улица и впрямь обретала свой характер. И даже пульс.

Через день или два после появления материала в печати я получил от Сирила Конноли{67} письмо, где он поздравлял меня с восхитительным очерком и приглашал отобедать в его компании. Я послал ему pneumatique[45]45
  Пневматичку (особый вид почтовой связи) (фр.).


[Закрыть]
, поблагодарив за приглашение, которое я, однако, отклонил на том основании, что работаю по ночам и никогда не просыпаюсь к обеду. Полагаю, он остался недоволен моим отказом и некоторое время не давал о себе вестей. Возможно, он решил, что успех вскружил мне голову. Откуда было ему знать, что все дело в моей чрезмерной щепетильности в отношении незаслуженной похвалы. Не мог же я признаться, что это не я писал, – по крайней мере, на тот момент. Но мне было жаль хорошего обеда. В отличие от большинства моих друзей Сирил не страдал истощением кошелька; взыскательный гурман, он вполне мог позволить себе питаться в самых роскошных «обжираловках» Парижа. А обедать с ним – это было что-то! Даже просто наблюдать, как он совещается с метрдотелем и sommelier[46]46
  Служащим ресторана, ведающим спиртными напитками (фр.).


[Закрыть]
, было сущим наслаждением. Сирил знал, какие хорошие вещи можно купить за деньги, и, как правило, он их покупал. Меню и карту вин он изучал столь же скрупулезно, как генерал изучает план местности перед началом сражения. Помнится, однажды Конноли пригласил нас с Генри в ресторан «Пьер» на улице Гужон, по соседству с другим знаменитым рестораном – «Друан», где Гонкуровское общество вручало свои ежегодные премии. Это был один из самых незабываемых обедов в моей жизни. Я как сейчас слышу голос метрдотеля, подающего землянику и приговаривающего: «Le citron fait sortir le parfum de la fraise»[47]47
  «Лимон отбивает запах земляники» (фр).


[Закрыть]
.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю