Текст книги "Мой друг Генри Миллер"
Автор книги: Альфред Перле
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)
Должно быть, это ангел-хранитель надоумил Генри: только так и можно было привести Райхеля в чувство, хотя и не сразу, конечно. Ослепленный яростью, он как вкопанный застыл перед картиной, на которую указывал Генри, – это была одна из акварелей, написанных им специально для Бетти, – и, замахнувшись вилкой, уже готов был ее исполосовать. На какую-то долю секунды вилка зависла в воздухе, и тут выражение гнева на его лице уступило место неизбывной печали. Вилка звякнула об пол. Даже в пьяном остервенении он не мог разрушить то, что создавал с любовью. Истошный крик вырвался из его груди, и мгновение спустя наш друг уже лежал распластанный на полу, содрогаясь от рыданий. Кризис достиг высшей точки – теперь Райхеля можно было предоставить самому себе. Через пару минут он заснет сладким сном младенца, убаюкиваемый ласковыми нареканиями своего ангела. Так было всегда. Бетти это знала, мы все знали. Он умудрялся испоганить каждую вечеринку и ничего не мог с этим поделать. На самом деле его вины тут не было – всему виной был его демон, а поскольку демон на пару с ангелом составляли в нем единое целое, то какой смысл подвергать остракизму обоих? Они постоянно боролись друг с другом – яростно, как парочка головорезов. В конечном счете ангел побеждал – но только в конечном счете.
Когда на следующее утро Райхель заявился на Виллу Сёра, он выглядел побледневшим и подавленным, хотя, судя по всему, и думать забыл о том, что вчера натворил, – извиняться он, во всяком случае, не стал. Извиняться за свое пьяное безобразие было бы равносильно признанию, что он действовал осознанно, и подтверждению этого, так сказать, в здравом уме и трезвой памяти, а ангел ни за что бы на это не пошел. Обычно в таких случаях Райхель приносил какой-нибудь маленький подарочек – акварель для Бетти и букетик цветов для Миллера или наоборот – и никогда не задерживался надолго: убедившись, что никто на него не злится, он отправлялся восвояси. Если ему предлагали глоток вина, он решительно отказывался.
5
Если Эдгар и Райхель исполняли роли невольных вестников иного мира, то Конрад Морикан появился на сцене в качестве посланника еще из одного царства, представляя как бы планетную систему в целом. Трудно сказать, был он созданием Люцифера или же его субстанция выделилась из ангельских сфер: вполне вероятно, что он имел свои points de repère[209]209
Ориентиры (фр.).
[Закрыть] и в царстве тьмы, и в царстве света. Это был курьезный, до некоторой степени беспутный персонаж, в системе взглядов которого явственно различалось слияние разных оккультных течений.
Он был обедневшим представителем в прошлом богатой и знатной швейцарской фамилии и большую часть жизни прожил в Париже. Несмотря на полунищенское существование, этот рослый сорокапятилетний господин с манерами денди всегда держался как подобает grand seigneur[210]210
Знатному вельможе (фр.).
[Закрыть] и одевался исключительно щегольски и со вкусом. Порой ему было нечего есть, но он никогда не испытывал недостатка в туалетных водах и пудре самых изысканных сортов и ароматов.
Первой с ним познакомилась Анаис Нин с ее умением повсюду отыскивать нищих гениев. Она же и ввела его в орбиту Миллера. Морикан был блестящим рассказчиком с широким диапазоном тем и имел доступ во многие закрытые литературные и артистические крути. Близкий друг Макса Жакоба{179}, французского поэта, которому во время войны суждено было погибнуть в немецком концентрационном лагере, он также знал огромное количество интересных писателей и художников, когда-то состоявших с ним в близких отношениях. В круг его интимных друзей входили такие выдающиеся личности, как Мак-Орлан{180}, Блэз Сандрар, Франсис Карко{181}, Кислинг{182}, Модильяни, Кокто{183}, Жироду{184}, Теофиль Бриан, – и это лишь несколько имен. Значительное влияние на его развитие оказал эзотерический писатель Лотю де Пэни, которого он считал одним из посвященных.
Если бы Морикан сохранил статус не стесненного в средствах дворянина – роль, которая была уготована ему самим его происхождением, – он навсегда остался бы незаурядным и пристрастным дилетантом. Но так случилось, что ему пришлось зарабатывать на жизнь. Будучи совершенно непрактичным и не имея ни малейшего опыта в мире бизнеса, он в качестве способа добывания средств существования выбрал астрологию, предмет, который всегда приводил его в восхищение. Как астролог Морикан пользуется заслуженным авторитетом и стоит в одном ряду с достойнейшими из своих коллег, чьи имена навсегда вписаны в западную историю. Его мощь проявляется не в сфере творческой деятельности, а в области интуитивного толкования. Глядя на карту рождения, он может воспроизвести существенные черты характера и наклонности исследуемой личности с точностью, граничащей с медиумическим ясновидением.
Анаис в стремлении поддержать его материально заказала ему гороскопы почти для всех своих друзей, а затем препоручила его Миллеру. Морикану быстро удалось пробудить в Генри издавна дремавший в нем интерес ко всему новому и эзотерическому, и астрология, видимо, пришлась тут как нельзя кстати: он готов был часами выслушивать разглагольствования Морикана о свойствах и влияниях – как положительных, так и отрицательных – разных планет, о силе их воздействия в зависимости от расположения относительно друг друга и о множестве трудностей, с которыми приходится сталкиваться при толковании простейшего гороскопа. Миллер был весь внимание, когда его новообретенный друг в столь характерной для него легкой и блестящей манере подводил его к вратам неведомых ему миров. В астрологии он видел атавистические признаки древних учений, позволявших адепту{185} постигать законы судьбы. Его околдовывала поэзия и символика, которыми проникнута современная астрология.
У Миллера обострялась физическая зоркость: казалось, умственно и духовно он постоянно был начеку; он словно со сторожевой башни обозревал панораму жизни, угадывая отдельные тенденции или наслоения тенденций, которые ранее от него ускользали. Поскольку случайные события исключались, то «пришествие» Морикана именно на этой стадии становления Генри было воспринято им как нечто символическое. Морикан появился на сцене только потому, что он – или же другой такой же посланник – просто обязан был появиться.
Хотя Морикан страстно увлекался астрологией и написал о ней несколько книг – одну в соавторстве с Максом Жакобом, – астрология не была его единственным увлечением. Человек культурный и тонкий, он обладал изысканным вкусом и врожденным чувством прекрасного. В славные времена его благоденствия и финансовой независимости, продолжавшиеся вплоть до знакомства с Миллером, он имел возможность культивировать свои пристрастия к литературе и оккультным наукам. Макс Жакоб первым увидел в нем эзотерические наклонности и подвиг его на написание трактата «Miroir d’Astrologie»[211]211
«Зеркало астрологии» (фр.).
[Закрыть], снискавшего ему репутацию авторитетного астролога. Возникшая затем переписка между Максом Жакобом и Мориканом на эту тему была впоследствии приобретена отделом рукописей Парижской национальной библиотеки. Крах своей финансовой независимости Морикан предвидел, когда составлял собственный гороскоп. «Предупрежден – значит вооружен» – это одно из тех мудрых правил, следуя которым профессиональный астролог остается столь же беспомощным, как и все человечество. Морикан оказался не в состоянии предотвратить катастрофу. Стесненный в средствах, этот щеголь, этот Прекрасный Брэммель{186}, вынужден был селиться в дешевых меблированных комнатах отеля «Мондиаль» на Рю-Нотр-Дам-де-Лоретт, где он жил, когда познакомился с Миллером.
– Ты живой разрывной снаряд, вечно ищущий детонатор, – говорил он Генри, составив его гороскоп.
Он верно охарактеризовал Миллера и находился под впечатлением его динамичной индивидуальности. С течением времени между ними возникла крепкая дружба. Морикан ознакомил его с некоторыми эзотерическими аспектами французской литературы, в частности бальзаковских «Серафиты» и «Луи Ламбера» Это розенкрейцеровская драма, чистая и простая».">{187}, оказавших огромное влияние на дальнейшее развитие Миллера. Он был экспертом в выявлении фальшивостей, отделении зерен от плевел и извлечении смысла из самых туманных посланий. Миллер раскрывался перед ним, как цветок.
В то время Генри Миллер являл собой персонаж плутовской, вулканический, кихотский, – пишет Морикан позднее, рассказывая о первых встречах с Миллером. – Где-то «на полях» своего лихорадочного существования, результатом которого стали его «Тропики», Миллер, человек высокой культуры, недавно начал проявлять интерес к оккультизму, астрологии и маши – всем предметам, находящимся, так сказать, под моей юрисдикцией. В силу именно этой тройственной причины я и свел с ним знакомство, а вскоре мы стати большими друзьями. Раз в неделю Миллер наведывался ко мне на Монмартр, где я жил, и там я обучал его рудиментам ремесла (безвозмездно, разумеется). Я потерял счет гороскопам, которые по его просьбе составлял для его друзей (amis et amies[212]212
Друзей и подруг (фр.).
[Закрыть]), – «фабрика гороскопов» работала на полную мощь и к тому же сверхурочно. Средь массы его друзей я отмечу лишь одного – это граф Герман Кайзерлинг; Миллер был с ним хорошо знаком, что сделало для меня возможным вступить в эпистолярные отношения с этим великим Викингом. Так появилась еще одна трансцендентальная переписка{188}.
Все это чистейшая правда; Миллер действительно часто навещал Морикана в его комнатенке в отеле «Мондиаль». Несколько раз я составлял ему компанию и был совершенно очарован тем, с какой легкостью Морикан рассуждал о самых заумных вещах, связанных с магическими арканами{189}. Точность и острота его мысли вызывала изумление. Его речь поражала своей прозрачной ясностью, а образы, в которых сквозило что-то дьяволическое, – новизной и оригинальностью. Любой вечер, проведенный в обществе Морикана, был не только приятным, но и полезным: мы всегда уходили от него в приподнятом настроении.
И все же мне как-то не по нутру это его замечание в скобках – «безвозмездно, разумеется», – когда он пишет, что обучал Миллера рудиментам ремесла. Генри, зная о стесненных финансовых обстоятельствах Морикана, больше думал о том, чтобы ему помочь, а не о том, чтобы платить за знания, которыми он или кто другой мог бы и так с ним поделиться. Миллер всегда по максимуму помогал ему из собственных весьма незначительных ресурсов. И я не могу не улыбнуться, когда Морикан говорит, что он «потерял счет гороскопам», заказываемым Миллером для своих друзей. Он так и не понял, что большинство этих гороскопов составлялись им для несуществующих людей! У Миллера просто не было столько «amis et amies», чтобы обеспечить Морикана достаточным количеством пудры и туалетной воды. Если он намеревался подбросить астрологу пару сотен франков, ему надо было придумать повод. И вот как это выглядело: Генри снабжал именем, полом, местом и датой рождения одного вымышленного персонажа за другим, а Морикан составлял по этим данным гороскопы – «безвозмездно, разумеется»! Чего уж проще, а? Морикан об этом даже не подозревал, хотя некоторые из составленных им таким образом гороскопов принадлежали, казалось бы, довольно странным личностям – юродивому, религиозному маньяку, отцеубийце. Морикан не раз изъявлял желание познакомиться с этими курьезными персонажами, которые, в свете его астрологических открытий, могли бы оказаться какими-нибудь Ландрю, Распутиным или да Винчи.
6
Однажды вечером, когда, в очередной раз обнаружив, что запасы наши заметно оскудели, мы сидели и думали, как быть с едой, в мастерскую вошел некто однорукий. Это был Блэз Сандрар, самый замечательный из всех парней, в свое время выступивших из джунглей на передний край французской литературы. Он был примерно одного возраста с Миллером – может, несколькими годами старше, – здоров как бык, с ярко-синими глазами на загорелом лице человека, привычного к жизни под открытым небом. Он был больше похож на мореплавателя, чем на писателя, – нет, скорее даже на пирата, только что получившего свою часть добычи и собиравшегося тряхнуть мошной и вволю повеселиться.
Еще в Америке, в пору его бессистемного чтения, Миллеру попалось несколько сандраровских книжек, а именно «Золото» и «Африканская антология», которые произвели на него неизгладимое впечатление. В Париже от откопал еще одну – «Мораважин», которая усилила это впечатление. Прочитав эту книгу, Миллер окончательно убедился, что Сандрар – его человек. А когда вышел «Тропик Рака», он оказался такой же находкой для Сандрара.
Эти два писателя, которым предстояло впоследствии стать большими друзьями, обменялись несколькими письмами, но впервые встретились лицом к лицу именно в тот день, когда Сандрар зашел к Генри в мастерскую. Мне посчастливилось при этом присутствовать, так что я могу дать полный свидетельский отчет об их первой встрече.
Это была встреча двух родственных душ: оба отличались безудержным энтузиазмом и буйством чувств, оба были отличными рассказчиками, хотя Сандрар мог дать Генри фору. После первого обмена сердечными приветствиями, сопровождавшимися обычной в таких случаях accolade[213]213
Акколадой (объятиями и поцелуями при приветствиях) (фр.).
[Закрыть], Сандрар заговорил о своих впечатлениях о «Тропике Рака». Он хвалил книжку взахлеб, пылко и страстно, чем тронул Генри до глубины души. Зная английский в совершенстве, Сандрар категорически отказывался на нем говорить. Возможно, все дело в том, что он воспринимал Миллера как писателя «de chez nous»[214]214
Нашего, из наших (фр.).
[Закрыть], с чьей стороны было бы благоразумнее родиться во Франции.
«C’était pas malin d’être né en Amérique!»[215]215
«Нехитрое дело – родиться в Америке!» (фр.).
[Закрыть] – рокотал он своим громовым голосом, словно для того и предназначенным, чтобы оглашать собой широкие просторы четырех континентов.
Еда и вино незаменимы для скрепления дружбы. Небрежным жестом своей единственной руки Сандрар отвел стыдливые признания Генри о том, что у него нет денег. Он сделал вид, что как раз сейчас специально обналичил чек, чтобы доставить удовольствие l’auteur du Tropique du Cancer[216]216
Автору «Тропика Рака» (фр.).
[Закрыть]. «Justement, je connais un petit marchand de vin…»[217]217
«Я как раз знаю тут один винный погребок…» (фр.).
[Закрыть]
На улице он поймал такси и назвал шоферу адрес его petit marchand de vin[218]218
Винного погребка (фр.).
[Закрыть] – где-то на Монмартре, неподалеку от Плас-дез-Аббесс. Как только мы сели в такси, Сандрар начал говорить и не умолкал, пока мы не добрались до места. Мне показалось тогда, что он пребывал в необычайно возбужденном настроении, но потом выяснилось, что это его нормальное состояние.
Жаль, я забыл название ресторана, в который он нас привез, а то бы сделал этому заведению «посмертную» рекламу. Это действительно был marchand de vin, но marchand de vin особый. Посыпанный опилками пол, бумажные скатерти и салфетки. Но его patron[219]219
Хозяин (фр.).
[Закрыть] и patronne[220]220
Хозяйка (фр.).
[Закрыть] принимали Сандрара с такими почестями, которым позавидовал бы и сам Ага-Хан при входе в «Риц»{190}. Наш столик был уже накрыт, вино – подано. Я даже не успел заглянуть в меню – а может, его и не было: зачем вам меню, если вы обедаете с принцем! Очевидно, все было приготовлено заранее – как для банкета.
Я не помню, какие деликатесы мы поглощали, не помню марок тех дорогих и тонких вин, что мы пили, – помню лишь, что этот обед был знаменательным событием моей парижской жизни. Еда и напитки, несомненно, были превосходными, но это, видимо, не имело для нас никакого значения, а если и имело, то лишь просто как фон. Мое внимание было полностью поглощено незабываемым персонажем по имени Блэз Сандрар. Сказать, что он был в ударе, было бы по отношению к нему несправедливо, ибо человеку его калибра всегда полагается быть в ударе. Но в нем явно чувствовался прилив вдохновения и общительности – это было одно из тех состояний, которые не возникают на пустом месте, – такое состояние порой приходится выжидать, и оно появляется в те очень редкие моменты, когда судьба сводит вместе две души одинакового происхождения и широты.
Сандрар никогда не казался будничным или небрежным, потому что все в нем было торжественно. Даже голос его звучал как набат. А если ему случалось коснуться какого-нибудь инцидента времен войны или своих стычек с африканскими аборигенами, приключений в Бразилии и Центральной Америке или событий десяти – двадцатилетней давности, то, благодаря особенностям его речи, может быть какой-то «лингвистической безотлагательности», все эти эпизоды из прошлого как бы транслировались в настоящее, и получалось, что ты реально переживаешь их вместе с ним СЕЙЧАС! Посредством этакой лингвистической левитации он переносил прошлое вперед, собирал его в фокус, и ты начинал видеть все это – видеть так же отчетливо, как лунный кратер сквозь мощный телескоп.
Нет, ну каков рассказчик! Мне вспомнилось сейчас, в каких красках Сандрар описывал один эпизод из своих злоключений с туземцами верховьев Амазонки. У меня до сих пор волосы дыбом встают. По доброте душевной, видите ли, они хотели его убить. Джунгли кишат клещами, гнусом и разного рода ядовитыми насекомыми, и эти бесхитростные индейцы искренне полагали, что гораздо гуманнее будет заранее избавить знатного гостя от пытки зудом, на которую он себя обрекал, будучи одноруким: ведь он не сможет даже как следует почесаться. И двух-то рук мало, чтобы справиться с этим бичом джунглей! Сандрар, потерявший правую руку в Первую мировую, с интересом слушает их разглагольствования и даже вступает в дискуссию, высказывая свои соображения «за» и «против» убийства из милости. Он совершенно беспристрастен и, оказывается, достаточно хорошо знает язык дикарей, чтобы выступить собственным адвокатом. Спор затягивается надолго, но Сандрар и не спешит его прекращать. Пока идет разговор, надежда остается. К тому же перед лицом смерти жизнь – то, что от нее остается, – начинаешь ценить на вес золота: каждое мгновение – как лишний карат к весу бриллианта. Сандрар снимает напряжение момента с изворотливостью прирожденного рассказчика. Его слова производят визуальный эффект индейского трюка с веревкой: вот ты уже в лесу рядом с ним, слышишь шелест листвы, жужжание и гудение насекомых, тихие голоса старейшин, решающих твою участь. И вдруг, забыв, что он сейчас не в дебрях Амазонки, а в ресторане, Сандрар вскакивает из-за стола и, как однажды индейцам, демонстрирует нам, с какой легкостью он может почесать любую часть тела своей единственной рукой. Индейцам приходится проделывать этот трюк обеими руками, да и шимпанзе одной лапой не обойтись, а уж европеец и подавно сразу бы растерялся – то ли дело он, Блэз Сандрар! И ведь он действительно смог почесать себя во всех местах одной левой! Это было не просто, и пару раз ему даже пришлось чуть не штопором изогнуться, чтобы дотянуться до отдельных мест на спине, но у него и это получилось! Он проделал это не только к нашему общему удовольствию, но и к удовольствию всех присутствовавших в ресторане, равно как и уличных зевак, пялившихся сквозь оконное стекло.
По окончании представления Сандрар с невозмутимым видом приказал патрону принести еще вина и вернулся к рокфору с маслом. Процесс поглощения пищи, однако, не мешал ему продолжать разговор. С Амазонки он одним махом перескочил в окопы Фландрии, а затем, сделав небольшой крюк через Италию и Россию, перенесся в самое сердце Африки. И хотя между этими эпизодами не было никакой связи, все они тем не менее каким-то таинственным образом переплетались один с другим, словно бусины опыта, нанизываемые на нить жизни. После трех-четырехчасового общения за обеденным столом у нас возникло ощущение, будто мы сами принимали участие в некоторых приключениях, ставших в его устах легендарными.
Миллер был околдован волшебными чарами Сандрара. Он признал в нем своего космического брата и потянулся к нему всем сердцем. Родство их душ подтвердило ту великую истину, что есть в мире вселенские братья – существа одной породы, одного калибра, диапазона и широты. Им не обязательно быть с одной планеты, но дом у них у всех один – где-то в районе Первопрестольной космоса. И здесь, в чуждом мире, скромная винная лавка неподалеку от Плас-дез-Аббесс представляется мне сейчас самым подходящим местом встречи для всех таких родственных душ.
Главное, что объединяет Миллера и Сандрара, – это их независимость. Ни тот, ни другой не приемлет стандартной, рукотворной модели бытия, но оба слишком заняты, чтобы размениваться на пустяки. В их планы не входит изменять мир к лучшему – они придерживаются восточной точки зрения на ход вещей и разделяют мнение восточных мудрецов о том, что, делая добро, порой потворствуешь злу. Не верят они и в политические революции. «Moi, je те révolutionne tous les jours» [221]221
«В себе я совершаю революции ежедневно» (фр.).
[Закрыть], – говорит Сандрар. Их независимость проистекает из внутренней свободы – свободы, которую каждый день необходимо провозглашать заново.
Человек, узнавший вкус свободы – а Сандрар именно таков, – не боится сбиться с пути, – пишет Миллер в статье, опубликованной во французском журнале «Риск». – Его путь всегда при нем, где бы его ни носило. У него всегда есть время, и он тратит его легко и беспечно… Даже когда он сидит, флегматичный и грузный, развалясь в удобном кресле и шевеля одними губами, этот наш Сандрар все равно умудряется приводить в движение миры. Достаточно только послушать, как он говорит о каком-нибудь осколке – если этот осколок в данный момент окажется его темой, – чтобы получить прекрасный урок искусства самовыражения. В этой своей необыкновенной способности включаться во все Сандрар раскрывается как один из самых сострадательных людей на свете.
То же самое можно сказать и о Миллере. Он тоже изведал вкус свободы; его путь тоже всегда был при нем, где бы его ни носило. Такое не всякому по плечу, да и неразумно предпринимать какие-либо шаги в этом направлении, если ты к этому не готов. Придерживаясь собственного пути, человек сворачивает с проторенной тропы, для него это – прыжок в неизвестность, который зачастую влечет за собой нестерпимое одиночество и обособленность от мира. Люди, подобные Миллеру и Сандрару, могут смело отважиться на такой прыжок: они знают, что их ждет впереди. Литература per se[222]222
Как таковая, сама по себе (лат.).
[Закрыть] не представляет для них интереса – литература как побочный продукт, я хочу сказать. Полное самосожжение – вот что, по их представлениям, требуется от писателя.
Разумеется, я говорю не о том, что в них проходит под именем литературы, – пишет Миллер в той же статье, подразумевая тексты Сандрара. – Разумеется, я говорю не об универсальном опыте. Я имею в виду возвышенно-пугающую природу уникального: думать не как все, поступать не как все, жить не как все, умирать не как все. Назовем это, если угодно, особым даром извлекать из каждого момента опыта нечто доселе неведомое и неслыханное, нечто настолько личное, что оно утрачивает всякое свойство сходства с чем бы то ни было и тем самым вновь возвращается к своей первоначальной сущности, этой неуничтожимой частице космического материала.
7
Политическая ситуация ухудшалась с неимоверной скоростью. Лига Наций приказала долго жить, будучи не в состоянии вынести двойного удара японо-китайского конфликта и вторжения Муссолини в Абиссинию. Гитлер прочно окопался в Германии, и жертвы нацистской тирании – те, кому удалось избежать концентрационных лагерей, – толпой хлынули в Европу и Америку. Началась массовая эмиграция. В Испании гражданская война бушевала с неослабевающей яростью – генеральная репетиция Второй мировой. Это был расцвет тоталитаризма, неминуемый конец демократии. Тучи войны сгущались.
Однажды утром в мастерскую Миллера вошел высоченный и худющий англичанин и представился Джорджем Оруэллом. Знакомство между двумя писателями состоялось не совсем так, как можно было ожидать. Казалось бы, у них должно быть столько общего: оба прошли суровую школу, оба побывали «на обочине жизни» в Париже и разных других местах. Но какая разница в мировосприятии! Почти такая же, как между Востоком и Западом. Миллер в своей полувосточной обособленности принимал жизнь, все ее радости и горести, как принимают дождь или солнце. Обособленность Оруэлла была не столько врожденной, сколько навязанной ему, так сказать, силой обстоятельств. Миллер был раним и анархичен и ничего не хотел от мира в целом. Оруэлл был вынослив, энергичен, политически ориентирован и по-своему старался во что бы то ни стало изменить мир к лучшему. Миллер был гражданином вселенной, но гордился этим не больше, чем зеленая маслина могла бы гордиться тем, что она зеленая, а черная – тем, что черная. Типичный англичанин, Оруэлл, при всем своем скептицизме и отсутствии иллюзий, все же верил в политические догмы, экономические доктрины, в возможность улучшения положения народных масс путем смены правительства и социальных реформ. Свобода и Справедливость, которые Миллер считал личными качествами, приобретаемыми только постоянным самосовершенствованием каждого индивида, являлись, по мнению Оруэлла, непременными атрибутами демократии. Оба были миролюбивыми людьми, но если Миллер выражал свою любовь к миру отказом от борьбы за всякое дело, то Оруэлл не имел ничего против участия в войне, если она, по его мнению, велась за правое дело.
Где-то в своем письме ты признаешь, что никогда не питал особой любви к войне, хотя и смирился с ней сейчас, – писал мне Миллер во время войны в пространном письме, которое впоследствии было опубликовано под названием «Убить убийцу». – По правде говоря, на самом деле войну не любит никто, даже те, кто в ней заинтересован. И тем не менее во всей недолгой истории человечества найдется не так уж много мирных передышек. Какой вывод напрашивается из этого явного парадокса? Мой вывод прост и очевиден: несмотря на вечный страх перед войной, человек никогда не желал мира по-настоящему горячо и искренне. Сам я всей душой желаю мира, и весь имеющийся у меня интеллект убеждает меня в том, что мир достигается не боевыми, а мирными действиями.
Для Миллера это было проще простого, как и должно быть для всякого, кто во что бы то ни стало решил добиться мира. Но одного нежелания войны еще недостаточно, равно как не слишком похвально быть воинствующим пацифистом – пацифистом, который борется за мир. «Не убий!» – отдавал ли кто-нибудь более простой и недвусмысленный приказ? Миллер воспринимает его буквально.
Конфликт порождает конфликт, война творит войну, и так до бесконечности, – пишет он в том же письме. – Даже если завтра грянет мировая революция, конфликт все равно не будет исчерпан. Но, не углубляясь в дебри абстракций, я хочу подчеркнуть, что исход войны скорее всего будет совсем не таким, какого ожидает каждая из противоборствующих сторон, и не оправдает их надежд и чаяний. Внешне будучи врагами, обе стороны автоматически становятся соратниками, создавая предпосылки для установления нового миропорядка. Я не говорю – лучшего. Я говорю – единственно необходимого. Мы изжили существующую модель, но нам не хватило мудрости создать новую мирным путем. Мы учимся через страдания. Война не является необходимостью – это лишь проявление нашей глупости и жестокости в поиске путей самовыражения.
Эти строки были написаны только в июне 1944-го, но примерно в том же духе Генри высказался, когда Оруэлл выступил в поддержку испанских республиканцев: то есть что свободу – ценность духовную – нельзя заполучить в войне, равно как обычная военная победа еще не может служить гарантией справедливости дела – любого дела, – за которое велась борьба. Миллер никоим образом не пытался навязать Оруэллу свою точку зрения или же отговорить его от поездки в Испанию. Каждый должен делать то, что считает правильным, даже если то, что он считает правильным, на самом деле неправильно, – таково было его убеждение.
Как я узнал позднее, в тот самый день Оруэлл признался Миллеру, что в бытность его в Индии опыт службы в полиции наложил на него неизгладимый отпечаток. Страдания, на которые он там насмотрелся и которым, так сказать, невольно потворствовал и споспешествовал, стали с тех пор источником непреходящей боли. И чтобы заглушить неизбывное чувство вины, он намеренно навлекал на себя лишения и унижения, так ярко и едко описанные в книге «На обочине жизни в Париже и Лондоне».
Разумеется, Миллер не только понимал стремление Оруэлла к самобичеванию – этим он и сам грешил немилосердно, – но и глубоко сочувствовал ему в его затруднительном положении. Так для чего, удивлялся он, для чего, после всего, через что он прошел, Оруэллу понадобилось подвергать себя еще большим наказаниям? Миллер никогда бы не стал говорить в таком ключе с простым волонтером, чей идеализм требовал испытания действием. В Оруэлле же, сполна, по его представлениям, искупившем свою вину – реальную ли, воображаемую, – он чувствовал личность, от которой в живом виде будет гораздо больше пользы для человечества, нежели в мертвом.
На это Оруэлл дал классический ответ, что в таких серьезных обстоятельствах, когда не только права, но и само существование целого народа поставлено под угрозу, не может быть и речи об отказе от самопожертвования. Он отстаивал свои убеждения так робко и так искренне, что Миллер прекратил дальнейшие увещевания и в срочном порядке дал ему свое благословение.
– Да, и еще, – сказал Миллер, поднимая свой бокал в финальном жесте одобрения, – я не могу допустить, чтобы ты отправился на фронт в своем роскошном костюме с Савиль-Роу. Знаешь, давай я подарю тебе вот эту вельветовую куртку – это как раз то, что надо. Конечно, она не спасет тебя от пули, но хотя бы защитит от холода. Прими ее, если угодно, в качестве моего вклада в дело борьбы испанских республиканцев.
Оруэлл категорически отрицал, что на нем был костюм с Савиль-Роу{191} (на самом деле он приобрел его на Черинг-Кросс-роуд{192}), но принял подарок Миллера так же просто, как он был преподнесен. Генри благоразумно воздержался от излишних комментариев и не стал уточнять, что куртка была бы пожалована Оруэллу даже в том случае, если бы он надумал сражаться на стороне противника.
8
Не было ни малейших оснований надеяться, что войны удастся избежать. Страсти накалились до предела, все ударились в политику. И великие державы, и страны-лилипуты единым маршем выстроились в боевой порядок. Достаточно было лишь крохотной искры, чтобы Европа взорвалась, как пороховая бочка. Надвигавшаяся гроза оказалась гораздо опаснее, чем того ожидали даже самые неисправимые пессимисты Вашингтона и Лондона.
Миллер сохранял независимость и держался в стороне от всей этой суматохи. Он продолжал работать. А что еще оставалось делать? Не ввязываться же в этот идиотский конфликт! Для него не могло быть и речи о том, чтобы занять в нем какую-то позицию или позволить себе поддаться мимолетной страсти к тому или иному режиму: ни фашисты, ни коммунисты, ни даже демократы не могли внушить ему нежных чувств к соответствующим идеологиям. Что ему было нужно – если ему вообще что-то было нужно, – так это явно не то, что лежало в их лягушачьей перспективе. Во всяком случае он твердо для себя решил не поддаваться ни одной из форм массового психоза. Он продолжал жить привычной жизнью, и, в то время как весь мир брызгал слюной и предавался истерии, его имя стало приобретать все большую известность.